Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Как жаль! Ведь я уже обещал то же самое Регнильде, дочери моего управляющего.

— Она мне сама об этом сказала. Регнильда согласна уступить мне своё место, если вы позволите.

— В таком случае тебе остаётся только получить разрешение у папы и мамы.

— Они согласны.

— Ну, значит, и я не возражаю, — ответил доктор, уходя.

На следующее утро, когда большие сани остановились перед домом Герсебома, Ванда, как было решено накануне, сидела на козлах с поводьями в руках. Ей предстояло доехать до соседней деревни, а там доктор должен был переменить лошадь и найти другую девочку-возницу, и так — до самого Бергена. Любой иностранец удивился бы, конечно, столь необычному кучеру. Но уж таков обычай в Швеции и Норвегии. Мужчины, считая исполнение подобных обязанностей бесполезной тратой времени, нередко доверяют править тяжёлыми упряжками десяти-двенадцатилетним детям, которые приучены к этому с малолетства.

Доктор уже возлежал в глубине саней, закутанный в меховую шубу. Эрик сел рядом с Вандой, нежно простившись с отцом и братом, грустное молчание которых красноречивее всяких слов говорило о том, как они огорчены разлукой с ним. Что же касается менее сдержанной Катрины, то она твердила мальчику сквозь слезы:

— Прощай, сынок, и никогда не забывай, чему мы тебя учили. Будь честным и мужественным! Никогда не лги! Работай как можно лучше! Всегда помогай тем, кто слабее тебя! А если тебе не удастся найти счастье, которое ты заслуживаешь, возвращайся к нам, и ты его найдёшь здесь!..

Ванда натянула поводья, лошадь побежала рысью, колокольчики зазвенели. Погода была холодная, и сани хорошо скользили по оледеневшей дороге, гладкой, как стекло. Бледное солнце, стоявшее низко над горизонтом, покрывало нежной позолотой усыпанную снегом землю. Прошло несколько минут, и Нороэ скрылся вдали.

4. В СТОКГОЛЬМЕ

Доктор Швариенкрона жил в Стокгольме, в богатом особняке, находящемся на острове Стедсхольмен. Это самый старинный и аристократический квартал столицы, одной из наиболее живописных и привлекательных в Европе, одной из тех чудесных столиц, которую иностранцы посещали бы гораздо чаще, если бы мода и предрассудки оказывали на маршруты путешествий такое же влияние, как хотя бы на фасоны шляп.

Расположенный между озером Мелар и Балтийским морем, на восьми островах, соединённых между собой бесчисленными мостами, обрамлённый великолепными набережными, оживляемый непрерывным движением пароходов, заменяющих здесь омнибусы[16], весёлостью своего трудолюбивого населения, самого гостеприимного, вежливого и образованного в Европе, Стокгольм, со своими большими городскими садами, библиотеками, музеями, научными учреждениями является одновременно и северными Афинами[17], и крупным торговым центром.

Между тем Эрик находился под впечатлением разлуки с Вандой, расставшейся с ним на первой подставе[18]. Прощание детей было более тягостным, чем можно было ожидать в их возрасте. Они не в состоянии были скрыть друг от друга глубокого волнения.

Но когда карета, ожидавшая доктора на вокзальной площади, остановилась перед большим каменным домом, сквозь двойные рамы которого лился яркий газовый свет, Эрик замер от восторга. Медный дверной молоток показался ему отлитым из чистого золота. Вестибюль, облицованный мраморными плитами, украшенный статуями, бронзовыми канделябрами и большими китайскими вазами, окончательно его ошеломил. Пока слуга в ливрее помогал доктору снять шубу и учтиво осведомлялся о его здоровье, Эрик с изумлением оглядывался по сторонам.

Шум голосов привлёк его внимание и заставил обернуться к лестнице с массивными дубовыми перилами, застланной ковром. По лестнице спускались две особы, чьи платья показались Эрику ослепительно красивыми. Одна из них, седая дама среднего роста, выглядевшая очень гордой, была в чёрном суконном платье со складками, достаточно коротком, чтобы можно было заметить красные чулки с жёлтыми стрелками и башмаки на пряжках. За поясом у неё висела на стальной цепочке огромная связка ключей. Она величественно держала голову и бросала по сторонам быстрые и проницательные взгляды. Это была фру[19] Грета-Мария, экономка доктора, неограниченный повелитель по части кулинарии и домашнего хозяйства.

Позади неё шла девочка лет одиннадцати — двенадцати, показавшаяся Эрику настоящей сказочной принцессой. Вместо национального наряда, единственного, который ему приходилось видеть у девочек её возраста, на ней было синее бархатное платье. Белокурые волосы спадали с плеч шелковистыми локонами. На ногах у неё были чёрные чулки и шёлковые туфельки. Огромный бант вишнёвого цвета, похожий на бабочку, оживлял необычно бледное лицо, освещённое фосфорическим блеском зелёных глаз.

— Как я рада, дядя, что снова вижу вас! Хорошо ли вы съездили? — воскликнула она, бросаясь доктору на шею.

Девочка едва соблаговолила удостоить взглядом Эрика, скромно державшегося в стороне.

Доктор приласкал её, подал руку экономке, а затем подозвал Эрика к себе.

— Кайса и фру Грета! Прошу вас любить и жаловать Эрика Герсебома, которого я привёз из Норвегии, — сказал доктор. — А ты, мой мальчик, не робей, — добродушно добавил ан. — Фру Грета совсем не такая строгая, какой она кажется с первого взгляда, а моя племянница Кайса вскоре с тобой подружится. Не так ли, моя крошка? — спросил он, ласково ущипнув маленькую фею за щёчку. Но маленькая фея ответила на это только пренебрежительной гримасой. Что же касается экономки, то она как будто тоже не была в восторге от представленного ей новичка.

— А нельзя ли узнать, господин доктор, что это за мальчик? — спросила она недовольным тоном, поднимаясь по лестнице.

— Ну, конечно, конечно, фру Грета, позднее вы все узнаете, — ответил доктор. — А пока, если вы не возражаете, не мешало бы перекусить.

Мальчик не представлял себе подобной роскоши, так как у норвежских крестьян не принято употреблять столовое бельё. Даже тарелки там вошли в обиход совсем недавно. Большинство норвежских крестьян и сейчас ещё едят рыбу на хлебных лепёшках и не видят в этом неудобства.

Понадобились настойчивые приглашения доктора, прежде чем мальчик решился сесть за стол, а неловкость его движений навлекла на него не один иронический взгляд со стороны «фрекен»[20] Кайсы. Но чувство голода заставило юного путешественника преодолеть свою застенчивость. Обед, поданный после сноргас, привёл бы в смятение французский желудок и насытил бы целый батальон пехотинцев после двадцативосьмикилометрового перехода: рыбный суп, домашний хлеб, гусь, начинённый каштанами, отварная говядина с гарниром из всевозможных овощей, груда дымящегося картофеля, крутые яйца, пудинг с изюмом — все это было взято приступом и уничтожено.

Когда обильная трапеза, прошедшая почти в полном безмолвии, была окончена, все перешли в кабинет — просторную комнату с дубовыми панелями, в шесть окон, огромные амбразуры которых, завешанные тяжёлыми суконными шторами, в руках умелого французского архитектора могли бы превратиться в отдельные комнатки. Доктор сел у огня в большое кожаное кресло. Кайса устроилась у его ног на скамеечке. А Эрик, смущённый и чувствующий себя здесь чужим, подошёл к окну с намерением укрыться в глубокой тёмной нише. Но доктор помешал ему это сделать.

— Ну же, Эрик, подойди сюда, погрейся! — воскликнул он своим звонким голосом. — И скажи нам, как тебе понравился Стокгольм?

— Улицы здесь очень тёмные и узкие, а дома высокие, — ответил Эрик.

— Да, немного повыше, чем в Нороэ, — заметил доктор, смеясь.

— Они мешают смотреть на звезды, — продолжал мальчик.

— Это потому, что наш дом находится в богатом квартале, — сказала Кайса, обиженная этой критикой. — Стоит только перейти мост, и сразу попадёшь на более широкие улицы.

— Я видел их по дороге с вокзала, но даже самая красивая из них не так широка, как фьорд в Нороэ, — возразил Эрик.

— Ай-ай! — покачал головой доктор. — Это уже похоже на тоску по родине.

— Нет, дорогой доктор, — решительно произнёс Эрик, — я вам слишком обязан, чтобы жалеть о своём приезде, но ведь вы сами меня спросили, что я думаю о Стокгольме, вот я вам и ответил.

— Нороэ, должно быть, отвратительная глухая дыра! — заявила Кайса.

— Отвратительная глухая дыра! — с возмущением воскликнул Эрик. — Те, кто утверждают подобное, наверное лишены глаз, фрекен Кайса. Если бы вы только могли увидеть пояс гранитных скал, окружающих наш фьорд, горы и ледники, наши сосновые леса, кажущиеся совсем чёрными на фоне бледного неба! А внизу — огромное море, то бурное и зловещее, то такое ласковое, будто оно хочет тебя убаюкать. А чайки, которые исчезают вдали, а потом возвращаются и, пролетая над головой, почти задевают тебя крылом!.. О, все это так прекрасно, что и сомневаться нечего, — гораздо лучше, чем в городе!

