Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Владимир Соловьев

Матрешка

Упражнения в русском

Берту Тодду, чьи рассказы о мормонах обусловили выбор героя этого романа, однако выбор сюжета полностью на совести автора.


Жизнь моя, иль ты приснилась мне… Есенин


1

— Когда вы расстались?

— Что-то около пяти. По солнцу судя.

— А не проще было взглянуть на часы?

— Редко когда так делаю. Только чтоб проверить, ошибся ли — и насколько.

Некто — из здешних неполноценных французов, предположил я по внешнему виду — уставился на меня ошалело, будто я псих какой.

— У нас в семье такая установка — определять, который час, где юг и где север, по натуральным признакам. И Танюшу приучаем. Судя по тому, что солнце уже зажгло поверхность океана, было около пяти, — оно еще не село, но катилось за окном.

О моем детстве в Юте рассказывать не стал. Там ни у меня, ни у моих братьев и сестер часов в помине не было, но никто ни разу не опоздал на урок, как позже — на свидание или деловую встречу. Я всегда приходил раньше, а они почти всегда запаздывали. Ждать тяжело, нервозно, но дождаться — какой кайф! Ожидание есть плата за встречу. Так всю жизнь и живу — ожидая, надеясь, отчаиваясь.

— Вы шли по прибрежной тропе навстречу друг другу, верно?

— Да, я с Танюшей, а Лена одна. Если туда и обратно, Танюше не по силам, а поворачивать с полпути — жаль: самая живописная здесь тропа. Вот мы и решили одолеть ее с двух сторон: Лена высадила нас у Селедочной бухты, сама поехала к Волчьему мысу и оттуда пошла нам навстречу. Должна была пойти, — поправился я. — Где-то посередке мы бы с ней встретились — привет, привет — и разошлись. Каждый своим путем. Таков был уговор. У Волчьего мыса мы бы с Танюшей взяли машину — и обратно к Селедочной бухте, чтобы забрать Лену.

— Не встретив ее на полпути, вы стали беспокоиться?

— Нет, позже. Она ходит медленнее, часто останавливается, разглядывает все вокруг, собирает грибы, ягоды. С грибами в этом году не очень, зато ягод полно — малина, черника, на болотах морошка. А Лена — большой спец по всему дикорастущему. Да еще брошенные сады по пути с одичавшими яблонями, кустами смородины, крыжовника и каринки.

— Каринка?

— Это по-русски. А по-английски у нее скучное, бюрократическое имя — servicebeny. Кожица слегка соленая от морских брызг, зато внутри сладчайшая ягода, индейский изюм — аборигены высушивали ее на солнце. Если б не Лена, и не подозревал бы о ее существовании. Куда бы летом ни ездили, она вставала раньше всех и собирала Танюше ягоды к завтраку. Когда вместе ходили, Лена от нас отставала, аукались — для Танюши игра, а я весь извелся однажды, потеряв Лену. Попрекала, что нелюбопытный, что хожу, чтоб отметиться: еще в одном месте побывал. И вправду, у меня скорый, спортивный шаг. А Танюшу часто беру на плечи.

— Разминуться не могли?

— Если идти, не сворачивая, по тропе вдоль берега, — нет. Но в двух местах от нее отходят боковые тропинки — обе ведут к промежуточной стоянке, образуя петлю. А от петли отходит еще одна тропинка и серпантином взбегает в гору. Лена могла, конечно, сбиться, не заметив указателей. Еще я подумал, могло случиться что с машиной — у нас довольно старая «тойота-камри», больше ста тысяч миль. Но когда мы вышли к стоянке у Волчьего мыса, машина была на месте.

Подумал немного и решил не рассказывать, что обнаружил в машине прощальный от нее привет — несколько веточек пахучей земляники. Это в августе-то! Лето было холодным, вот сезонные сроки и сдвинулись. Отдал букетик Танюше — равнодушно склевала ягоды, а веточки выбросила в окно.

— Помчали к Селедочной бухте, где должны были встретить Лену, — вдруг правда разминулись? — продолжал я. — На всякий случай заехали на промежуточную стоянку. Потом обратно к Волчьему мысу. С полчаса мотались. От каждой стоянки углублялись немного в лес. Кричали, звали. Один раз Танюше показалось, кто-то ответил. Я приложил палец к губам. Ничего. Послышалось или нафантазировала, с детьми это сплошь, воображение у них — не в пример нашему. В конце концов отвез Танюшу в кемпграунд, сдал на попечение пожилой паре из Флориды, у них трейлер, а сам — к промежуточной стоянке. Пробежал всю эту чертову залупи-ну. Да что толку?

— Одно только странно. Вот карта. Ваш путь, говорите, занял два с половиной часа. Столько же приблизительно времени ушло, если бы, не расставаясь с женой, вы пошли все вместе по обходной петле.

— Она только дважды выходит к морю. — И показал на карте два эти выхода: — Мэтью-Хэд и Сквос-Кэп. А мы хотели пойти именно береговой тропой. Виды там обалденные.

— Вы, случаем, не ссорились сегодня с женой? — спросила меня все та же представительница нацменьшинства в этой двуязычной провинции. Похоже, я не очень убедительно объяснил, почему мы отправились отдельно друг от друга.

Расспрашивали — чтобы не сказать допрашивали — несколько человек, но самые въедливые вопросы задавала мамзель. Меньше тридцати, наверное. Выглядит чуть шлюховато. Небольшая, смазливая, черноглазая, в больших очках, недоверчивая, самоуверенная, занозистая. Почему именно она меня пытает? Я здесь чтобы получить помощь, а не по подозрению в убийстве. Пока что по крайней мере. Да и кто такая, чтобы задавать вопросы, не имеющие отношения к поискам Лены?

— Следующий вопрос, — сказал я, не вступая в пререкания, да и какой смысл? Я, конечно, догадывался, что своим умолчанием разжигаю не только любопытство. А попробуй определи, что стоит говорить, а что — не стоит. Нет, пускаться во все тяжкие нашей семейной жизни по второму заходу, в прилюдных воспоминаниях — да на хрен! Из головы все не шли двое русских, что повстречали мы с Танюшей, так и не найдя Лену.

Француженка устало глянула на меня — ей, конечно, не впервой такие семейные сокрытия. Если только она та, за кого ее принимаю. А кем она может быть еще — откуда такая дотошность? Или это ее личная черта, а не профессиональная? И с чего вдруг возник вопрос о наших ссорах?

— На всякий случай спрашиваю, — объяснила француженка. — Дело в том, что сегодня утром от кемперов поступили две жалобы. Одна — на ночной лай собаки, другая — на шум в соседней палатке. Эта палатка на тридцать седьмом участке. Ваша?

— Наша.

— Соседи утверждают, что из палатки ночью слышались голоса, похоже на выяснение отношений, доходило до крика, но о чем был спор — не разобрали: говорили не по-английски.

— По-русски. Только что с того? Уж не думаете ли вы, что я сбросил жену со скалы в океан?

— Пока нет. — Француженка расплылась в улыбке, которая ей очень шла. — Просто не могу понять, почему вы решили пойти раздельно.

— Утром мы ходили все вместе. И что из этого вышло. — вырвалось у меня.

— Опять поссорились? Промолчал.

— Вот развилка трех троп, до которой вы дошли по окружной дороге, когда искали жену, — пояснил парковый смотритель и показал на разложенную на столе карту, которая была ему знакома, конечно же, лучше, чем мне. — А дальше? Одна дорога карабкается по краю скалы на север, другая — уходит в гору, третья — поворачивает к стоянке. Вы возвратились?

— Нет. От развилки — с полмили, наверное, шел по прибрежной тропе.

— Ваша жена могла повернуть на горную тропу.

— Могла, — согласился я. — Но возраст у меня не тот, карабкаться в гору дыхания не хватает, а тропа забирает довольно круто.

— Ваша жена могла догадаться, что вы скорее всего не пойдете в гору, — вмешалась француженка.

— С чего ей от меня прятаться? Но выбрал я прибрежную тропу, ничего теперь не поделаешь.

— Дальше.

— Что «дальше»? Вернулся к машине. Еще с полчаса поколесил с одной стоянки на другую. Как в воду канула. Потом вернулся в кемпграунд, сунулся в трейлер к Танюше, а оттуда к вам.

Не слишком ли часто ссылаюсь на Танюшу? Да хоть из суеверия не следовало втягивать ее в эту историю. Такая травма — на всю жизнь, и неизвестно, как, где и когда откликнется. И без того чего только она за свои пять лет не насмотрелась в нашей семейной жизни — не одни лишь интимные сцены, которых было не так уж много, учитывая нашу с Леной разницу в возрасте да и ее некоторую заторможен-ность, если не равнодушие к сексу. Не исключено, Танюши-но знание некоторых сторон жизни Лены превышает мое. В семейных склоках Танюша всегда брала мою сторону, что меня умиляло и утешало, а Лену — бесило. После одной из таких вспышек Лена с Танюшей подмышкой (против ее воли) сбежала в неизвестном направлении, хоть я и догадывался в каком, но виду не подал, чтобы не распалять себя еще больше. Да, я себя берегу, а что мне остается в мои 56 годков и начальном накате хворей? Старость можно определить не только психологически — как повышенный интерес к некрологам, муку памяти, навязчивые перебросы между нынешним и бывшим, зацикленность на десятилетии, с которым связана канувшая неведомо куда молодость, Лаев комплекс наконец (что куда хуже Эдипова), но и по лингвистической шкале — как обогащение словаря за счет медицинских терминов. Кто знает, старость может оказаться еще хуже, чем мы боимся. Хотя вот-вот, но разговоры о здоровье полагаю нездоровыми. Пока что.