— Я говорю не о пейзаже, а только о домах, — ответила Кайса. — Ведь там только простые крестьянские лачуги, не так ли, дядя?

— Да, дитя моё, крестьянские лачуги… Там родились твои дед и отец, а также вырос и я, — серьёзно ответил доктор.

Кайса покраснела и умолкла.

— Конечно, у нас деревянные дома. Пусть деревянные, но они не хуже других, — продолжал Эрик. — По вечерам мы часто собираемся всей семьёй, и, пока отец чинит свою сеть, а мать сидит за прялкой, мы трое, Отто, Ванда и я, примостившись на низенькой скамеечке, с нашим верным псом Клаасом у ног, начинаем вместе вспоминать старинные саги[21] и следим за тенями, танцующими на потолке. А когда за окном завывает ветер и знаешь, что все рыбаки вернулись на берег, как хорошо и уютно чувствуешь себя в нашем теплом доме, ничуть не хуже, чем в этом красивом зале!

— А ведь это у нас ещё не самая красивая комната, — с гордостью сказала Кайса. — Если бы я показала вам большую гостиную, вот тогда бы вы увидели!

— Но сколько здесь книг! А в гостиной ещё больше? — спросил Эрик.

— Подумаешь, книги, какая невидаль! Я говорю о бархатных креслах, кружевных занавесах, больших французских часах, восточных коврах.

Эрика, казалось, нисколько не соблазнял перечень всего этого великолепия. Он с завистью поглядывал на дубовые книжные шкафы, стоявшие вдоль стен кабинета.

— Ты можешь подробнее ознакомиться с библиотекой и выбрать любую книгу, — сказал доктор.

Эрик не заставил себя дважды просить. Он выбрал книгу и, примостившись в углу под лампой, сразу же погрузился в чтение. Мальчик едва обратил внимание на появление, одного за другим, двух пожилых мужчин, близких друзей доктора Швариенкрона, которые почти каждый вечер приходили к нему играть в вист[22].

Один из них, профессор Гохштедт, высокий старик, с размеренными и спокойными движениями, выразил изысканно-вежливым тоном своё удовлетворение по поводу благополучного возвращения доктора. Едва он успел устроиться в своём кресле, за которым давно уже утвердилось название «профессорского», как раздался короткий и решительный звонок.

— А вот и Бредежор! — одновременно воскликнули оба друга. Вскоре дверь распахнулась, и в кабинет ворвался подобно вихрю невысокий, худощавый, очень подвижный человек. Он пожал доктору обе руки, поцеловал в лоб Кайсу, обменялся дружеским приветствием с профессором и оглядел комнату блестящими, быстрыми, как у мышонка, глазами.

Это был Бредежор, один из самых известных адвокатов в Стокгольме.

— Ба!.. А это кто такой? — внезапно воскликнул он, обратив внимание на Эрика. — Молодой рыбак или, скорее, юнга из Бергена?.. Да ведь он читает Гиббона[23] по-английски! — продолжал Бредежор, бросив намётанный взгляд на книгу, целиком завладевшую вниманием маленького крестьянина. — Неужели это тебе интересно, мальчуган?

— Да, сударь, я давно уже мечтал об этой книге. Это первый том «Падения Римской империи», — простодушно ответил Эрик.

— Разрази меня гром! Оказывается, бергенские юнги любят серьёзное чтение. Ты в самом деле из Бергена? — тотчас же спросил он.

— Нет, сударь, я из Нороэ, но он недалеко от Бергена, — ответил Эрик.

— А разве у всех мальчиков в Нороэ такие чёрные глаза и волосы, как у тебя?

— Нет, сударь, у моего брата и сестры и у всех моих товарищей волосы светлые, почти такие же, как у этой барышни. Но у нас так не одеваются, — улыбаясь добавил Эрик. — Поэтому наши девочки на неё совсем не похожи.

— В этом я не сомневаюсь, — сказал Бредежор. — Мадемуазель Кайса — дитя цивилизации. А там — настоящая природа, без прикрас, «единственным украшением которой является простота». А что вы собираетесь делать в Стокгольме, мой мальчик, если это не секрет?

— Господин доктор был так добр, что обещал определить меня в колледж.

— А, вот оно что, — произнёс адвокат, постукивая по своей табакерке кончиками пальцев.

И Бредежор обратил вопрошающий взгляд на доктора, как бы требуя у него разъяснения этой непонятной для него проблемы. Но по едва заметному знаку доктора он понял, что нужно повременить с расспросами, и сразу же переменил тему разговора.

Друзья беседовали о дворцовых и городских новостях, обо всём, что произошло на свете после отъезда доктора. Затем фру Грета отодвинула крышку с ломберного стола и положила на него карты и фишки. Вскоре воцарилась тишина: трое друзей были полностью захвачены хитроумными комбинациями виста.

Доктору было присуще невинное желание всегда выходить из игры победителем и менее безобидная привычка — относиться безжалостно к промахам своих партнёров. Он не пропускал случая позлорадствовать, когда эти ошибки позволяли ему выигрывать, и громко негодовал, если проигрывал сам. Он не мог отказать себе в удовольствии после каждого роббера[24] объяснить неудачнику, при каком ходе тот «дал маху», какую карту ему следовало бы поставить после битой и какую придержать.

Среди игроков в вист это довольно распространённый недостаток, который становится особенно невыносимым, когда превращается в манию и жертвами его ежевечерне оказываются одни и те же лица.

К счастью для него, доктор имел дело с друзьями, умевшими вовремя охладить его пыл — профессор своей неизменной флегматичностью, а адвокат — своим добродушным скептицизмом.

— Вы, как всегда, правы, — с серьёзной миной заявлял первый в ответ на самые резкие упрёки.

— Дорогой Швариенкрона, вы же прекрасно понимаете, что зря тратите порох, читая мне нотации, — смеясь, возражал второй. — Всю свою жизнь я допускаю грубейшие ошибки в висте и, что самое ужасное, — никогда в этом не раскаиваюсь.

Ну что поделаешь с такими закоренелыми грешниками! — И доктор вынужден был воздерживаться от своих критических замечаний, хотя его выдержки хватало не более чем на четверть часа. В этом отношении он был неисправим!

Случаю угодно было, чтобы именно в этот вечер доктор Швариенкрона проигрался в пух и прах. Его дурное настроение проявлялось в самых обидных замечаниях по адресу профессора, адвоката и даже «болвана» — подставного игрока, когда у того не оказывалось козырей, которые доктор считал себя вправе позаимствовать. Но профессор невозмутимо выставлял свои фишки, а адвокат в ответ на самые ядовитые упрёки отделывался только шуточками.

— Почему вы хотите, чтобы я изменил свой метод, если я выиграл при плохой игре, в то время как вы, такой искусный игрок, проиграли?

Так продолжалось до десяти часов, пока Кайса не начала разливать чай из блестящего медного самовара. Любезно подав чашки игрокам, она молча удалилась. А потом явилась фру Грета и проводила Эрика в предназначенную для него маленькую, чистенькую, белую комнату на втором этаже.

Трое друзей остались одни.

— Так вы скажете мам, наконец, кто же такой этот юный рыбак из Нороэ, читающий Гиббона в оригинале? — спросил Бредежор, насыпая сахар во вторую чашку чая. — Или, быть может, это тайна, которая не подлежит огласке, и тогда мой вопрос неуместен?

— Здесь нет никакой тайны; я охотно расскажу вам историю Эрика, если вы только способны держать её покуда про себя, — ответил доктор, в тоне которого все ещё сквозило раздражение.

— Вот видите, я так и знал, что за этим скрывается какая-то история! — воскликнул адвокат, удобно раскинувшись в кресле. — Мы вас слушаем, дорогой друг, и можете не сомневаться, что не злоупотребим вашим доверием. Признаться, этот малыш меня интересует, как любопытный казус[25].

— Да, это действительно любопытный казус, — продолжал доктор, польщённый заинтересованностью своего друга, — и я даже осмелюсь сказать, что, кажется, нашёл ключ к этой загадке. Сейчас я вам изложу все данные, а вы мне потом скажете, совпадёт ли ваше мнение с моим.

Доктор прислонился спиной к большой изразцовой печи и, немного подумав, с чего начать, рассказал о том, как во время своего пребывания в Нороэ он, зайдя в школу, обратил внимание на Эрика и стал наводить о нем справки. И он сообщил, не упустив ни одной детали, всё, что ему удалось узнать от Маляриуса и маастера Герсебома: о спасательном круге с надписью «Цинтия», об одежде малютки, которую ему показала матушка Катрина, о монограммах, вышитых на вещах Эрика, о коралловом колечке для зубов с латинским изречением и, наконец, о необычайной внешности мальчика, так резко выделявшей его среди других детей в Нороэ.

— Теперь вы знаете об этой загадочной истории столько же, сколько и я. Мне хочется прежде всего отметить, что уровень развития ребёнка, каким бы он ни был исключительным, имеет второстепенное значение, так как объясняется исключительно влиянием Маляриуса, и этот факт не следует переоценивать. Незаурядные способности мальчика заставили меня обратить на него внимание и заинтересоваться им. Но главное не в его способностях, ибо они не могут помочь в разрешении стоящей передо мной задачи: выяснить, откуда этот ребёнок и где нужно вести розыски, чтобы обнаружить его семью. Мы располагаем сейчас только немногими данными, которыми следует руководствоваться в решении вопроса, а именно:

Первое — физические признаки, говорящие о принадлежности ребёнка к определённой расе.

Второе — название «Цинтия» на спасательном круге.

— По первому пункту, — продолжал доктор, — сомнений быть не может. Ребёнок принадлежит к кельтской расе[26]. Это чувствуется во всем его облике.

Перейдём к следующему пункту. «Цинтия» — несомненно, название судна, о чём свидетельствует надпись на спасательном круге. Это название может относиться как к немецкому кораблю, так и к английскому. Но, поскольку буквы не были готическими, мы можем прийти к заключению, что «Цинтия» была английским кораблём, вернее сказать, англо-саксонским[27].

Все подтверждает это предположение, ибо только английское судно, отправляющееся в сторону Инвернесса или Оркнейских островов, могло потерпеть крушение в местах, близких к Нороэ. Учтите также, что этот младенец — жертва кораблекрушения — не мог держаться на воде длительное время, ведь ему и без того пришлось вынести опасности пагубного для него плавания. Итак, мои друзья, каково же будет ваше мнение теперь, когда вам известны все факты?

Ни профессор, ни адвокат не знали, что на это ответить.

— Значит, вы не в состоянии сделать никакого вывода? — продолжал доктор, в тоне которого чувствовалось скрытое торжество. — Быть может, вы даже усматриваете некоторое противоречие между этими двумя пунктами? Ребёнок — кельтской расы, а судно — англо-саксонского происхождения? Но противоречие окажется мнимым, если вы вспомните о таком важное обстоятельстве, как существование народа кельтского происхождения на соседнем с Великобританией острове — в Ирландии. Я тоже сначала об этом не подумал, и это и помешало мне правильно подойти к вопросу. Вывод мне кажется неопровержимым: этот ребёнок — ирландец. Вы согласны со мной, Гохштедт?

Если и существовало что-нибудь на свете, чего больше всего не выносил достойный профессор, так это высказывать определённое суждение по тому или иному вопросу. И надо признаться, что вывод доктора, предложенный на его беспристрастное рассмотрение, был, по меньшей мере, скороспелым. Поэтому, ограничившись ничего не выражающим кивком головы, Гохштедт только ответил:

— Несомненно, ирландцы принадлежат к кельтской ветви арийской расы.

Такого рода изречения, разумеется, не могут претендовать на особую оригинальность. Но доктору Швариенкрона ничего иного и не требовалось. Он увидел в этих словах полное подтверждение своей теории.

— Итак, вы сами с этим согласились! — возбуждённо воскликнул он. — Поскольку ирландцы относятся к кельтскому племени, поскольку ребёнок обладает всеми характерными признаками этого племени, а «Цинтия» была английским судном, мне кажется, что у нас в руках имеются необходимые нити, которые помогут отыскать семью бедного мальчугана. Значит, искать нужно именно в Великобритании. Нескольких объявлений в «Таймсе» будет достаточно, чтобы навести нас на след!

Доктор собрался было подробно изложить намеченный им план действий, когда обратил внимание на упорное молчание адвоката и слегка насмешливый вид, с которым тот следил за его заключениями.

— Если вы со мной не согласны, Бредежор, так скажите об этом прямо, вы же знаете, что я не боюсь споров, — произнёс он, прервав свои рассуждения.

— Я же ничего не сказал, — ответил адвокат. — Гохштедт свидетель, что я ничего не сказал…

— Но я прекрасно вижу, что вы не разделяете моего мнения, и мне было бы любопытно узнать, — почему? — спросил доктор, снова впадая в раздражённое состояние, вызванное неудачным вистом. — Ведь «Цинтия» — название английского судна! — добавил он с горячностью. — Будь оно немецким, буквы были бы готическими. Ирландцы принадлежат к кельтскому племени? Бесспорно! Вы только что слышали, как это подтвердил столь знающий человек, как наш уважаемый друг Гохштедт. Ребёнок обладает признаками кельтского происхождения? Конечно. Ведь вам это бросилось в глаза ещё до того, как я заговорил на эту тему. Из всего сказанного я могу заключить, что только явное и нескрываемое недоброжелательство мешает кое-кому присоединиться к моим выводам, подтверждающим, что мальчик — выходец из ирландской семьи.

— Недоброжелательство? Не слишком ли сильно сказано? — возразил Бредежор. — Если это относится ко мне, то ведь я ещё не высказал никакого мнения.

— Но вы же достаточно ясно показали, что не согласны со мной!

— Мне этого никто не может запретить.

— В таком случае вам не мешало бы выдвинуть веские аргументы в защиту вашей концепции.

— А кто вам сказал, что они у меня есть?

— В таком случае это происходит от вашей склонности к оппозиции, от потребности противоречить мне во всем, и не только в висте!

— У меня и в мыслях не было ничего подобного, уверяю вас! Ваш вывод мне не кажется неопровержимым. Только и всего.

— Но почему же, скажите на милость? Мне было бы небезынтересно узнать.

— Это нужно долго объяснять, — уже одиннадцать часов. Я готов биться с вами об заклад: ставлю моего Квинтилиана[28] в первом венецианском издании против вашего Плиния в издании Альда Мануция, что ваше заключение неправильное и что этот ребёнок не ирландец.

— Вы же знаете, что я не люблю пари, — сказал доктор, невольно смягчаясь от такого невозмутимого добродушия. — Но мне будет так приятно вас сконфузить, что я принимаю вызов.

— Прекрасно! Так, значит, и решено. Сколько времени вам понадобится на поиски?

— Надеюсь, будет достаточно нескольких месяцев, хотя с Герсебомом я условился о двух годах, чтобы быть совершенно уверенным в успехе.

— Хорошо, я согласен на два года. Гохштедт будет нашим арбитром[29], но чур не обижаться, — идёт?

— Согласен не обижаться, но я вижу, что вашему Квинтилиану грозит опасность присоединиться к моему Плинию, — заметил доктор и, пожав руки обоим друзьям, проводил их до дверей.

5. TRETTEN JULEN DAGE

Уже на следующий день новая жизнь Эрика вошла в нормальную колею. Прежде всего доктор Швариенкрона отвёл мальчика к портному, который одел его с ног до головы, как подобает горожанину, а затем представил директору одной из лучших стокгольмских школ. Это была «Hogte Elementar lauroverk», школа, напоминающая французский лицей[30]. Там проходят древние и новые языки, основы наук — всё, что необходимо при поступлении в университет. Так же как в Германии и Италии, там все ученики — экстерны, то есть живут вне школы. Приезжие останавливаются у преподавателя или опекуна. Плата за обучение более чем скромная, а неимущие и вовсе от неё освобождаются. Каждая школа имеет свой гимнастический зал и таким образом, наряду с общим образованием, осуществляется также и физическое воспитание.

Эрик сразу же занял первое место в классе. Он все воспринимал с такой удивительной лёгкостью, что у него оставалось много свободного времени. А потому доктор решил предоставить ему возможность посещать по вечерам «Slojdskolan» (промышленная школа в Стокгольме). Это учебное заведение, специально предназначенное для практического изучения физики, химии, геометрии и черчения — предметов, которые в обыкновенной школе проходят только в теории.

Доктор Швариенкрона справедливо считал, что посещение промышленной школы, одной из лучших в столице, будет ещё больше способствовать быстрым успехам Эрика. Но он даже и не подозревал, какую огромную пользу в действительности принесёт его питомцу двойное образование! Легко усваивая школьную программу, Эрик мог приступить теперь к более глубокому изучению основных дисциплин. Вместо отрывочных поверхностных сведений — скудного достояния большинства учеников, он накапливал точные, ясные, глубокие знания. Дальнейшее их развитие было только вопросом времени. Он получал такую солидную подготовку, что изучение самых сложных разделов университетского курса теперь уже не составило бы для него никаких трудностей.

Маляриус оказал Эрику добрую услугу в отношении языков, истории, географии и ботаники. Slojdskolan, в свою очередь, привила ему практические навыки в области техники, без которых любые, самые прекрасные теории могут оказаться лишь мёртвым грузом.

Обилие и разнообразие изучаемых предметов не только не утомляло Эрика, но, напротив, заметно его развивало, — куда лучше, чем штудирование одних только теоретических курсов. К тому же гимнастические упражнения, укрепляя его тело, давали отдых мозгу и предотвращали умственное переутомление. Эрик был одним из первых не только за партой, но и в гимнастическом зале. А свободные часы он проводил у любимого с детства моря. Мальчик радовался возможности побеседовать с матросами и рыбаками и охотно помогал им в работе. Иногда он получал от улова большую рыбину, которую с удовольствием принимала у него фру, Грета.