Чего боялся пуще всего, так это разрыва — потерять жену, а тем более Танюшу! Ведь Лена могла запросто улизнуть к себе на родину, чем грозилась неоднократно, пока угроза не превратилась в ultima ratio; проще говоря — в шантаж. Моя тогдашняя мысль сводилась к тому, что измена мужу — это повторная и на этот раз окончательная потеря девственности. Я и сейчас недалеко ушел, хотя жизнь поимела меня с тех пор дай Бог, и что мне не грозит, так это стать на старости моралистом. А тогда адюльтер, даже случайный и единичный, я приравнивал к блядству. К тому ж еще, возможно, и инцест, если только мои подозрения отражали реальность, а не игру ложного воображения.

В своем мормонском детстве я получил довольно строгое воспитание, а потом религию заменила литература. Не вижу большой разницы между мормонскими религиозными принципами и моральными принципами литературы XIX века. Перечтите Диккенса, Флобера, Толстого, Достоевского. В отличие от литературы в жизни порок, увы, безнаказан. В современном, по преимуществу безрелигиозном, обществе книга берет на себя религиозные функции, являя на последних страницах наказание злу и воздаяние добру, то есть то самое, что церковь переносит за пределы земной жизни. Литература есть прижизненное торжество справедливости. Если читаю книгу или смотрю фильм про адюльтер, ставлю себя на место обманутого мужа, а не страстного любовника. Самоубийство мадам Бовари или госпожи Карениной, как ни жаль этих блудодеек, вызывает у меня чувство нравственного удовлетворения. Как, впрочем, и вовсе не случайная, на мой взгляд, гибель принцессы Дианы, да простят меня адепты телевизионных легенд вместо реальности. До чего должны были сместиться понятия, чтобы принцессу-блудню возвести посмертно в святые.

Так думал еще совсем недавно. Как давно это «недавно» было!

При таком четком распределении мировых сил между Добром и Злом все остальное у меня теперь под знаком вопроса. Контуры размыты, полная неопределенность во всем, что касается Лены, эмоциональная распутица на месте точных фактов. Впервые я попал в такой семейный переплет, хоть это мой четвертый брак, но в предыдущих все как на ладони, и даже об измене моей третьей жены я узнал заранее, до того как она произошла, — от нее самой, понятно. А тут вдруг угодил в мир, где слово может означать что угодно — дело случая, голова шла кругом, как с перепоя. Дошел до ручки: если Дездемона полюбила Отелло за его муки, а он ее соответственно за сострадание к ним, то я, наоборот, возненавидел Лену за испытываемые мной из-за нее муки, не подозревая в то время о ее собственных. Знаю, что говорю загадками, но я и сам в то время находился перед гигантской мучительной загадкой, имя которой было Лена и разгадать которую я поклялся чего бы ни стоило.

Понятно, что когда неделю спустя они вернулись, меня так и подмывало спросить обо всем Танюшу, потому что Лену спрашивать бесполезно — она запуталась в своей лжи еще больше, чем запутала в ней меня. Вот я и не хотел толкать ее на очередную небылицу. Хорошо хоть удержался и не устроил допрос Танюше, а теперь вот ее неизбежно подвергнут допросу незнакомые люди, если Лена не найдется. А пока спит в трейлере с флоридским номером.

— К нам вы заявились около девяти. А когда сдали дочку знакомым?

Это легко проверить, врать бессмысленно.

— Семи не было.

— И эти два часа у вас ушли на самостоятельные поиски? — продолжала давить миловидная француженка. Я молчал.

— Пока вы рыскали по тропам, вам никто не повстречался?

Мне стало вдруг как-то не по себе от одного этого вопроса.

— Повстречался.

— Кто?

— Два парня, молодые, до тридцати, спортивной выправки. Шли навстречу, а мы с Танюшей возвращались с очередной разведки. Не обратил бы внимания, если б не одна особенность — говорили по-русски. Встретить здесь в лесу русских! Это же не Нью-Йорк. Да я бы и так их узнал. Ежики.

— Ежики?

— Ну да. Их так по короткой прическе зовут. Из породы новых русских. Скоробогачи. Думаю, они не знали, что я знаю их язык.

Могло быть и наоборот, но это допущение я предпочел бы сохранить при себе.

— О чем они говорили?

— Откуда мне знать? Повстречались и разошлись. Обрывки фраз, мат-перемат, как у ежиков принято, ничего примечательного.

Моя собеседница тут же попросила паркового служащего проверить имена кемперов по компьютеру — нет ли русских имен?

Все было несколько иначе, чем я сообщил, сместив реальность в пространстве и времени, но два русских действительно попались нам, их черный «мерс» стоял впритык к нашей золотистой «тойоте-камри» на промежуточной стоянке, и до меня не сразу дошло, что могло означать их присутствие в кемпграунде.

— Компасом, как я поняла, вы не пользуетесь. А карта у вашей жены есть?

— Нет. Только у меня.

— Фонарик?

— Она всегда ходит налегке. Карманы мелкие, рассеянная, боится потерять.

— Она хорошо ориентируется?

— Смотря где. В городе — плохо. Иное дело в лесу. Родом из Сибири, а там леса еще те! В четыре года мамаша ее потеряла, когда собирали в тайге чернику. Легкомысленная была особа, у нас бы ее живо материнских прав лишили. Нашли только через шесть дней, когда надежд уже никаких. Так представьте, эта пигалица была абсолютно спокойна, ни страха, ни голода, жила на подножном корму: ягоды, грибы сырьем. Судя по ее рассказу, повстречала волка, приняв за собаку, и даже пыталась погладить, но тот обнюхал ее и, поджав хвост, убежал. Не привык, видно, к такому обращению.

— Летом волки сыты, людей не трогают, — объяснил парковый смотритель. — Однако в лесу теряются именно те, кто лес знает. Те, кто не знает, далеко не сунутся. Инстинкт самосохранения спасительнее знания.

Хотел сказать, что у Лены вообще дремучее сознание, но это потребовало бы долгих разъяснений.

— Как у нее со зрением?

— Отличное. Легко адаптируется к темноте. Как кошка. Открыл было рот, чтобы продлить кошачье сравнение, но как раз подъехали две полицейские машины, в комнату ввалились какие-то чины в униформе. Собралось десятка два человек. Все склонились над большой картой. Со стороны похоже на совет в Филях, где Кутузов объявил о сдаче Москвы Наполеону, чтоб избежать потерь и сохранить армию для контрудара (см. «Войну и мир»). Было как-то даже неловко, что столько людей, столько усилий и прочее. Решили разделиться на три партии и двигаться к береговой тропе одновременно с нескольких стоянок, чтобы не разминуться с Леной. На лоб нацепили фонари, как у шахтеров. У каждой бригады по розыскной собаке. Погода на океане меняется в мгновение ока. Вот и сейчас — мы шли в тумане, который застлал всю окрестность, меняя очертания и отсвечивая в глаза от наших фонарей. На открытых пространствах туман несся под ветром, торопясь неведомо куда и незнамо зачем. Иногда из этого тумана вырисовывалось нечто конкретное — мне казалось, что девичья фигура, но при ближайшем рассмотрении оказывался куст или камень. Какое там Лену найти — могли потерять друг друга.

Наконец вышли к невидимому, зато слышимому и обоняемому океану: крепкий настой соленой воды и йодистых водорослей. Не только не видели, но теперь уже и не слышали друг друга — так грохотали о скалы волны. Из тумана время от времени выныривал вертолет и мощным прожектором прочесывал берег — на случай, если Лена застряла в одной из бухт во время прилива. Это была маловероятная, но самая опасная возможность (не считая падения с горного уступа): именно приливами, стремительными и высокими — до 15 метров! — славились эти места, везде висели предупредительные надписи с точным расписанием. Зрелище необыкновенное, захватывающее — когда его наблюдаешь издали, с безопасного расстояния, лучше всего со скалы, о которую бьются разъяренные волны. Когда вода спадает, можно бродить по дну океана. Яхты, лодки, катера стоят на дне, увязнув в иле, а через несколько часов преспокойно прыгают на волнах. Прилив здесь как потоп. А Лена так любит сворачивать с тропы, спускаться к океану, вода ее манит к себе, как русалку.

В ней и в самом деле что-то русалочье. Лес ее зовет еще больше. А русалки бывают водяные и лесные, согласно фольклорным поверьям русских, — так что никакого противоречия. Разница между нами та, что я предпочту политическую ;карту с четкими границами государств, а она — географическую, еще лучше — рельефную, чтобы на ощупь определить, где горы, где равнины, где моря. Ее любимые писатели — Жюль Берн, Майн Рид и Пришвин. Животных, которых считает непавшими ангелами, любит больше, чем людей, а людей боится. Именно в этом смысле я и хотел сообщить, что у нее дремучее сознание, — она принадлежит больше природе, чем цивилизации, тогда как обычно у человека двойная лояльность с перекосом в противоположную сторону, ибо современный человек давным-давно отпал от природы. А меня и вовсе неизбежное, рано или поздно, исчезновение нашей цивилизации тревожит почти так же, как собственная смерть. Выходит, Библия и Шекспир тоже не вечны?

Может, от этой именно неадекватности Лены человеческому общежитию все ее выдумки? В лесу она ориентируется лучше, чем в жизни, от которой защищается с помощью лжи. «Брось заливать мне баки», — долетела до меня случайно фраза, брошенная ее братцем. Ладно, не случайно — я подслушивал, только что это мне дало, кроме расширения моего словарного запаса за счет новорусской фени? Брату она могла заливать баки, как и мне, — если она лжет даже самой себе. Конечно, женщины по самой природе не могут позволить себе говорить правду, оставляя главное за кадром. Но она все рекорды побила, врала, как говорят теперь русские, на голубом глазу — а глаза у нее и вправду голубые, — веря в собственные небылицы, которыми пичкала меня все шесть лет совместной жизни. Для меня было это так странно, сталкивался впервые, воспитанный на мормонской традиции согласия слов и реалий. Нет, конечно, мормоны врут тоже, но ложь для них все-таки нарушение морального кодекса, ложь во спасение, в то время как, скажем, для исламской традиции (в отличие от иудео-христианской) ложь — норма: их Пророк лгал почем зря, и в сурах Корана нет различия между правдой и враньем. Слова там скрывают реальность, а не соответствуют ей, — вязь, декор, как у них на коврах и в архитектурном декоре. Однажды, не выдержав, обозвал ее мусульманкой и сгоряча сказал, что оправдываю средневековые пытки и испанскую инквизицию, потому что в основе — христианское желание дознаться правды. Любым путем. Да здравствует Торквемада!

Мои слова отскакивали от нее как горох от стенки, я был в тихом отчаянии. Ложь составляла ее сущность, одна вы-думка наслаивалась на другую, частичная правда прикидывалась исчерпывающей, даже признание оборачивалось очередным обманом. Все, что она говорила, необходимо было отфильтровывать, чтобы доискаться в конце концов до реальности. В конце концов до меня дошло, что она сама живет в вымышленном мире, ложь для нее защитная реакция и за всем этим нагромождением вранья скрывается тайна. Я женился на невинной девушке из Сибири, а оказался повенчан с тайной. Уже тогда она напоминала мне матрешку (если только я не вламываюсь со своим новым знанием в прошлое), и я все чаще ловил себя на сильнейшем желании разобрать ее, чтобы добраться до сути, вызнать ее секрет. Теперь-то я знаю, что выход из этого лабиринта (если допустить, что он есть) только один.

Под утро стало ясно, что наши поиски ни к чему не приведут. Могла стать жертвой прибоя, могла сорваться со скалы, могла и заблудиться, пойдя дальше на юг по большой петле, которая тянется на сотни миль и проложена еще индейцами, а то и свернув в лес — его здесь тысячи акров. Как сквозь землю. Она настолько хорошо ориентировалась в своем мире, что могла уйти от любой погони, скрывшись в природе, а точнее — слившись с ней навсегда. Возвращение в мир, который — в отличие от цивилизации — был ей родным, плоть от плоти, и с которым никогда не порывала. Вот к кому следовало ревновать, а не к явившемуся неведомо откуда братану. А может, и впрямь мне повезло повстречать под занавес настоящую русалку, от которой я напрасно требовал, чтобы она была нормальной женщиной, женой, матерью? О Господи, кем она была на самом деле?

Была.

Только бы не проговориться, не спутать глагольные времена! Поди докажи потом, что словесный проговор или интуитивная догадка не есть признание в совершенном преступлении.

Интенсивные поиски длились еще два дня, с никаким результатом, а на третий мы с Танюшей покатили обратно в Нью-Йорк — не хотелось опаздывать к началу занятий, да и что проку в дальнейших поисках? На полпути остановились в Акадии, где было достаточно развлечений, чтобы выбить из бедной Танюшиной головки тревогу за исчезнувшую мать.

Кемпграунд стоял на берегу океана — засыпали и просыпались под шум прибоя. Подолгу сидел на берегу тоскуя, пока Танюша резвилась, скача с камня на камень, но однажды поскользнулась и упала. Я подбежал, поднял, вся в слезах. Не от боли — от обиды. Хотела обмануть океан — допрыгивала до форпостного камня и убегала, завидев высокую волну; условие игры — чтоб не замочить ноги, а вымочилась вся, с ног до головы. «Океан выиграл», — причитала Танюша. Еле успокоил, доступно объяснив, что в мире игр везение так же обманчиво, как и невезение. «А сколько раз ты выиграла у океана?» Не считала. «В любом случае счет в твою пользу. Нельзя только выигрывать. Думаешь, океану было не обидно? Вот ты и уступила». Танюша вытерла слезы и сказала: «Ну и хитрющий ты, папа».

Сам себя таковым не считаю.

Надеюсь, до нью-брансуикской сыщицы дошло, что я переживал бы сильнее, кабы не забота о сироте, пусть и наполовину. Как эта четырехглазая пялилась на меня, надеясь пронять вопросами! Даром что двуязычная провинция, хотя английский у нее безукоризненный, да имя на ярлычке на груди выдает с головой: однофамилица великого француза.

Моя коллекция номерных знаков на машинах пополнилась в эту поездку еще несколькими. Милое и, судя по порядковому номеру, неоригинальное BON JOUR 7; TITANIC у какого-то несуеверного типа; TOUGH GIRL у молодой и некрасивой девахи и ON TARGET у под стать ей диковатого парня (вот бы свести их друг с дружкой); ТО HELLS у пацанов с лязгающей музыкой; NIRVANA у парочки голубых и BE GREEN у зеленых; GOD у супермена, если только не БоГ ехал в этой машине, почему нет? Считал же Лоренцо Сноу, один из наших первых пророков, что Бог когда-то был таким, как сегодняшний человек, и человек станет таким, какой Бог сейчас. Что, если это время уже наступило и с неким индивидом стряслась подобная метаморфоза, о чем он оповещал urbi et orbi, но никто ему не верил? Хотя в моем теперешнем внемормонском представлении Бог действует анонимно — правы иудеи, придумав ему 99 псевдонимов, а на настоящее имя наложив табу.

Больше всего меня поразил номер, который попался на обратном пути, уже при подъезде к Нью-Йорку: DEAD. Разглядеть водителя не успел, но вспомнилось почему-то из Иосифа Бродского: душа за время жизни приобретает смертные черты. Теперь уже я так не думаю и, будь на месте русского поэта, выразился бы иначе: душа стареет быстрее тела и умирает задолго до него. Душевный некроз. Вот почему смерть иногда мне кажется ближе, чем она есть, хотя кто знает, за каким углом она нас поджидает. Или за рулем той машины сидел призрак? Или шутник? Или игрок? На этот раз я просто не имел права на проигрыш.

2

Хай, я — Том Кендалл, профессор сравнительной литературы Куинс-колледжа, подозреваемый в убийстве жены, исчезнувшей за неделю до рабочего дня в Национальном заповеднике Фанди, Нью-Брансуик, Канада. Высок, спортивен, голубоглаз, седовлас (у нас в роду по отцовской линии ранняя седина), и даже есть особая примета, по которой меня легко разыскать, если бы скрывался от правосудия (пока что нет): слегка приволакиваю левую ногу — результат автомобильной аварии и трех последовавших за ней неудачных операций. На последней — за год до моей женитьбы, семь лет назад, — когда я вышел из-под наркоза, врач сообщил, что у меня сосуды из нержавеющей стали: никаких колебаний в давлении во время операции. Дальше последовало неизбежное в таких случаях «но». И вправду, искусственные косточки что-то не очень приживаются к моему стареющему организму. Да и адреналин в результате тягот семейной жизни стал скакать в крови, словно заяц, как ни убеждал себя не волноваться, ибо волнение съедает весь запас внутренних сил и ослабляет сопротивляемость к внешним невзгодам, а их все больше и больше.

Что касается колледжа, то, конечно, не ахти какой, с моим curruculum vitae, популярностью у студентов и научными публикациями мог бы рассчитывать на что получше, может, даже из Лиги слоновой кости — Дармут, скажем, в Нью-Хемпшире или Амхерст в Массачусетсе. Зато Нью-Йорк: отбарабанил сорок часов в неделю, все остальное время — развлекайся вволю в столице мира. То есть там, где я живу, не совсем, Нью-Йорк, совсем даже не Нью-Йорк, скорее его спальня:

Куинс, с его быстро увеличивающимся числом эмигрантов из Латинской Америки, Азии и б. Советского Союза. Именно после распада последнего я и стал профессором сравнительной литературы, так как факультет славянских языков, который я возглавлял, был упразднен, нас слили с германцами — ввиду потери интереса к России, когда та прекратила свое существование как империя зла и встала на демократический и банальный путь, потеряв «лица необщее выражение». Уйдя из мировых новостей, а заодно из мировой истории, Россия продолжала катиться по наклонной, деградируя экономически, демографически и нравственно. Василий Розанов полагал, что она слиняла в три дня в 1917-м; на самом деле — в три года в середине 90-х, что отразилось не только на ее несчастном населении, но и па целой когорте американских советологов, кремленологон, славистов и переводчиков, которые оказались не у дел — Россия перестала быть профессией. Чтобы не стать безработным, вынужден был переквалифицироваться, точнее — расширить прежнюю квалификацию, ведя теперь общие курсы, в которые русская литература входит составной частью. Скажем вместо курса по Достоевскому у меня теперь курс «Достоевский и Диккенс». Либо курс «Два Набокова — русский и американский».