Эта славная женщина вскоре почувствовала глубокую симпатию к новому члену семьи. Эрик был так добр и учтив от природы, так честен и трудолюбив, что нельзя было его не полюбить. Не прошло и недели, как Бредежор и Гохштедт привязались к нему так же искренне, как и доктор Швариенкрона. Одна только Кайса не питала к нему симпатии. То ли маленькая фея считала, что с его приходом поколебалось её безграничное владычество в доме, то ли ей было досадно, что доктор в присутствии Эрика подсмеивается, впрочем, довольно безобидно, над её ужимками «принцессы-недотроги». Так или иначе, но она всегда старалась дать почувствовать Эрику своё холодное пренебрежение, которое не могла сломить даже его безукоризненная вежливость. К счастью, Кайсе не так уж часто удавалось выказывать Эрику своё презрение: он либо отсутствовал, либо занимался у себя в комнате.

Жизнь его текла довольно гладко, не нарушаемая никакими из ряда вон выходящими событиями. Воспользуемся этим, чтобы перешагнуть через два года и возвратиться вместе с ним в Нороэ.

Уже дважды праздновали рождество после отъезда Эрика. В центральной и северной Европе рождество считается самым большим праздником в году, тем более, что оно совпадает с «мёртвым сезоном» почти во всех ремёслах. В Норвегии этот праздник продлевают до тринадцати дней — tretten julen dage[31] — и используют их для всевозможных увеселений. Рождество — время семейных торжеств, званых обедов и помолвок. В домах даже с самым скромным достатком к этому времени заготавливают различную снедь. В праздничные дни особенно почитаются законы гостеприимства. Jule ol — рождественское пиво — льётся рекой. Каждому гостю подносят полный кубок в золотой, серебряной или медной оправе, который даже в самых бедных семьях с незапамятных времён переходит от отца к сыну. Приятно осушить кубок стоя, обменявшись с хозяином пожеланиями хорошего года и удачи в делах. Слугам дарят к рождеству обновки, что является нередко существенным дополнением к их жалованью. В рождественские дни даже быки, овцы и небесные птахи имеют право на двойную порцию и необычные щедроты. В Норвегии говорят о бедном человеке: «Он так беден, что не может даже для воробья приготовить рождественский обед».

Из тринадцати праздничных дней самый весёлый — канун рождества. Юноши и девушки, по обычаю, отправляются в деревню на лыжах, так называемых «Schnec-Shuhe», и, останавливаясь у домов, поют хором старинные национальные песни. Их звонкие голоса, внезапно раздающиеся в морозном ночном воздухе, среди безмолвия долин, покрытых снежным убором, одновременно производят странное и чарующее впечатление. Тотчас же растворяется дверь и молодых певцов приглашают войти. Их угощают пирогами, сушёными яблоками, а иногда просят потанцевать. Затем, после скромного угощения, весёлая стайка быстро исчезает и вновь появляется в другом месте, подобно перелётным птицам. Расстояние не пугает, когда несёшься на лыжах длиною в два или три метра, привязанных к ногам кожаными ремешками. Норвежские крестьяне, ловко отталкиваясь палками, проходят на таких лыжах десятки километров с удивительной быстротой.

В доме Герсебома в этом году было особенно празднично. Ждали Эрика. Письмо из Стокгольма извещало о его приезде в самый канун рождества. Понятно, что ни Отто, ни Ванде не сиделось на месте. Ежеминутно они подбегали к дверям посмотреть, не едет ли долгожданный гость. Матушка Катрина, упрекая их за несдержанность, сама была охвачена нетерпением. Один только маастер Герсебом, молча куря свою трубку, казалось, находился во власти двух противоположных чувств: радости от предстоящей встречи с приёмным сыном и печали от неизбежной разлуки с ним.

Отправившись на разведку, наверное уже в сотый раз, Отто вдруг вбежал с радостным криком:

— Мама, Ванда! Мне кажется, это он!

Все бросились к дверям. Вдали, на дороге в Берген, отчётливо виднелась чёрная точка. Она постепенно увеличивалась и вскоре превратилась в человека. Он быстро приближался на лыжах. Вот уже можно было разглядеть его тёмное драповое пальто, меховую шапку и блестящий кожаный рюкзак за плечами.

Не оставалось уже никаких сомнений: путник заметил тех, кто ждал его возле дома: он снял шапку и помахал ею.

Ещё несколько минут, и Эрик очутился в объятиях матушки Катрины, Отто, Ванды, а затем и маастера Герсебома, который оставил своё кресло, чтобы встретить мальчика на пороге.

Эрика обнимали, осыпали ласками, восхищались его здоровым видом. Особенно бурно выражала свою радость матушка Катрина.

Неужели это её сынок, которого, кажется, ещё совсем недавно она укачивала на руках? Неужели этот высокий, широкоплечий юноша с открытым и смелым лицом, такой стройный, подтянутый, с тёмным пушком, пробивающимся над губой, неужели это её Эрик?

Добрая женщина почувствовала даже известное уважение к своему приёмышу. Она гордилась им, особенно слезами радости, которые сверкали в его чёрных глазах. Ведь Эрик тоже был растроган до глубины души!

— Мама, это вы, в самом деле вы? — повторял он. — Наконец-то я вижу и обнимаю вас! Как долго тянулись для меня два года! Скучали ли вы по мне так же, как я по вас?

— Конечно скучали, — серьёзно ответил маастер Герсебом. — И дня не проходило, чтобы мы не говорили о тебе. В вечернюю пору или утром за завтраком мы всегда тебя вспоминали. А ты, дружок, не позабыл нас в большом городе? Радуешься ли ты, увидев снова родной край и свой старый дом?

— Надеюсь, вы в этом не сомневаетесь! — ответил Эрик, снова обнимая всех по очереди. — Вы всегда были со мной. А когда налетал ветер и приближалась буря, я только и думал о вас, отец, и спрашивал себя: где он сейчас, успел ли он вернуться, удалось ли ему найти убежище?.. По вечерам я всегда искал в газете метеорологическую сводку, чтобы узнать, такая же ли у вас погода, как на побережье Швеции. И я выяснил, что у вас гораздо чаще, чем в Стокгольме, бывают ураганы, которые приходят из Америки и наталкиваются на наши горы. О, как хотелось мне в те минуты быть вместе с вами в лодке, помогать вам укреплять парус, преодолевать вместе с вами все трудности! А когда после бури наступала хорошая погода, мне казалось, что я заперт в этом огромном городе, среди его высоких домов, и я готов был отдать все на свете, чтобы хоть часок провести в открытом море и почувствовать себя, как прежде, свободным и счастливым…

Улыбка осветила обветренное лицо рыбака.

— Значит, книги его не испортили, — сказал он с глубоким удовлетворением. — Счастливого года и удачи в делах, мой мальчик, — добавил он. — А теперь садись за стол, остановка только за тобой!

Усевшись на своё прежнее место, по правую руку от матушки Катрины, Эрик смог, наконец, осмотреться и заметить перемены, происшедшие за два года в семье. Шестнадцатилетнему Отто, рослому сильному парню, на вид можно было дать все двадцать. Ванда за истёкшее время тоже заметно выросла и похорошела. Её красивое лицо стало ещё выразительнее и тоньше. Чудесные пепельные волосы окружали голову девочки серебристой дымкой и, заплетённые в две толстые косы, тяжело падали за спину. Как всегда скромная и тихая, она незаметно следила за тем, чтобы сидящие за столом не испытывали ни в чём недостатка.

— Ванда стала совсем взрослой девушкой, — с гордостью сказала мать. — Если бы ты знал, Эрик, какая она у нас разумная и как она усердно учится с тех пор, как ты уехал! Теперь она считается лучшей ученицей в школе. Господин Маляриус говорит, что после тебя она единственное его утешение.

— Дорогой господин Маляриус, как я счастлив буду обнять его! — воскликнул Эрик. — Так, значит, наша Ванда стала совсем образованной? — спросил он, лукаво взглянув на девушку, покрасневшую до корней волос от материнских похвал.

— Она учится ещё играть на органе, — добавила Катрина, — и господин Маляриус утверждает, что во всем хоре у неё самый лучший голос.

— А я даже и не подозревал, что эта юная особа — само совершенство! — сказал Эрик, смеясь. — Мы попросим её завтра продемонстрировать все свои таланты!

И, желая рассеять смущение сестры, он стал участливо расспрашивать о жителях Нороэ, о деревенских новостях, об успехах своих товарищей, обо всём, что случилось после его отъезда. А потом Эрик и сам должен был удовлетворить любопытство своих близких, подробно рассказав, как ему живётся в Стокгольме, как к нему относятся доктор, фру Грета и Кайса.

— Да, кстати, я чуть не забыл, ведь у меня для вас письмо, отец, — спохватился он, вынимая конверт из внутреннего кармана куртки. — Я не знаю содержания, но доктор предупредил, что письмо касается меня, и наказывал его беречь.

Маастер Герсебом взял большой запечатанный конверт и положил возле себя на стол.

— А разве вы не прочитаете его нам? — спросил Эрик.

— Нет, — коротко ответил рыбак.

— Но ведь оно касается меня, — настаивал юноша.

— А адресовано мне, — ответил Герсебом, внимательно разглядывая конверт. — Я его прочту, когда найду нужным.

Послушание детей — отличительная черта норвежской семьи. Эрик опустил голову. Все встали из-за стола, и трое детей, примостившись на низкой скамейке у очага, как они это нередко делали прежде, повели задушевную беседу, во время которой обычно рассказывается всё, что так хочется узнать друг о друге и повторить многое из того, о чём уже не раз говорилось.