Сохранились и чисто русские курсы, число студентов на которых, как ни странно, с падением интереса к России не уменьшилось, а совсем наоборот — за счет тех новых американцев, которые записываются на курсы русской литературы, чтобы добрать число дисциплин. Мы их называем heritage learners, но это, конечно, эвфемизм. Попадаются хитрованы, что берут русский язык, зная его лучше преподавателя, хотя лично у меня русский отменный, идиоматически насыщенный, со знанием современного сленга — помимо преподавательской деятельности, я еще составляю словарь современного русского и время от времени занимаюсь переводами, решительно предпочитая стихи прозе, да и сам иногда ими балуюсь, недаром друзья, которых у меня не много, называют меня последним на земле романтиком. Понятно, что собственные стихи я сочиняю по-английски, зато русский избрал в качестве тайнописи для моей горестной исповеди соломенного вдовца, литературные достоинства которой по-настоящему сможет оценить только русскоязычник, пусть он и отметит ряд неловкостей (типа «кровавого давления» вместо «кровяного»), неизбежных у человека, который знает язык не с младых ногтей и его чердачные тайнички ему неведомы.

А если по-честному?

Писательство всегда мне казалось крайней формой эксгибиционизма, даже когда автор прячется за спины вымышленных героев: выставлять напоказ срам души — занятие куда более сокровенное и рисковое, чем демонстрировать физический срам, который и не срам вовсе. Потому и избрал русский в качестве шифра — не только и не столько для конспирации, но чтобы не рыдать над каждой страницей: отчуждение материала в чужом языке. Сознаю, конечно, вполне вероятные субъективные предвзятости, неизбежные у пожилого профессора, воспитанного к тому же в религиозно строгой, чтобы не сказать ригористичной атмосфере. Обещаю, однако, не злоупотреблять преимуществом рассказчика перед героями, которые описаны в третьем лице и лишены права собственного голоса.

Что же до студентов на моих курсах по Пушкину, Толстому, Достоевскому или Набокову, то большинство, так я думаю, прежде вовсе не проявляли интереса ни к русской, ни к какой другой литературе, и не уверен, что вообще держали когда в руках роман, тем более — книгу стихов.

Именно к этой категории принадлежала моя жена — femme fatale из Сибири, а по-русски — инфернальница, на которую я сначала обратил внимание потому, что она не вынимала пальцев изо рта, грызя ногти, а более близкое знакомство свел, когда застукал на списывании сочинения и выгнал с экзамена. Другими словами, наше знакомство началось со лжи, которая стала своего рода постоянной приправой к нашей любви — как в недолгий жениховский период, так и во время нашего супружества, прерванного спустя шесть лет ее исчезновением. А тогда, взамен списанного ею вполне грамотного и усредненного сочинения, она написала блестящее свое, хотя теперь уже не уверен, что сама, а не со сторонней помощью. С чьей? И вообще ни в чем не уверен: все, что ее касается, — сплошь туман и косноязычие. Не уверен, что она погибла, не уверен, что выжила, не уверен, что вышла за меня по любви, а не из расчета, не уверен, что была мне верна в первые годы брака — как не уверен, что изменяла мне. Даже в том, что дочка от меня, не был уверен, но потом сделали соответствующие тесты — стыдно признаться, но пошел на это, чтобы окончательно не свихнуться. Хоть здесь меня не наколола. В остальном внесла д мою жизнь такой разор, такой раздрай, такую сумятицу… Вся жизнь пошла вразнос, такой морок напустила. Не могу дальше — пишу и плачу. Хоть и по-русски. И вот, несмотря на все, дорого бы дал, чтобы вертануть колесо взад, воротить ее к домашнему очагу — пусть со всей банальной невнятицей и кудрявой ложью, на которую, может, сам и толкал, предъявляя к ней завышенные требования. Какая есть.

Я приучил ее к литературе, к английскому, к Америке, она усовершенствовала мой русский, научила собирать лесные ягоды и дикорастущие грибы, отличать съедобные от ядовитых, зато стерла разницу между правдой и ложью. Вроде квиты. Но я — вот он, а где сейчас она?

По возрасту она годилась мне в дочери, ее и принимали за дочь, мальцы пялились и подваливали — только что не лапали, — не обращая внимания на мужа. Когда у нас началось, мне было 49, ей 20 (если только указанный в документах возраст соответствует действительности, теперь я ни в чем не уверен). Я и относился к ней как к дочери, а после рождения Танюши у меня их стало две, похожих друг на друга. Да и Танюшу люблю отчасти как физическое отражение Лены, а теперь, с ее исчезновением, еще больше — как замену (улучшенную). Ни с одной из предыдущих жен у меня не было такой возрастной разницы, хотя все, кроме первой (как и я, из Юты), были моложе меня, но самое большее (предпоследняя) — на восемь лет. Обычно жены бросали меня первыми, зато мы остаемся друзьями, и даже мои жены между собой, не говоря о детях, которым я отменный отец. Сейчас у меня уже два внука — от ютского брака. Приходясь им теткой, Танюша младше старшего племяша на три года и ровесница младшему. Это уже второй раз я женюсь на студентке, но на русской — впервые. С ней я узнал все бездны семейной жизни, о которых не подозревал, полагая их достоянием классической литературы (не только русской). Другими словами, до встречи с ней вел вполне сносное вегетативное существование, как большинство моих соотечественников, которые, достигнув экономического предела, утратили заодно вкус к жизни (не только к любовной), и, подобно им, считал такое существование самодостаточным.

Ну в самом деле, если человек никогда не пробовал настоящей пахучей и сладкой земляники, то вполне может обойтись тем водянистым и безвкусным суррогатом и узурпатором ее имени, который продается в наших супермаркетах (увы, и в европейских уже тоже). То же самое с помидорами. А тем более с любовью, которую у нас подменили секс и семья. У меня была прежде теория, что с помощью литературы и искусства мы добираем трагизм, которого нам недостает в обыденной жизни. Оказался не прав. А что, если это и есть настоящая любовь, что описана в романах? Не знаю. Кого-то Лена мне мучительно напоминала, и, как ни бился, так и не понял кого. Словно она не из жизни, а из какой-то классической книжки. До встречи с Леной не предполагал даже существования такой нереальной любви в реальной жизни. Точнее — не до встречи, а до женитьбы. Еще точнее: какое это горькое, мучительное, испепеляющее чувство, до меня дошло только спустя шесть лет после женитьбы, когда нас с ней закрутило и понесло.

Что для меня Лена — понятно: возврат молодости, которой в молодости я не вкусил или вкусил недостаточно из-за мормонства. Либо будучи Мозгляк, как она меня однажды в сердцах обозвала. Последний всплеск сексуальности, искус забросить под занавес еще одно семя в вечность, что и удалось: Танюша. Похоть без потенции, точнее — с нечастой потенцией: в моем возрасте любовные вспышки, как и эрекция кратковременны. Страх смерти и одиночества, желание человечьего тепла, как у зябкого под старость Давида в объятиях юной сунамитянки. Ни с одной из прежних своих жен не спал в одной постели, стесняясь верчения, пуканья и прочего, и только с Леной, только с ней, впервые, ночь напролет, чаще всего без секса, просто так, чтобы слышать ее спящее дыхание. Любил ее безжеланно, но и желанно тоже — она продлила мою сексуальную жизнь, однако именно с ней я впервые понял, что неистовствовать, ревновать, сходить с ума не обязательно по велению плоти. Так можно договориться до того, что самые страстные натуры — кастраты и импотенты. Кто знает? Не принадлежу ни к тем, ни к другим.

А что для нее я? Пропуск в Америку, чтобы не застрять на всю жизнь в эмигрантском гетто? Не обольщался: пускай моложав и спортивен, да еще профессор, а она студентка — классическая формула мнимой любви, но даже ее вроде не было. И мук в моем прошлом особых нет, за которые бы она меня полюбила; скорее, усложняя все того же Отелло, это я ее люблю, ненавидя все сильнее за те муки, которые она мне причиняет, а она меня — сострадая моим мукам, коим она же и первопричина, пусть и без вины виноватая. Формула мазохизма или мученичества, что, впрочем, одно и то же. К примеру, ранние христиане, тот же Св. Себастьян. Или как в том анекдоте о женитьбе садиста на мазохистке, когда она срывает с себя все одежды: «Ну же! Скорей! Кусай меня, терзай!» — а он сидит, скрестив руки: «Нет, погоди…»

Повторяю: за своими муками о ее собственных я и не подозревал. Теперь даже ее обманы мне всласть вспоминать, а тогда, наивняк и мозгляк, я думал, что знаю, на что иду: обеспечить ей как минимум десяток спокойных лет, если, конечно, меня не скрутит рак и не сгубит почти русская страсть к быстрой езде — только не на тройке, а на «тойотах» и «хондах» (американские модели машин, телевизоров, автоответчиков-и факсов не признаю; только компьютеры — не предвзят, а объективен). Вот этого гипотетического десятка лет у нас и не оказалось в запасе, но откуда было знать? О Господи!

Что меня поразило, помню, как близко к сердцу приняла она тему сочинения, когда взамен шпаргалки решила воспользоваться для его написания собственным воображением, в чем я поначалу был уверен да и сейчас склонен так думать, несмотря на сомнения. Вместо анализа набоковско-го романа она продолжила его, вскрыла пласты, о которых этот литературный игрок и мистификатор и не подозревал. То есть, наверное, подозревал, но человеческие переживания всегда казались ему недостаточно, что ли, эстетичными, чтобы дать им волю в прозе. Как раз он никогда бы не допустил свое перо до трагедии. Как она догадалась по отстраненному письму Владим Владимыча о муках юной героини, тем более роман написан от имени героя и посвящен оправданию его похоти?

Удивительна эта ее чисто русская отзывчивость на чужое горе, особенно по контрасту с моим равнодушием либо любопытством, которые, если вдуматься, суть одно и то же. Вот уж воистину «распинаться за весь мир», как определил это национальное свойство один русский предреволюционер. Как будто унизили, втоптали в грязь, изнасиловали, убили не неведомого имярека, а все это приключилось лично с ней — так близко она принимала телевизионные и газетные новости. Даже исторические факты осмысляла как животрепещущие и лично ее касаемые — к примеру, когда узнала, что во времена Кромвеля и Карла II осужденных сначала вешали, еще живыми вынимали из петли, вырезали внутренности и четвертовали. Казалось бы, что он Гекубе, что ему Гекуба, а она обгрызала ногти до мяса, узнав об убийстве слонов в Африке или изнасиловании девочки в Центральном парке:

«Жить не хочется!» Как что, жизнь окрашивалась у нее сплошь в черный цвет — кстати, ее любимый. Обожала краеведческие музеи, где подолгу стояла перед дагерротипами и пожелтевшими снимками, а поражалась одному и тому же — что все сфотографированные, даже дети и младенцы, все мертвецы: «Хоть бы одно исключение!» «Потому отсюда никто живым и не уходит, что даже святой не безгрешен», — пытался перевести я разговор из эмоциональной в моральную плоскость.

Старался держаться от нее подальше, чтоб не поддаваться ее музейной некрофилии, точнее, некролатрии: до сих пор тосковала по матери, хоть та ее в тайге потеряла. Однажды в каком-то провинциальном музее она меня нагнала, когда я любовался колыбелькой, которую местные индейцы подарили новорожденному сыну губернатора, декоративно обшив ее иглами дикобразов. «Сколько зверей пошло на эту колыбельку!» — всплеснула она руками. В ответ ткнул ее в надпись «Touch with your eyes only» — в том смысле, чтоб не подключала эмоции к музейным экспонатам. Меня самого в этих музеях на пути наших странствий по Новой Англии и Атлантическим провинциям Канады неприятно как-то задевали, хоть я и не подал виду, экспонаты 50-х и даже 60-х — вот и мое время стало уже музейным.

Рыбалку ненавидела почти так же люто, как охоту — особенно после того как в Монтоке, на Лонг-Айленде, увидела, как рыбаки вспарывают своим жертвам живот и вырывают внутренности. А один и того хуже — тут же на берегу срезал с живых рыб филе и выкидывал эти еще трепещущие обрубки обратно в океан.

В отличие от меня Нью-Йорк не любила, вырваться из метрополиса было для нее счастьем: обложившись картами, справочниками и путеводителями, тщательно планировала вожделенные путешествия, и только road-kill, убитое на дорогах зверье, вызывало у нее такие приступы жалости и одновременно злость к человеку и всей его цивилизации, что чувствовал себя лично ответственным, хотя на моей водительской совести всего лишь один зазевавшийся енот.

В Новой Шотландии купила карту рокового острова Сабре, с именами 250 кораблей, которые здесь затонули, да еще два самолета кувыркнулись. Повесила на стену, хоть я и был против. Молча.

О ее любви к кладбищам я уж не говорю: как собачка — у каждого столба.

Л патологическая страсть к деталям! Смотрим фильм про Жанну д\'Арк, вот ее казнят, Лена тут же сообщает, что при сожжении сначала лопаются от жара глаза, а ослепшее тело еще живет. В конце концов меня стала раздражать эта ее зацикленность на чужих несчастьях, эмоциональные преувеличения — как и дурная привычка грызть ногти. «У тебя нет воображения!» — упрекала она меня, а я ей — о ее overreaction (как это по-русски?), некрофильских наклонностях и что ме-лодраматизация смерти есть, по сути, уход от ужаса небытия. «Перестань грызть ногти!» — покрикивал на нее, будто отец, а не муж. Нечто было в неведомом мне ее прошлом, что настраивало Лену на мрачный лад — откуда иначе такая пессимистическая установка на мир? Какое ни случись несчастье в этом огромном мире, все касалось ее лично, царапало ей сердце, никакого душевного иммунитета к информационному накату. Незащищенность. Одновременно — радость бытия, особенно на природе: восход и закат, океан и лес, грибы и звери — все она переживала куда более интенсивно, чем остальные. По отношению к миру вся была как восклицательный знак.

У нас все и началось с того прочувствованного сочинения про Лолиту — как если бы набоковский сюжет переписал Достоевский, которого Набоков терпеть не мог. Мы стали встречаться — джентльменский набор нью-йоркских банальностей: Метрополитен-музеум, «Карнеги-холл», Бродвей, «Талия» с европейским репертуаром и проч. Все для нее было внове, она как губка впитывала в себя искусство, сопереживая, страдая, радуясь. Да я и сам скинул с плеч десятка полтора. Не знаю, кто кого больше учил, потому что на старое искусство я смотрел теперь ее юными разверстыми зеницами. Отношения наши носили платонический характер, хотя я был уже по уши. Теперь мне кажется, что и она была не совсем равнодушна к моим старомодным ухаживаниям.

Тогда как раз меня одолевали любовные сомнения — кому нужен старый хрыч? Что я могу ей предложить? Моя жизнь уже позади, в то время как у нее — все впереди. Даже сексуально — наверняка я уже физиологически ей не соответствую, выдохся, а что будет еще через пару-другую лет? Через десять лет ей все еще не будет тридцати, а мне — за шестьдесят. Для нас и время течет по-разному — для меня проносится, как ракета, а для нее тащится, как арба. Помню, в детстве — какой редкостью был день рождения Христа или собственный, а теперь мелькают один за другим оба: вроде бы только что праздновал сорокалетие, а сейчас уже перевалило за пятьдесят, и Христос стремительно стареет, скоро уже два тысячелетия младенчику в хлеву. В молодости можно не загадывать на будущее, но в зрелые годы, когда оно с овчинку, поневоле о нем думаешь. Короче, я не решался. К тому же почему-то решил, что еще девственница. Понятно почему — в сопоставлении с прожитой мной жизнью ее жизнь казалась мне такой малой, такой начальной, что временную ничтожность ее жизненного опыта я принимал за отсутствие сексуального.

Не могу сказать, что придавал этому какое-либо значение. За исключением первой жены, которая была старше меня на четыре года, но оказалась девушкой, все остальные знали мужчин до меня. Точнее, каждая — по одному мужику до замужества: у всех я был вторым, что меня вполне устраивало. Тем более по сути — а не только матримониально — я был первым, в то время как мои предшественники — нулевые, так сказать, мужики. Не знаю, понятно ли объясняю, но как раз хемингуэевский вариант прошедшей огонь и воду («Иметь или не иметь?») меня вряд ли бы устроил. Бывалые женщины меня отпугивали, подержанные, натруженные — не возбуждали. Я уже вышел или еще не вошел в тот возраст, когда кидаешься в любую дырку без разбору.

Что я знал точно — в ней не было сексуального нетерпения, платонические отношения ее устраивали, пожалуй, даже больше, чем меня, была в ней странная такая самодостаточность, словно она не переставала удивляться жизненной уда-ч и боялась ее сглазить, пожелав нечто сверх. Говоря об удаче, подразумеваю, понятно, не лично себя, но некую совокупность, среди составляющих которой какое-то место занимал и я — полагаю, все большее и большее. Родом из Сибири, среднего роста, русоволоса, голубоглаза, ни одной семитской черты, хотя была, по ее словам, полукровкой: ее предки по отцовской линии прибыли в Сибирь в поисках золота, в числе первых добытчиков, одна дорога до сих пор так и зовется «еврейским трактом».

Впрочем, она не очень распространялась о своей семье, зато много — о природных декорациях ее детства. Чего ей у нас не хватало, так это именно природы. Потому и возникла идея кемпграундов, чтобы хоть как-то восполнить потерю и утешить ностальгию (а не только из экономии, хотя это было и дешевле, чем мотели). Но все это произошло, понятно, уже после женитьбы. Мое предложение было ею же спровоцировано и больше походило на предупреждение.

— Тебе хорошо со мной? — спросила она месяца два спустя после того, как мы сошлись с ней физически. Удивился вопросу — вроде бы и так ясно.

— Ну так и женись на мне.

— Тебе сколько лет?

— Сам знаешь.

— Вот именно. А ты знаешь, сколько мне. Теперь вычти из большей суммы меньшую. Что получится?

— Ну и что?

— Ну и то.

Вкратце изложил ей свои мысли о разном протекании времени в молодости и в старости («До которой тебе еще надо дожить», — вставила она), и сколько ей и сколько мне будет через десять лет. Моя would-be-wife и could-be-daughter ответствовала мне с преждевременной какой-то мудростью:

— Не бери в голову. — Ее любимое присловье. — Десять лет — тоже немало. Разве есть стопроцентная гарантия, что они у нас с тобой в запасе?

В чем, в чем, а в десяти годах супружеской гармонии (не скажу — счастья) я был тогда уверен, предварительно проконсультировавшись с Питером Шапиро, который искусно пользовался эвфемизмами в разговоре с пациентами, заменяя, к примеру, слово «старческий» на «возрастной».

— Что лучше: сделать и жалеть или не сделать и жалеть? — спросила она меня.

— Смотря что, — состорожничал я.

Как выяснилось, семейное строительство интересовало ее больше, чем секс.

Так и не догадался, что не девушка, сама призналась, никто за язык не тянул. Физических признаков девства не оказалось, но они, как известно, вовсе и не обязательны, а что касается косвенных, то следует ли к ним отнести то, что она разрыдалась, когда впервые мне отдалась? Не знал, что и думать, утешал и снова возбуждался от ее слез, а она продолжала плакать, шептала: «Прости меня…» За что мне ее прощать — убей Бог не пойму!