Тем временем Катрина убирала со стола, настояв, чтобы Ванда была на этот раз «настоящей барышней» и не занималась хозяйством. А маастер Герсебом, сидя в своём большом кресле, молча курил трубку и, только доведя до конца это важное занятие, решил распечатать письмо доктора.

Он прочёл его молча, затем сложил и спрятал в карман, после чего вторично набил трубку и выкурил её, как и первую, не произнеся ни слова. В течение всего вечера старый рыбак не выходил из состояния глубокого раздумья.

Герсебом никогда не отличался словоохотливостью, и потому его молчание никого не удивило. Матушка Катрина, закончив свои хлопоты, тоже подсела к очагу, безуспешно пытаясь втянуть мужа в разговор. Видя, что её усилия напрасны, она помрачнела. Вскоре грустное настроение родителей передалось и детям, которые успели уже наговориться вволю.

Вдруг, как нельзя более кстати, их внимание отвлекли звонкие голоса, раздавшиеся у дверей. Весёлой компании школьников и школьниц пришла удачная мысль поздравить Эрика с приездом.

Их поспешили пригласить в дом и стали радушно потчевать. Окружив гурьбой своего бывшего однокашника, они бурно радовались встрече с ним. Эрик, растроганный неожиданным вторжением товарищей детства, захотел во что бы то ни стало принять участие в их традиционном рождественском шествии. А Отто с Вандой, разумеется, не пожелали от него отстать. Матушка Катрина просила их долго не задерживаться, так как Эрик нуждался в отдыхе.

Как только за ними закрылась дверь, Катрина обратилась к мужу:

— Ну как, удалось доктору что-нибудь выяснить? — спросила она с тревогой.

Вместо ответа Герсебом снова вынул из конверта письмо, развернул его и начал читать вслух, иногда запинаясь на незнакомых ему словах.

«Дорогой Герсебом, — писал доктор, — вот уже скоро два года, как вы мне доверили вашего славного Эрика, и все это время не проходило и дня, чтобы меня не радовали его многообразные успехи. Его ум столь же глубок и восприимчив, как великодушно и отзывчиво сердце. Эрик действительно мальчик незаурядный. Если бы родители, потерявшие такого сына, в состоянии были постигнуть всю глубину своей утраты, они оплакивали бы его ещё больше. Но трудно сейчас допустить, что его родители живы. Как мы и договаривались с вами, мною сделано все возможное, чтобы напасть на их след. Я переписывался со многими лицами в Англии, уполномочил специальные агентства заняться розысками, поместил объявления по меньшей мере в двух десятках английских, шотландских и ирландских газет, и все же мне не удалось внести никакой ясности в эту загадочную историю. И более того, те немногие сведения, которые я раздобыл, сделали её ещё загадочнее.

Название «Цинтия» распространено в английском флоте. Контора Ллойда перечислила мне не менее семнадцати судов с этим именем. Одни из них приписаны к английским портам, другие — к шотландским или ирландским. Тем самым мои предположения насчёт национальности ребёнка в известной степени подтверждаются, и я по-прежнему уверен, что Эрик происходит из ирландской семьи. Не помню, писал ли я вам об этой догадке, но я сообщил о ней после возвращения из Нороэ двум близким друзьям и сейчас ещё больше убеждён в своей правоте.

Погибла ли эта ирландская семья, или у неё есть какие-то особые причины оставаться в неизвестности? Так или иначе, она не подаёт никаких признаков жизни. Другим, не менее странным, скорее даже подозрительным, на мой взгляд, обстоятельством является то, что ни агентством Ллойда, ни другими страховыми компаниями не было зарегистрировано кораблекрушение в то время, когда ребёнок очутился у наших берегов. Правда, в текущем столетии погибли две «Цинтии»: одна — в Индийском океане, 32 года тому назад, другая — возле Портсмута — 18 лет тому назад.

Отсюда следует заключить, что ребёнок не был жертвой кораблекрушения. Значит, его кто-то выбросил в море! Этим я объясняю, почему все мои публикации не получили отклика.

И вот теперь, когда я опросил всех владельцев пароходов, носящих название «Цинтия», когда я исчерпал все возможные средства расследования, я имею, как мне кажется, право заявить, что потеряна всякая надежда разыскать семью Эрика.

Теперь, дорогой Герсебом, перед нами (и, прежде всего, перед Вами!) встаёт вопрос: как сообщить об этом мальчику и как быть с ним дальше.

Будь я на Вашем месте, говорю это со всей откровенностью, я доверил бы ему отныне самому решать свою судьбу и дал бы ему возможность самостоятельно избрать свой дальнейший путь. Ведь мы условились с Вами, что именно так и поступим, если мои поиски окажутся безуспешными. Пришло время сдержать обещание. Мне хотелось бы, чтобы Вы сами все рассказали Эрику. Возвращаясь в Нороэ, он ещё не знает, что он Вам не родной сын, а также вернётся ли он в Стокгольм, или останется у Вас. Итак, слово за Вами.

Но только помните, что если Вы не решитесь сообщить ему правду, то, рано или поздно, наступит день, когда мальчик узнает её сам, и тогда он ещё больше будет огорчён. И не забудьте также, что Эрик обладает слишком незаурядными способностями, чтобы обречь его на жизнь вне науки и культуры. Он не заслуживал этого и два года тому назад. А теперь, когда он добился в Стокгольме таких блестящих успехов, это было бы просто несправедливо!

Итак, я возобновляю мои предложения. Я дам ему возможность закончить образование и получить в Упсальском университете степень доктора медицины. Он по-прежнему будет воспитываться как мой сын и получит все, чтобы достигнуть общественного положения и добиться материального благополучия. Обращаясь к Вам и милейшей приёмной матери Эрика, я не сомневаюсь, что вверяю его судьбу в хорошие руки. Никакие личные соображения — я убеждён в этом — не помешают Вам последовать моему совету. Прошу Вас также посчитаться и с мнением Маляриуса.

В ожидании ответа, господин Герсебом, крепко жму Вашу руку и прошу передать мои наилучшие пожелания Вашей уважаемой супруге и детям.

Р.В.Швариенкрона, д-р медицины».

Когда Герсебом кончил чтение, матушка Катрина, которая слушала его, не сдерживая слез, спросила мужа, как он теперь думает поступить.

— Ясно как — все рассказать мальчику, — ответил он.

— И я так считаю. С этим надо покончить, иначе у нас всё равно не будет покоя, — проговорила женщина сквозь слезы.

Снова наступило молчание.

Уже пробило полночь, когда трое детей возвратились с прогулки. Раскрасневшись от быстрой ходьбы на морозе, с блестящими от радости глазами, они снова заняли своё обычное место у огня, решив весело закончить сочельник. Все трое с аппетитом уплетали остатки пирога, сидя перед огромным очагом, в котором, словно в огненной пещере, догорали последние поленья.

6. РЕШЕНИЕ ЭРИКА

На следующий день рыбак позвал Эрика и в присутствии матушки Катрины, Ванды и Отто сказал ему:

— Эрик, письмо доктора Швариенкрона действительно касается тебя. Оно подтверждает, что учителя довольны твоими успехами и доктор готов оказывать тебе помощь до тех пор, пока ты не окончишь образования, если, конечно, ты захочешь его продолжать. Но это письмо требует, чтобы ты сам решил, когда узнаешь некоторые обстоятельства, как тебе поступить дальше: полностью изменить свою судьбу или остаться с нами в Нороэ. Конечно, можешь не сомневаться, что все мы предпочли бы последнее. И вот, прежде чем принять определённое решение, ты должен узнать одну тайну, которую я и моя жена предпочли бы держать про себя!

В эту минуту матушка Катрина разразилась рыданиями и крепко прижала к себе Эрика, как бы протестуя против того, что мальчику предстояло сейчас узнать.

— Эта тайна, — продолжал Герсебом прерывающимся от волнения голосом, — заключается в том, что ты, Эрик, — наш приёмный сын. Я Подпел тебя в море, мой мальчик, и принял в свою семью, когда тебе едва было восемь — девять месяцев. Бог свидетель, что я бы никогда не сказал тебе об этом и что ни я, ни твоя мать никогда не делали ни малейшего различия между тобой и Отто или Вандой. Но доктор Швариенкрона настаивает, чтобы я тебе все это сообщил. Узнай же, что он пишет!

Эрик сильно побледнел. Отто и Ванда, потрясённые неожиданной новостью, вскрикнули от изумления и стали порывисто обнимать Эрика. А он, взяв письмо доктора, прочёл его от начала до конца, не скрывая своего волнения.

Вслед за тем маастер Герсебом поведал ему ту самую историю, которую он однажды уже рассказывал доктору Швариенкрона. Он сообщил Эрику, что доктор решил любой ценой отыскать его семью и что он, Герсебом, был, в конечном счёте, не так уж и не прав, даже не попытавшись разгадать эту неразрешимую загадку. При этих словах Катрина отперла деревянный сундук и извлекла оттуда одну за другой все вещицы ребёнка, вплоть до колечка, висевшего у него на шее. Естественно, драматизм этого рассказа так увлёк троих детей, что они даже забыли на некоторое время о своём огорчении. Они с восхищением разглядывали кружева и бархат, старались прочесть изречение, выгравированное на золотом ободке колечка… Им казалось, что на их глазах разыгрывается феерия из волшебной сказки. Раз уж эти вещицы не смогли помочь доктору найти семью Эрика, — значит, здесь действительно была какая-то тайна!