Отсутствие удивления и некоторую даже заторможенность в постели отнес на счет душевных задержек. Была скорее нежной, чем страстной, что меня в моем возрасте вполне устраивало — нимфоманку-непоседу мне бы, боюсь, уже не ублажить. Да я и прежде предпочитал фригидок. Мужской эгоизм? Не думаю. Фригидкам перепадает больше, чем нимфоманкам. Попалась мне однажды скромница и тихоня, а в постели оказалась зверь. Почему такое несоответствие? У сек-си вся энергия сосредоточена в их чувствилище, а остальное тело точно нарост на нем, не говоря уж о таком атавизме, как душа, и никакого участия ни то ни другая в любви не принимают. У Лены — наоборот. Судя по ее сдержанности, я вообще не был уверен, что она что-нибудь испытывает там, в главном любовном органе, но при этом так сжимала меня, будто боялась потерять. Соитие существовало для нее не само по себе, но как физический знак неземной какой-то близости. А поцелуи почему-то и вовсе не признавала, хоть и снисходила до моих домогательств, прозвав «слюнявчиком».

Потом, когда мы стали с ней ссориться, упрекала, что я похотлив, а не нежен. Это настолько не соответствовало реальности, что я спрашивал себя: а не принимает ли она меня за кого другого? Но это в будущем, а пока меж нами установился род дружбы и взаимопонимания, секс просто углубил нашу связь, вывел ее на качественно иной уровень, после чего было естественно жениться; к тому же это решало некоторые ее статусные проблемы (она была «гостевичка», а в пятилетней перспективе замужества получала американское гражданство). Она рассказала мне о том, как была изнасилована старшеклассниками в одиннадцатилетнем возрасте. Тогда я это так понял, что давняя та групповуха была ее единственным сексуальным опытом.

Первые годы совместной жизни были безоблачными, матерью она оказалась куда более страстной и необузданной, чем любовницей, в ней появилась черта, о которой я и не подозревал, — постоянная, на грани истерии, тревога за дочку. У меня достаточный родительский опыт — не могу сказать, чтоб Танюша болела в младенчестве больше других моих детей, но ни одна из моих жен так не убивалась по пустяш-ным поводам. А меня упрекала в черствости — что не схожу вместе с ней с ума. Тем более странно, что сама росла сиротой — отец исчез до ее рождения, была внебрачным, как русские говорят, нагульным ребенком, мать погибла во время знаменитой сибирской катастрофы «ТУ-134» над Иркутском, когда Лене не было и шести. Меня это вполне устраивало: русские родственники жены, оставшиеся там либо переехавшие сюда, — еще тот хвост. Как эмоционально, так и экономически.

С ходу признаюсь в одном свойстве, которое, возможно, сыграло некоторую роль в нашей истории, но только в начальный ее период: скорее всего потому, что рос в многодетной семье, где на счету каждый пенни, а отчасти и согласно мормонской традиции запасаться на год вперед в ожидании царства Христова — я немного прижимист. Ну, скажем, с некоторых пор я перестал покупать настенные календари, копя старые — лет этак через десять дни и числа в них совпадали один к одному. Вряд ли эта моя — скорее наследственная, чем личная — черта сильно сказалась на наших с Леной отношениях. Пока не появился на сцене новый персонаж: ее брат. Мне показалось, что его явление было полной неожиданностью для нее. Что до меня, я даже не подозревал о его существовании\'

Брата звали Володей, и он еще меньше походил на семита чем Лена. Однако больше мне бросилось в глаза другое — его несходство с Леной.

К тому времени мы уже несколько отошли от покойного течения семейной жизни. Накапливалось взаимное раздражение: у меня — на ее траты, нервные преувеличения и необоснованную тревогу за Танюшу, у нее — на мою черствость и скупость. До рождения ребенка мы жили довольно скромно, ни в чем существенном себе не отказывая. Жалоб с ее стороны на мою разумную экономию не поступало, как и с моей — на ее транжирство. Понятно, с рождением ребенка траты увеличиваются. Я не возражал, когда она таскала Танюшу по врачам (на мой взгляд, без всякой надобности), но когда пошли траты на одежды и игрушки — не выдержал. Нет, я вовсе не за то, чтобы ребенок ходил голым и играл с собственной какашкой (ее слова), но профукать так деньги — никакой профессорской зарплаты не хватит. Я ссылался на свой опыт аскетического воспитания шести предыдущих детей, который она не просто игнорировала, но страстно отрицала, обкусывая ногти и говоря в ответ, что этот опыт притупил во мне родительские чувства: «Как ты не понимаешь? Ребенок — это сосуд времени…» В детстве, по ее мнению, у человека должно быть все на случай дальнейших, во взрослой жизни, невзгод и несчастий, дабы противостоять им за счет прежних накоплений и не выказать слабину. Вот ведь ни у нее, ни у меня не было такого переизбыточного детства, но в какие разные стороны нас занесло! Другого детства я и не представляю, а она рассуждала по противоположности, словно хотела с помощью Танюши взять реванш за собственную недостачу в малолетстве. Пошли в ход ссылки на соседей — мол, даже эмигранты из б. СССР одевают своих детей лучше. (Их популяция окрест становилась все больше и больше — Жмеринка пополам с Бухарой.) По мне, одежда существует исключительно для согрева, а не для показухи. Вместо того чтобы сплотить нас, рождение Танюши, наоборот, раскидало в противоположные углы семейного ринга, из которых мы и вели наступление друг на друга.

Глядя на самого себя со стороны, могу теперь признать что отчасти тому виной мое старение — я входил в климактерический период, когда удачным днем считаешь, если утром просрался, а вечером встал член и не упал по пути к вожделенному объекту, а в промежутке радуют даже такие мелочи, как трата скопившихся центов, и вообще стремишься уже не к заоблачным целям, но к сохранению статус-кво: остановись, мгновение! Утрирую, конечно, да и не мой все-таки стареющий возраст был главной помехой в нашей семейной жизни. Меж нами росло взаимное отчуждение, а здесь еще он пожаловал нежданно-негаданно. В буквальном смысле слова — ни звонка, ни телеграммы, ни письма. Я открыл дверь, он представился «братом Лены» — так я впервые узнал о его существовании. Лена пришла часом позже — в очередной раз, без особой надобности, водила Танюшу к врачу.

— Тебя там брат дожидается, — обрадовал я ее.

— Брат?

И она ошалело посмотрела на меня, но тогда я не понял, да и сейчас не уверен, в чем была причина ее растерянности, с которой она, впрочем, быстро справилась, когда, увидев его, бросилась обнимать.

Я увел Танюшу, чтобы не мешать встрече близких родственников.

Он не походил ни на семита, несмотря на кипу на макушке, которую носил, как сам объяснил, чтобы «внушать доверие», ни на русского, хоть и был, как и Лена, сибирского происхождения. Скорее на человека, как говорят теперь в России, «кавказской национальности»: низкорослый, смуглый, кареглазый, фиксатый, с кривым, как ятаган, носом и черными как смоль волосами, которые смазывал чем-то пахучим для блеска и шика. Говорил коряво, но образно, на каком-то диковинном языке, который был в несомненном родстве с русским и отдельными словами и оборотами узнаваем, но далеко не всегда внятен моему разумению. Так, думаю, русский человек, с его великодержавным мышлением, воспринимает украинскую мову — как порченый русский. Я скорее догадывался о смысле его речи, чем понимал ее, пробиваясь сквозь заросли сорных слов, которые, сплетаясь, делали его речь непроходимой. Сленговые словечки и жлоб-ские поговорки так и сыпались из него — от неизменного приветствия на пороге «Явились — не запылились!» до прощального «Такие вот пироги!», с промежуточными «ладненько» «без напряга», «надрывать пуп», «меня это не е…», с упоминаемыми через слово «бабками» (они же «хрусты», «зелень» и «капуста») и прочими перлами новоречи переходной, от социализма к капитализму, эпохи. «Господи, что он несет?» — в отчаянии думал я, беспомощно переводя взгляд с брата на сестру. Лена приходила на помощь, переводя его словоизлияния на общедоступный русский.

— Не мне — английскому, а вам — русскому надо учиться, Профессор, — назидательно внушал мне этот тип. — А вы небось как князь Толстой ботаете.

А мне, со своей стороны, было странно, что ему знакомо имя автора «Войны и мира», хоть он и назвал графа «князем». Прочно забытое со студенческих времен чувство языковой неполноценности нет-нет да возвращалось ко мне перед лицом императивно-агрессивной лексики этого чумового, непросчитываемого парня. Некоторые его уродские слова я записывал для своего гипотетического словаря нового русского языка, что помогло мне, когда в поисках исчезнувшей Лены я угодил в логовище новых русских — тех самых, для которых небо в клетку, а друзья в полоску. А ну-ка, читатель, отгадай, кто такие?

Вот именно.

Он весь был как на пружине, ходил вразвалку, взгляд с наглецой — не дай Бог такого ночью встретишь. Не только физически — всяко отличался от Лены. Английский был на нуле, и не похоже, чтобы его это хоть как-то ущемляло, ибо все ему было по х… . В ответ на предложение устроить его бесплатно на курсы английскою у нас в Куинс-колледже он блеснул на меня золотой фиксой и рассказал брайтон-бич-скии анекдот о заблудшем американце, который безуспешно пытается выяснить у тамошнего населения» куда ему ехать, а когда отваливает неведомо куда, один русский говорит другому:

— Ну что, Миша, помог ему его английский? И с ходу еще один на ту же тему — как тонет матрос с английского корабля, стоящего в одесском порту.