Эрик рассматривал их как зачарованный. Он думал о своей незнакомой матери, о том, как она наряжала его в эти платьица и забавляла погремушкой, чтобы заставить его улыбаться. Ему казалось, что, дотрагиваясь до этих вещиц, он чувствует близость матери, несмотря на время и пространство, разделяющее их. Но где она? Жива или погибла, оплакивает ли до сих пор своего сына или навсегда для него потеряна?

Опустив голову, он долго пребывал в глубокой задумчивости, пока голос матушки Катрины не заставил его вернуться к действительности:

— Эрик, ты был и останешься нашим сыном! — воскликнула она, встревоженная долгим молчанием мальчика.

Он поднял голову, и глаза его встретили добрые, преданные лица, материнский взгляд любящей женщины, честные глаза Герсебома, ещё более дружескую, чем обычно, улыбку Отто, серьёзное и опечаленное личико Ванды. И в ту минуту сердце Эрика, охваченное скорбью, наполнилось глубокой нежностью. Он отчётливо представил себе все то, о чём рассказал ему отец: люльку, качающуюся на волнах и подобранную смелым рыбаком… Как он пришёл домой со своей находкой, и как эти простые бедные люди не колеблясь приняли чужого ребёнка в семью, усыновили его и лелеяли, как родного сына, не говоря ему ничего в течение четырнадцати лет, а сейчас ждали его решения с такой тревогой, словно от этого зависела их жизнь и смерть.

Все это так взволновало мальчика, что он внезапно разрыдался. Он проникся чувством безграничной любви и признательности. Ему хотелось хоть чем-то отплатить этим хорошим людям, ответить им такой же самоотверженной привязанностью и даже, пожертвовав своим будущим, остаться навсегда в Нороэ, чтобы разделить с ними их скромную участь.

— Мама! — воскликнул он, нежно обнимая Катрину. — Неужели вы думаете, что я могу колебаться теперь, когда мне все известно! Мы поблагодарим доктора за его доброту и напишем ему, что я остаюсь у вас. Я буду рыбаком, как вы, отец, и как ты, Отто. Раз вы взяли меня в свою семью, я не хочу от вас никуда уходить. Ведь вы работали, чтобы прокормить меня, и я хочу помогать вам на старости лет так же, как вы помогли мне в детстве.

— Слава богу! — радостно произнесла Катрина, целуя Эрика.

— А я и не сомневался, что мальчик предпочтёт море всем этим книгам, — спокойно заметил Герсебом, даже не отдавая себе отчёта, с какой жертвой было связано решение Эрика. — Ну, хватит, дело решено! Не будем больше говорить об этом и подумаем, как бы получше отпраздновать рождество.

Когда Эрик остался в одиночестве, ему не удалось, правда, подавить вздоха сожаления при мысли о науках и успехах, от которых нужно было теперь отказаться, но само решение пожертвовать всем ради дорогих людей давало ему радостное сознание исполненного долга.

«Раз этого хотят мои приёмные родители, все остальное неважно, — говорил он себе. — Я должен примириться, буду работать для них и пойду по той дороге, которую они предназначили мне. Если я иногда и мечтал о более высоком положении, то разве не для того, чтобы они разделили его со мной? Они счастливы здесь и не ищут другой участи, — значит, и мне надо этим довольствоваться и постараться всем своим поведением и трудом доставлять им только радость… Итак, прощайте, книги, и да здравствует море!»

Так он рассуждал, пока его мысли снова не обратились к рассказу Герсебома. Где же его родина и кто его родители? Живы ли они ещё? Нет ли у него братьев и сестёр в каком-нибудь далёком краю, о которых он никогда не узнает?..

Тем временем в Стокгольме, в доме доктора Швариенкрона канун рождества также был необычен. Читатели, без сомнения, помнят, что в этот день истекал срок пари, заключённого между Бредежором и доктором, и что обязанность судьи в этом споре была возложена на профессора Гохштедта.

На протяжении двух лет об этом пари ни с той, ни с другой стороны не было сказано ни слова. Доктор терпеливо вёл свои розыски в Англии, писал в пароходные компании, публиковал многочисленные объявления в газетах, не желая признаться даже самому себе в бесплодности своих усилий. Что же касается Бредежора, то он со свойственным ему тактом избегал затрагивать эту тему и ограничивался только тем, что расхваливал время от времени прекрасного Плиния в издании Альда Мануция, который красовался на почётном месте в библиотеке доктора.

И лишь только по тому, как адвокат порою насмешливо улыбался, постукивая пальцами по своей табакерке, можно было догадаться, о чём он думает.

«Этот Плиний будет неплохо выглядеть между моим Квинтилианом первого венецианского издания и моим Горацием с широкими полями, на китайской бумаге в издании братьев Эльзевиров!»

Именно так доктор представлял себе завершение пари, и это заранее выводило его из равновесия. Тогда он бывал особенно безжалостен при игре в вист и ни в чём не давал спуску своим незадачливым партнёрам.

А время между тем шло, и настал, наконец, час, когда нужно было предстать пред лицом беспристрастного арбитра — профессора Гохштедта.

Доктор Швариенкрона пошёл на это с открытой душой. Едва только Кайса оставила его наедине с обоими друзьями, как он признался им, так же как в письме к маастеру Герсебому, что его поиски не увенчались успехом. Тайну происхождения Эрика раскрыть не удалось, и доктор со всей искренностью должен был признать, что едва ли возможно пролить свет на эту загадочную историю.

— Однако, — продолжал он, — я погрешил бы против собственной совести, если бы не заявил открыто, что ни в коей мере не считаю пари проигранным. Правда, мне не удалось найти семью Эрика, но те сведения, которые я сумел собрать, скорее подтверждают мои предположения, чем опровергают их. «Цинтия» несомненно была английским судном. В реестрах Ллойда под таким названием значится не менее семнадцати британских кораблей. Относительно этнических[32] особенностей мальчика я могу ещё раз подтвердить, что его кельтская внешность не подлежит сомнению. Моя гипотеза о национальности Эрика, я это утверждаю, выдерживает проверку фактами. То, что он ирландец, я убеждён в этом сейчас ещё больше, чем раньше. Разумеется, я не в состоянии представить вам его семью, поскольку она либо погибла, либо предпочитает по каким-то причинам остаться в неизвестности. Вот, дорогой Гохштедт, всё, что я хотел вам сказать. Судите теперь сами, не должен ли Квинтилиан нашего друга Бредежора на законном основании перейти в мою библиотеку!

При этих словах, которые, казалось, вызвали в нём неудержимое желание засмеяться, адвокат откинулся в кресле и в знак протеста только развёл руками. А затем, желая узнать, как профессор Гохштедт выйдет из положения, он устремил на него свои живые блестящие глазки.

Однако профессор Гохштедт обнаружил гораздо меньшую растерянность, чем это можно было ожидать. Другое дело, если бы какой-нибудь неопровержимый довод, приведённый доктором, вызвал мучительную необходимость решительно принять ту или другую сторону. Благодаря своему робкому и осторожному характеру он предпочитал неопределённые выводы. В подобных случаях профессор превосходно умел рассматривать вопрос поочерёдно с разных точек зрения и плавал в туманных предположениях, как рыба в воде. И в этот вечер он оказался на высоте положения.

— Несомненно, — плавно начал он свою речь, покачивая головой, — тот факт, что семнадцать английских кораблей известны под именем «Цинтия», — серьёзное доказательство в пользу мнения, высказанного нашим уважаемым другом. Это доказательство, сопоставленное с этническими особенностями объекта, весьма весомо, и я не колеблясь заявляю, что оно мне кажется достаточно убедительным. Более того, я даже в состоянии признать, что, если бы мне нужно было высказать своё личное мнение по поводу национальности Эрика, то оно сводилось бы к следующему: все доводы в пользу его ирландского происхождения! Но одно дело предположение, а другое дело — доказательство; и если мне будет позволено изложить своё собственное суждение по этому вопросу, то я счёл бы себя вправе заявить, что для решения вышеупомянутого пари потребовались бы более веские аргументы. Несмотря на то, что многие предпосылки действительно говорят в пользу мнения Швариенкрона, Бредежор в любую минуту может их отклонить из-за отсутствия неопровержимых фактов. Поэтому у меня нет достаточных оснований объявить, что Квинтилиан выигран доктором, равно как нет и достаточно веских доводов признать, что Плиний им проигран. Поскольку вопрос остаётся открытым, я полагаю, пари следует отложить ещё на один год, что было бы в данном случае наилучшим выходом из положения.

Подобно всякому компромиссному приговору, решение профессора Гохштедта не удовлетворило ни ту, ни другую сторону.