— Help me! Help me!

А с берега старый боцман кричит ему:

— Плавать надо было учиться, а не английский изучать! В юморе ему не откажешь. Анекдоты травил мастерски.

Я посмеялся обоим, а он самодовольно блеснул на меня фиксой и выдал очередной перл:

— Видишь, Профессор, и мы не пальцем деланы, — сказал он, переходя на ты. — Думал небось, что я кулек законченный? А ты, брат, сам темнота, коли наш язык не разумеешь.

Возможно, я несколько сгущаю краски и даю не первое впечатление, но итоговый, суммарный образ, как он отложился в моем сознании в свете последующих подозрений и прозрений. Однако и с первого взгляда Володя не вызывал больших симпатий, несмотря на чувство юмора и образность речи. Тем более удивился я, что нашлась добрая душа и приютила его у себя на Брайтон-Бич, где он проживал уже больше недели и искал, искал, искал «дорогую сестренку».

Он был старше Лены на семь лет, отцы разные, чем и объясняется, решил я, несходство; по-русски такие родственнички называются, кажется, единоутробными. Отец у него был из тат, проживающего в Дагестане горного племени, которое, несмотря на свою малость — порядка 30 тысяч, — ухитрилось религиозно расколоться на мусульман-суннитов, христиан-монофистов и ортодоксальных иудеев: к последним как раз и принадлежал будто бы его отец. Оба — и Лена и Володя — были байстрюками, подзаборниками, мать родила их в девках, принесла в подоле.

— Биологическая случайность — вот кто я есть, — откомментировала однажды Лена свое рождение.

— А кто из нас нет? — успокоил я.

В тот раз ее брат засиделся у нас допоздна, ночевать отказался, и Лена пошла проводить его. Не было ее довольно долго, я почему-то нервничал, а когда вернулась, объяснила, что долго ждали автобуса. Это у нас в Куинсе случается.

Отдам ему (или ей, или им обоим) должное — он не обременял нас своими визитами, не мозолил глаза, видел я его редко, но это-то меня и раздражало. Предпочел бы, чтоб они встречались у нас в доме, а не незнамо где. Но и унижать себя и ее вопросами (а тем более допросами) не стал. Эта стадия наших отношений была еще впереди, хоть и не за горами.

Тем временем расходы у нас резко подскочили, Лена ссылалась на какую-то гипотетичную сибирскую родню, которой она изредка отсылала тряпки, но, по затратам судя, это было нечто вроде воздушного моста между Куинсом и Сибирью. У меня были все основания ей не верить.

А потом пришли месячные отчеты из банка. В общей сложности Лена сняла семь тысяч. Можно представить, в каком я был состоянии, ожидая ее возвращения из Комсетг-парка, где у Куинс-колледжа своя учебная усадьба, бывшая Маршалла Филда: Лена почему-то сначала противилась поездкам на Лонг-Айленд, но в конце концов я ее уломал, хотя треугольник Хамптонов и Саг-Харбора мы, по ее настоянию, всячески избегали. Да и вообще она предпочитала северный берег и раз в неделю отправлялась с Танюшей в Комсетт или в арборетум в Ойстер-бей, бывшую усадьбу Уильяма Коу. Как назло, в тот день они запаздывали, я бесновался на холостых оборотах — рвал и метал. Тогда мне казалось, я уже обо всем догадываюсь. Что меньше всего мне улыбалось, так это жизнь втроем. Особенно на виду у четвертого участника нашей драмы — Танюши, которая все больше привязывалась к новоявленному родственнику.

— Почему ты не любишь дядю Володю? — удивлялась она. — Он такой веселый.

Чего мне недоставало в сложившейся ситуации, так это чувства юмора. Лена считала, что дело в моем мормонском воспитании. Одно из двух: или юмор, или вера.

3

Придя из колледжа, обнаружил на автоответчике ту самую мамзель Юго, которая мучила меня вопросами в кемпграунде. Что делать — перезвонил, тем более «коллект колл». Чтобы ехать на место происшествия, не может быть и речи — так ей и выложил. Она сказала, что у нее важные находки и ряд вопросов ко мне. Важная находка может быть только одна, не сказал я ей, имея в виду тело. А сказал, что слушаю, имея в виду вопросы. Она: предпочла бы задать их лично, при встрече. Я: чтоб сверлить меня своими черными глазелками (не сказал). Она: хотела бы переговорить также и с вашей дочкой. Я: в моем присутствии, с правом отводить вопросы, которые сочту неуместными для детского слуха. Договорились на завтра, сразу после занятий. Вместо того чтобы встретиться на нейтральной территории, имел глупость пригласить ее домой: рукам волю не давала, но взглядом рыскала по квартире в поисках улик.

Хоть она и пытала меня минут пятнадцать в кемпграунде, по-настоящему разглядел только в Нью-Йорке. Большие, слегка затененные очки ей очень шли, раза два она их нервно снимала и глядела на меня с близорукой беспомощностью — по контрасту с ее въедливой, иезуитской манерой допрашивать, а иначе как допросом наш разговор назвать нельзя. Небольшого роста, субтильная, привлекательная. Лет, наверное, еще меньше, чем я предположил поначалу, — легко представил ее своей студенткой, хотя больше она походила на студентку Сорбонны времен моей молодости, когда провел там год по «фулбрайтовскому обмену».

Мне не терпелось перейти к делу, но она вела себя у меня дома как в музее, хотя музейного в нем разве что несколько морских экспонатов: диковинные раковины (подобраны в дальних странствиях), стеклянный поплавок в сетке и клеть для лобстеров (куплены в Нью-Брансуике), ржавый якорь (найден в Новой Шотландии), просмоленный корабельный канат (подарен на день рождения коллегой), треснувший деревянный поплавок начала века (украден со стены брошенного рыбацкого дома в Мене) и прочие атрибуты морской романтики, к которой я приохотил Лену с Танюшей. Лена, правда, считала клеть и поплавки орудиями убийства, а после того как я ей показал загон под пристанью, где копошились тысячи смертников с зажатыми резинками клешнями, напрочь отказалась их есть, хотя ничего вкуснее не знаю. Была уверена, что в растительном мире есть заменители любой животной еды: неотличимый от белого мяса куриный гриб, высушенные на солнце водоросли, dulse, напоминающие по вкусу селедку, и прочее. От вегетарианства ее удерживала только нелюбовь к ханжеству: «Что пользы? Курица, которую я не съем, все равно уже зарезана». — «А как же индусы?» — «Русские — самая трезвая нация в мире». — «А как насчет общенационального порока?» — «Ты же понимаешь — я не об алкоголизме. Потому и пьют, наверное, что невмоготу такая трезвость. А вегетарианство — это иллюзия». — «А сама жизнь не иллюзия?» — подал я старческую реплику. Танюша и тут взяла моя сторону и уже довольно ловко управляется с лобстером.

— Сколько у вас книг! — сказала мадемуазель Юго и, подойдя к полкам, удивилась еще больше, что библиотека у меня трехъязычная: помимо русских и английских, еще и итальянские книги — в основном по искусству. Я пристрастился к Италии, как пьяница к бутылке. Признаюсь в этой банальной страсти — многократно объездил эту страну от Венеции до Сиракуз, и даже медовый месяц мы провели с Леной в Италии. Нет-нет да жаль, что родился американцем, а не европейцем.

— А французский тоже знаете?

Я тут же перешел на язык моей юности, добавив, что читаю на нем редко и мало, и промолчав, что французский Для меня вдвойне язык любви — я изучил его в постели с такой вот, как она, девочкой, если только я родовые признаки не принимаю за индивидуальные. К примеру, для меня на дно лицо все китайцы. А француженки? Именно от них я узнал, какой из всех языков самый совершенный — это когда нужда в словах отпадает.

Мадемуазель Юго отвечала мне на квебекском наречии — язык Расина, нашпигованный американизмами.

Мое полиглотство, похоже, раздражало ее.

— А дома на каком языке изъяснялись? — перешла она на английский.

— Сначала по-русски. А потом мне стало вдруг мало. Решил, что отсутствие взаимопонимания — из-за недостатка у меня нужных слов. Но ее английский, к тому времени безукоризненный, делал ее проще, банальней, чем она есть, — это был совсем другой человек. У нее безупречный английский для коммуникаций, но я ее полюбил, когда она говорила по-русски. В том числе за ее русский. Вот мы и вернулись к тому, с чего начали, хоть она была против. Ей казалось, что если уж рвать с прошлым, то прежде всего с языком. Хотела начать в Америке жизнь заново. Когда родилась Танюша — перешли обратно на английский. Иногда она вкрапляет в английский русские жаргонные словечки, до которых я большой охотник, а их у нее большой запас. У ее брата — еще больше, зато английский на нуле. У меня уже набралась солидная коллекция. Руки не доходят — неплохой бы словарь вышел. Если и говорим иногда по-русски, то чтобы скрыть что-нибудь от Танюши, — сказал я, исчерпывая тему нашего семейного двуязычия.

В последнее время мы делали это так часто, что Танюша, с ее любопытством, боюсь, освоилась с русским. Зря старались, если так.

— А что такого было в прошлом вашей жены, что ей хотелось порвать с ним? — выудила мадемуазель Юго главное из моего рассказа.

— Не допрашивал. Она — человек скрытный, я—не любопытный. Знаете анекдот о женихе, который предупреждает невесту: «Чтобы никаких измен!..» И добавляет: «В прошлом!» Так вот, ее прошлое меня не касается, — соврал я. — Я знал ее скорее в профиль, чем в фас.

— Видите ли, нам нужны хоть какие-то зацепки, — объяснила она свое любопытство. — А вы что-то темните. Либо делаете вид, что темните.

— Ничем не могу помочь.

— Кстати, о тех русских, которые повстречались вам на тропе. В регистрационных листах не обнаружено ни одной русской фамилии. Могли быть, конечно, и разовые посетители — платят за въезд в парк, но в кемпграунде не останавливаются. У вашей жены есть родственники, кроме брата?

— Отца не знала, а мать погибла в авиакатастрофе, когда была возраста Танюши. С братом — от разных отцов. Звать Володей. Где-то здесь сшивается, месяца два ни слуху ни духу.

— Они как-то были связаны?

— Сызмальства. А учитывая, что сироты, то связь, так сказать, на утробном уровне.

— Вы не очень его жалуете.

— Третий — лишний. Точнее — четвертый, если считать Танюшу. Свалился как снег на голову полгода назад. Последние ссоры — из-за него.

— Часто ссорились?

— Часто.

— Чем он занимается?

— В том-то и дело: ничем. Точнее — неизвестно чем. Из-за того и ссоры — подкармливала его. Нахлебник и паразит. Да и помимо денег — наша семейная ячейка как бы разомкнулась в его сторону,

— Ревность?

— Если хотите. С небольшим уточнением: ревность как реакция на общую невнятицу жизни. Реальных оснований, возможно, и не было.

Спросила Володины координаты, я заглянул в записную книжку Лены, но сказал, что уверенности никакой, шальной тип, из породы перекати-поле, неизвестно, где подвизается и проживает в данный момент.

— Вам понадобится квалифицированный переводчик, — Добавил я. — Ни французского, ни английского, да и русский — далеко не общедоступный.

— А с ним самим у вас бывали ссоры?

— Я же сказал: с ней — из-за него. С ним — никогда. Кто он мне, чтобы ссориться? Ссорятся с близкими. Милые ссорятся — только любятся. Русская поговорка, — пояснил я.

— Он должен беспокоиться за сестру.

— Надеюсь, это не единственный источник его существования.

— Вы что, совсем исключаете родственные чувства?

— Вовсе нет. Не удивлюсь даже, что он исчез вместе с ней.

— Подозреваете что-нибудь конкретное?

— Не подозреваю, а допускаю. Я потерял жену задолго до того, как она исчезла. А чужая душа, как говорят опять же русские, — потемки. Тем более русская душа.

— Не очень-то переживаете.

— Никому нет дела до моих переживаний. Не скрываю, последние месяцы наша семейная жизнь превратилась в ад. Сейчас у нас с Танюшей передышка. Временная.

— Не думаете, что ваша жена погибла?

— Не сторож жене своей, — сказал я, но вышло двусмысленно. — Я знаю то же, что и вы: она исчезла.

— Мы прочесали все ближайшие окрестности…

— Да, но труп вы тоже не нашли, — перебил ее я. — Что легче найти — живого или труп? Это же не иголка в сене.

— Иголка в сене?

— Еще одна русская поговорка: искать иголку в сене. Но вам все-таки повезло — вы что-то нашли в вашем стогу.

Мадемуазель Юго открыла сумку и протянула мне целлофановый пакет.

— Где вы это обнаружили?

— На галечном пляже во время отлива. Застрял между камней. Заметили случайно, с вертолета. Пляж дикий, на первый взгляд недоступный — крутая скала. Однако в обход скалы туда ведет заброшенная тропинка. Вся обросла травой и кустарником, ее трудно обнаружить. Другого пути на пляж нет. По ряду признаков судя — примятой траве, разорванной паутине, сорванной с кустов малине, — этой тропой кто-то недавно пользовался.

Никак было не оторваться от того, что просвечивало сквозь целлофан. Помедлив самую малость, вернул пакет мамзель.

— Узнаете?

Я молчал.

Тогда она вынула из целлофана рюкзак, а из него носовой платок, расческу, несколько канадских долларов да парочку засоленных океанским приливом боровичков, которые привели бы следопытшу в замешательство, не объясни я заранее, что к чему. Я и сам до знакомства с Леной был убежден, что съедобные грибы — только те, что выращиваются на фермах и продаются в овощных лавках: шампиньоны. Порадовался за Лену — мы с Танюшей в тот день нашли только несколько сыроежек и лисичек. Вел себя безукоризненно — признал рюкзак, поделился благоприобретенным опытом в фунгологии и ответил отрицательно на поставленный вопрос:

— Нет, плавать не умела. Хотя все равно русалка!

— Но воды не боялась, — добавил я. — Бесстрашная.

— Хуже всего. Особенно здесь. Коварное место этот дикий пляж. Во время прилива полностью заливает, в том числе спуск тропинки. Воды здесь два человеческих роста как минимум, выбраться невозможно. К тому же подводное течение: с одной стороны — прилив, с другой — подводный отток. Ваша жена исчезла, как раз когда начался прилив — прибрежная полоса уходит под воду в полчаса. Океан коварен.

— И молчалив. Молчание моря.

— Обмен банальностями.

— Не совсем. Я хотел сказать, что море не выдает тайн — ни своих, ни чужих.

— Вот на что вы надеетесь!

— Сами знаете, надеюсь я на другое.

— Не хочу вас пугать, но если ваша жена оказалась на этом пляже во время прилива, есть несколько возможностей. Это могло быть чем угодно — самоубийством, убийством, случайной смертью. Положим, она пряталась там от вас, в это время начался прилив, а тропинку она потеряла. А находка возвращает нас к вашим семейным отношениям, на которые вы пытаетесь наложить табу. Вот мы и блуждаем во тьме.

— Мне казалось, наоборот — я с вами откровенен. В пределах разумного, конечно.

— Если это откровенность, то почему мы больше узнаем о ваших семейных ссорах со стороны, а не от их непосредственного участника?

— Вы все про тех соседей в кемпграунде, которые повышенные голоса приняли за скандал?

— Не только. Соседи по лестничной площадке рассказывают, что из вашей квартиры часто доносились крики, а однажды они даже вызвали полицию, потому что слышали, как вы обзывали жену и грозились ее убить.

— Не убил же!

— Тогда.

— Собираете на меня компру?

— Ее и собирать не надо — прет отовсюду.

— Семейное убийство часто оправданно, — сказал я.

— Как и любое другое. Кроме случайного. У убийцы всегда найдутся причины. А понять — значит простить. Только я так не думаю.

— Женщина будит в мужчине зверя. Не только в постели. Женский обман может свести с ума.

— Ну как же — во всем виновата жертва. Так можно далеко зайти. Мужчина, который не может простить убитой им женщине, что она вызвала его на убийство.

— Этого я не говорил.

— Вы вообще предпочитаете о многом умалчивать. И вдруг мне неудержимо захотелось расколоться. Кому еще, как не этой француженке, прелестной во всех отношениях, кроме разве одного: она была следователем и вела дело об исчезновении моей жены.

— Лена вашего приблизительно возраста, — сказал я. — Если сложить два ваших возраста, получится мой. Отсюда вечный страх, что с ней что-нибудь случится. Боялся ее потерять. Была мне как дочь. Так и думал про обеих: мои девочки. Стоило ей, не предупредив, запоздать на час-другой, дико нервничал. И всегда удивлялся, когда появлялась цела-невредима. Пока не пропала в Фанди.

— На час-другой? Не больше? — продолжала давить мне на подкорку мамзель Юго, не заметив, насколько я был близок к исповеди. — А те же ваши соседи говорят, что она уходила от вас.

— Случалось, — признал я с неохотой. Совсем другое хотел я ей поведать. Но она меня как-то расхолодила.

— Надолго?

— Бывало и надолго.

— И где была?

— Без понятия.

— И не полюбопытствовали?

— Представьте, нет.

— Почему?

— Не хочешь, чтобы тебе солгали, ни о чем не спрашивай. А есть кое-что похуже, чем ложь.

—Что?

— Правда. Иногда лучше мучиться незнанием, чем знать все как есть.

Говорил совсем не то, что думал.

— Вы часто ссорились?

— В последнее время — да.

— Из-за чего последняя ссора?

— На почве ревности, — сказал я, не вдаваясь в подробности.

— Из-за брата? Я молчал.

— Мне надо поговорить с вашей дочкой. Позвал из другой комнаты Танюшу. По первой реплике судя, подслушивала:

— Папа ни в чем не виноват. Мама его доводила! Последнее слово было из моего словаря — как часто, Должно быть, кричал Лене: «Не доводи меня!» «Сам не заводись», — отвечала Лена. Как я уже говорил, ее раздражало, что Танюша неизменно берет мою сторону.

— Никто ни в чем не винит твоего папу, — успокоила мадемуазель Юго Танюшу.

— А зачем тогда вы приехали?

— Чтобы найти твою маму.

— Маму надо искать не в Нью-Йорке, а там, где она потерялась, — в лесу.

В логике Танюше не откажешь. Точно так же вмешивалась она в наши супружеские контроверзы, пытаясь внести хоть какую-то связность в обвинения, которыми мы с Леной обменивались. Больше всего от нее доставалось именно Лене. А может, дети и вовсе не эмоциональны?

В любом случае зря беспокоился за Танюшу — не мадемуазель Юго ее, а она смущала мадемуазель Юго. На этот раз та, однако, нашлась:

— Вот мы и хотим узнать, что произошло в лесу перед тем, как твоя мама потерялась.

— Кто это «вы»? — спросила моя Танюша, оглядевшись в поисках коллег мадемуазель Юго.