Доктор скорчил такую гримасу, что она была красноречивее всякого ответа. А Бредежор, вскочив на ноги, воскликнул:

— Великолепно, дорогой Гохштедт, только не спешите с заключением!.. Поскольку Швариенкрона не в состоянии привести неопровержимых доказательств в свою пользу, вы не можете присудить ему выигрыш, как бы ни казались вам убедительны его аргументы. А что бы вы сказали, если бы я сейчас, здесь же, не сходя с места, доказал, что «Цинтия» вовсе не была английским судном?

— Что бы я сказал? — повторил профессор, озадаченный столь внезапной атакой. — Ей-богу, не знаю… Я бы подумал, рассмотрел бы вопрос с разных точек зрения, я бы…

— Рассматривайте, сколько вам угодно! — прервал его адвокат, доставая левой рукой бумажник из внутреннего кармана сюртука. В бумажнике оказался конверт канареечного цвета, по самому виду которого можно было безошибочно определить его американское происхождение.

— Вот документ, который вы не сможете опровергнуть, — добавил он, поднося письмо к глазам доктора.

Доктор прочёл его вслух:

«Г-ну адвокату Бредежору, Стокгольм.

Нью-Йорк, 27 декабря.

Высокочтимый г-н Бредежор! В ответ на Ваше письмо от 5 октября сего года спешу сообщить Вам следующие сведения:

1. Судно под названием «Цинтия» (капитан Бартон), принадлежавшее «Объединённой компании канадских судовладельцев», затонуло вместе со всеми людьми и грузом четырнадцать лет тому назад недалеко от Фарерских островов.

2. Судно было застраховано «General Steam navigation Company»[33] в Нью-Йорке на сумму три миллиона восемьсот тысяч долларов.

3. Так как исчезновение «Цинтии» и обстоятельства её гибели остались для страховой компании неясными, то был возбуждён судебный процесс, проигранный собственниками названного судна.

4. Проигрыш этого дела повлёк за собой ликвидацию «Объединённой компании канадских судовладельцев», которой больше не существует вот уже одиннадцать лет.

В ожидании новых поручений прошу Вас, г-н Бредежор, принять наши наилучшие пожелания.

«Джереми Смит, Уокер и Кo », Морское агентство».

— Ну что вы скажете по поводу этого документа? — спросил Бредежор, когда доктор закончил чтение. — Согласитесь, что он кое-чего стоит, — не правда ли?

— Признаю охотно, — ответил доктор, — но, чёрт возьми, как вам удалось его раздобыть?

— Простейшим способом. В тот день, когда вы заявили, что «Цинтия» может быть только английским судном, я сразу же подумал, не слишком ли вы сужаете сферу ваших розысков и что корабль в одинаковой степени может быть и американским. Видя, что время проходит, а вы ничего не добились, ибо в противном случае вы не преминули бы об этом сообщить, я решил написать в Нью-Йорк и на третье письмо получил уже известный вам ответ. Как видите, это не так уж сложно! Не думаете ли вы, что теперь у меня есть все основания претендовать на вашего Плиния?

— Ваш вывод мне не кажется убедительным! — возразил доктор, молча перечитывая письмо, как бы желая найти в нём новые доказательства подтверждения своей правоты.

— Как не кажется убедительным! — воскликнул адвокат. — Я доказываю, что судно было американским, что оно погибло у Фарерских островов, то есть близ норвежского побережья, именно в то время, которое совпадает с нахождением ребёнка. И вы не признаете вашей ошибки?

— Ни в коей мере! Заметьте, дорогой друг, что я отнюдь не отрицаю большого значения вашего документа. Вам действительно удалось установить то, что не сумел сделать я, — ту самую «Цинтию», которая затонула у берегов Норвегии именно в том самом году. Но разрешите сказать, что это открытие только лишний раз подтверждает правильность моей теории. Канадское судно — всё равно что английское, а так как в Канаде немало ирландцев, то отныне я имею ещё больше оснований утверждать, что ребёнок ирландского происхождения.

— Так вот что вы вычитали в моем письме! — воскликнул Бредежор, более раздосадованный, чем ему хотелось бы показать. — И, значит, вы настаиваете, что не потеряли вашего Плиния?

— Безусловно!

— Быть может, вы полагаете, что даже приобрели некоторые права на моего Квинтилиана?

— Разумеется! Во всяком случае я надеюсь ещё больше подтвердить эти права с помощью вашего документа, если только вы дадите мне время и не будете возражать против продления нашего пари.

— Идёт, и я в этом заинтересован. Сколько времени вам понадобится?

— Условимся ещё на два года. Вернёмся к этому вопросу через одно рождество.

— Решено, — ответил Бредежор. — Но уверяю вас, дорогой доктор, было бы куда благоразумнее, если бы вы сейчас же, не теряя времени, отдали мне вашего Плиния!

— О нет, ни в коем случае, он будет гораздо лучше чувствовать себя в моей библиотеке рядом с вашим Квинтилианом!

7. МНЕНИЕ ВАНДЫ

Вначале Эрика как будто даже радовало принятое решение. Он ушёл с головой в будни рыбацкой жизни, искренне стараясь забыть о своих прежних интересах. Всегда просыпаясь раньше всех, он налаживал снасти и так старательно все подготавливал к лову, что маастеру Герсебому оставалось только сесть в лодку и отчалить. Когда не было ветра, Эрик брался за тяжёлые весла и грёб с такой силой, что, казалось, будто он нарочно ищет самую тяжёлую и утомительную работу.

Ничто не было ему в тягость: ни длительное сидение в лодке, ни обработка пойманной трески. (Сперва у рыбы отделяют язык, считающийся лакомым блюдом, потом голову и кости и только тогда её бросают в чан, где она подвергается первой просолке.) Каковы бы ни были его обязанности, Эрик выполнял их не только добросовестно, но даже с упоением. Он удивлял невозмутимого Отто своим заботливым отношением «о всем мелочам их рыбацкого промысла.

— До чего же ты истосковался в городе! — говорил ему простодушный малый. — Стоит тебе лишь выйти из фьорда в открытое море, как ты чувствуешь себя в родной стихни!

Но, как только разговор заходил на эту тему, Эрик умолкал. А иногда, ни с того, ни с сего, он вдруг начинал доказывать Отто, или, вернее, самому себе, что нет ничего лучше жизни рыбака.

— И я так думаю, — говорил Отто с безмятежной улыбкой, а бедный Эрик отворачивался, подавляя глубокий вздох.

По правде говоря, он жестоко страдал, отказавшись от занятий ради одной только физической работы. Когда его обуревали такие мысли, он всячески старался их отогнать, скрывая от окружающих свою душевную борьбу. Но, вопреки всему, его не покидало чувство горечи и сожаления. Никому на свете он не высказал бы своей печали. Он затаил её в глубине души и от этого только сильнее мучился. Внезапно разразившаяся в начале весны катастрофа ещё больше обострила его переживания.

В тот день предстояло выполнить большую работу: уложить в сарай накопившийся запас солёной трески. Маастер Герсебом, поручив заняться этим делом Эрику и Отто, сам отправился на рыбную ловлю. День был пасмурный и душный, необычный для норвежской весны. Усердно работая, мальчики не могли не заметить, как изнурителен был в то утро самый обычный труд. Все вещи стали почему-то необыкновенно тяжёлыми и даже воздух казался весомым.

— Как странно, — сказал Эрик, — у меня гудит в ушах, будто я поднялся на воздушном шаре на четыре или пять километров.

Вскоре у него пошла из носа кровь. Такие же ощущения испытывал и Отто, хотя он и не в состоянии был выразить их так точно.

— Наверное, барометр сейчас сильно упал, — продолжал Эрик. — Будь у меня время, я бы сбегал к господину Маляриусу проверить это.

— Времени у тебя хватит, — ответил Отто. — Посмотри-ка, ведь мы почти закончили работу. Если же ты задержишься, то с остальным я справлюсь сам.

— Ну что ж, тогда я пойду. Сам не знаю почему, но меня очень тревожит такое давление воздуха. Как бы я хотел, чтобы отец был сейчас дома!

По дороге он встретил Маляриуса.

— А это ты, Эрик! — сказал учитель. — Рад видеть тебя и знать, что ты не в море. Я, собственно, и пошёл только затем, чтобы узнать, где ты. За последние полчаса барометр стремительно упал. Я ни разу в жизни не видел ничего подобного. Он показывает сейчас семьсот восемнадцать миллиметров. Без сомнения, погода скоро переменится…

Маляриус не успел закончить фразу, как послышался отдалённый гул, сопровождаемый зловещим завыванием. Небо, которое ещё совсем недавно было затянуто только на западе фиолетовой тучей, почти тотчас же, с небывалой быстротой, полностью потемнело. И затем, после мимолётного затишья, листья, солома, песок, камешки — все было поднято в воздух порывом шквального ветра. Приближался ураган.

Он был чудовищной силы. Трубы домов, оконные ставни и в некоторых местах даже крыши были унесены, как былинки. Рушились дома, валились сараи. Во фьорде, даже во время самой сильной морской бури, спокойном, как вода в колодце, вздымались огромные волны и с оглушительным грохотом разбивались о берег.

Ураган неистовствовал на протяжении целого часа. Остановленный затем вершинами норвежских гор, он устремился к югу, в сторону европейского материка, сметая все на своём пути. В метеорологических сводках он был отмечен как наиболее разрушительный и редкий по своей силе циклон[34], когда либо пересекавший Атлантику.

В наши дни[35] о таких катастрофических перемещениях воздушных слоёв оповещают и предупреждают по телеграфу. Большинство европейских портов, своевременно уведомленных депешей, обычно успевают сообщить о предстоящей буре судам, готовящимся к отплытию или слабо закреплённым на якоре. Гибельные последствия ураганов в какой-то мере удаётся ослабить. Но вдали от больших портов, в рыбацких посёлках и в открытом море бедствия неисчислимы. Французское Морское ведомство Веритас и английское — Ллойда зарегистрировали не менее семисот тридцати кораблекрушений, вызванных ураганом.

Первая мысль семьи Герсебома, как и тысячи других рыбацких семей, была, естественно, обращена в этот зловещий день к тем, кто находился в море. Маастер Герсебом чаще всего отправлялся к западному берегу довольно большого острова, расположенного приблизительно в двух милях от входа во фьорд. Именно в том месте он когда-то нашёл Эрика. Судя по тому, что буря разразилась не сразу, можно было надеяться, что он успел найти укрытие, даже если лодку и выбросило на песчаную отмель. Но Эрик и Отто так за него беспокоились, что не могли дождаться вечера, чтобы убедиться в правильности этого предположения.

Как только волнение во фьорде, вызванное циклоном, улеглось, Эрик и Отто, выпросив у соседа лодку, решили отправиться на поиски отца. Маляриус уговорил мальчиков взять его с собой. Наконец они отчалили провожаемые тревожными взглядами Катрины и Ванды.

Ветер, утихший во фьорде, продолжал ещё дуть с запада. Достигнуть узкого прохода в открытое, море можно было только на вёслах, что заняло больше часа.

У самой горловины они столкнулись с неожиданным препятствием. В океане, по-прежнему свирепствовала буря. Волны, разбиваясь об островок, прикрывающий проход во фьорд, образовывали два потока. Обогнув преграду, они сливались вместе и с сокрушительной силой устремлялись в проход, словно в огромную воронку. При таких условиях нечего было и думать попасть в открытое море. Даже пароходу это удалось бы не без труда, а тем более утлой лодчонке, идущей на вёслах против ветра. Ничего не оставалось, как вернуться в Нороэ и ждать.

Настал час, когда маастер Герсебом возвращался обычно домой. Но он не вернулся, так же как и другие рыбаки, отправившиеся в тот день на ловлю. Скорее можно было предположить, что какое-то непредвиденное препятствие помешало им всем войти во фьорд, чем думать о несчастье, постигшем одного Герсебома. Этот вечер был одинаково тягостным в каждом доме, где не хватало близкого человека. И по мере того, как истекала ночь, а отсутствующие все не возвращались, возрастала тревога, охватившая посёлок. У Герсебомов никто не ложился. Молчаливые и удручённые, все сидели понурив голову у очага, коротая томительные часы ожидания.

В марте в этих широтах светает поздно. И все же день наступил, ясный и солнечный. Ветер переменил направление, и теперь можно было надеяться выйти в открытое море. Целая флотилия лодок, собранных со всего Нороэ, готовилась уже отправиться на поиски, когда у входа во фьорд были замечены рыбацкие баркасы, вскоре причалившие к берегу. Домой вернулись все рыбаки, вышедшие в море до начала циклона, за исключением одного только маастера Герсебома.

Никто не мог о нем ничего сообщить. И то, что он не вернулся вместе со всеми, внушало ещё большую тревогу, так как всем рыбакам пришлось перенести немало испытаний. Иных буря отбросила к берегу, и лодки их затонули; другие успели укрыться в бухте, защищённой от урагана, и только немногим посчастливилось в самую опасную минуту оказаться на суше.

Было решено, что вся эта флотилия немедленно отправится на розыски маастера Герсебома. Маляриус не изменил своего намерения участвовать в спасательной экспедиции вместе с Эриком и Отто. Большая жёлтая собака, прыгавшая с громким лаем возле лодок, тоже получила разрешение отправиться с ними. Это был гренландский пёс Клаас, которого маастер Герсебом однажды привёз из своей поездки на мыс Фарвель.

Попав в открытое море, лодки разошлись в разные стороны: одни — налево, другие — направо, чтобы обследовать берега многочисленных островков, разбросанных у фьорда Нороэ, как и вдоль всего норвежского побережья.

Когда в полдень, согласно уговору, лодки снова встретились в южной точке горловины, выяснилось, что никаких следов маастера Герсебома не было обнаружено. Так как, по общему признанию, поиски велись очень тщательно, все пришли к печальному выводу, что не остаётся ничего другого, как вернуться домой.

Но Эрик не захотел признать себя побеждённым и так быстро отказаться от всякой надежды. Он заявил, что после того как осмотрены южные острова, он хочет теперь обследовать северные. Так как Маляриус и Отто поддержали его просьбу, рыбаки разрешили воспользоваться самым лёгким и хорошо приспособленным для маневрирования чёлном, на котором предстояло сделать последнюю попытку найти Герсебома. Пожелав всем троим удачи, рыбаки направились в Нороэ.

Упорство Эрика было вознаграждено. Около двух часов пополудни, когда чёлн проходил мимо островка, находившегося недалеко от берега, Клаас вдруг неистово залаял. Прежде чем его успели задержать, он бросился в воду и поплыл прямо к рифам. Эрик и Отто налегли на весла, погнав лодку в том же направлении. Вскоре они заметили, как собака, добравшись до острова, стала прыгать с протяжным воем вокруг какого-то тёмного предмета, показавшегося им человеческим телом, распростёртым на серой скале.

Они быстро причалили к берегу.

Действительно там лежал человек, и это был Герсебом! Герсебом, весь окровавленный, бледный, неподвижный, холодный, бездыханный, быть может, мёртвый! Клаас, повизгивая, лизал ему руки.

Первым движением Эрика было опуститься на колени перед застывшим телом и приложить ухо к груди.

— Он жив! Я слышу, как бьётся сердце! — воскликнул мальчик.

Маляриус взял руку Герсебома и, попытавшись нащупать пульс, с сомнением покачал головой. Тем не менее он решил употребить все средства, предусмотренные в подобных случаях. Сняв с себя широкий шерстяной пояс, Маляриус разорвал его на три части, отдал по куску Эрику и Отто, и они принялись втроём энергично растирать грудь, ноги и руки рыбака.

Вскоре стало ясно, что это простое средство, оказав своё действие, начало восстанавливать кровообращение.

Сердце забилось сильнее, грудь стала вздыматься, появилось слабое дыхание. В конце концов маастер Герсебом очнулся и жалобно застонал.

Маляриус и оба мальчика, бережно подняв его с земли, поспешили перенести в лодку. Когда они опускали его на подстилку из парусов, Герсебом раскрыл глаза.

— Пить! — произнёс он чуть слышно.

Эрик приложил к его губам флягу с водкой. Герсебом сделал глоток, и по его любящему признательному взгляду можно было судить, что он только сейчас начал отдавать себе отчёт в случившейся с ним беде. Но усталость взяла верх, и рыбак погрузился в тяжёлый сон, похожий скорее на летаргию[36].

Справедливо полагая, что лучше всего поскорее вернуться домой, его спасители дружно взялись за весла и поплыли к фьорду. Они быстро достигли входа в залив и благодаря попутному ветру скоро прибыли в Нороэ.

Маастера Герсебома перенесли на кровать, покрыли его компрессами из горной арники[37], напоили крепким бульоном, и только тогда он окончательно пришёл в себя. Серьёзных повреждений у него не оказалось, если не считать перелома верхней части руки и синяков и ссадин на всем теле. Маляриус потребовал, чтобы больного оставили в покое и не утомляли разговорами. Рыбак спокойно заснул.

Только на следующий день ему разрешили говорить и попросили сообщить в нескольких словах, что с ним произошло.

Герсебом был захвачен циклоном в ту самую минуту, когда поднимал парус, чтобы возвратиться в Нороэ. Он был отброшен к рифам острова, где его лодку разнесло в щепки, которые тотчас же унесло бурей. Сам он, пытаясь избежать страшного удара, едва успел выброситься в море буквально за секунду до катастрофы. Только чудом рыбак не разбился о скалы. С огромным трудом добрался он до берега и укрылся от волн. Изнемогая от усталости, со сломанной рукой, весь в синяках и ссадинах, маастер Герсебом упал на землю и теперь даже не мог вспомнить, как прошли зги двадцать мучительные часов и когда именно жестокий озноб сменился беспамятством.

Сейчас, когда его жизнь была уже вне опасности, он сокрушался о потерянной лодке и сетовал на свою неподвижную руку в лубке. Что же будет дальше, если даже допустить, что после восьми-десятинедельного бездействия он опять сможет владеть рукой? Ведь лодка была единственным достоянием семьи, и оно исчезло от одного дуновения ветра! Наняться к кому-нибудь на работу в его годы было уже нелегко. Да и где найти работу?! Ведь рыбаки в Нороэ обходятся без помощников, а фабрика рыбьего жира и без того уже уменьшила число рабочих.