— К чему такая официальность, Анджело. Я рассказала прадедушке о той ночи, когда я пришла к вам в отель.
Вот, например, отношения с Жерменой, она же мадам Шэ. И даже этого он не знал твердо, кто она для него теперь — Жермена или, как прежде, мадам Шэ. Ему давно следовало бы извиниться перед ней за сорванную им встречу в «Африканском охотнике» и подробно объяснить, почему он тогда сбежал. Это его долг перед ней и перед самим собой. Но он все не знал, как начать этот разговор. Завидев его, Жермена улыбалась, и эта улыбка была такая добродушная, покровительственная, лукавая, что у него язык отнимался. Уж лучше бы она отругала его как следует. А то его отношения с ней носят какой-то неприятно неопределенный характер; нельзя уехать, не поставив все точки над «i». Было бы трусостью по-прежнему увиливать, по-прежнему оттягивать объяснение с Жерменой.
Анджело рассмеялся.
На следующий день, увидев ее, он взял разбег и, как можно непринужденнее, начал:
— Надеюсь, вы рассказали ему и о том, что я отвез вас домой.
— Послушайте, Жермена, я хотел бы поговорить с вами. Не возражаете?
— Да, и он пожелал узнать, почему.
Мадам Шэ, собиравшаяся приняться за уборку, быстро повернулась к нему. Он невольно покраснел, что очень шло к его золотисто-смуглому широкому лицу с нежным пушком на щеках и на верхней губе. Мадам Шэ открыто посмотрела на него, медленно, задорно улыбнулась и так же медленно застегнула пуговицу на глубоко вырезанной блузке.
— К примеру, потому, что вам только исполнилось восемнадцать.
— Ах, так вам, значит, заблагорассудилось наконец заговорить со мной? Она провела языком по губам, от уголка до уголка. — Нескладный вы народ, немцы, — она снова улыбнулась, — но настойчивый. Так что же вы хотели мне сказать?
— Именно в таком возрасте моя прабабушка вышла замуж. Подумайте об этом. Такие девушки, как я, недолго остаются на свободе.
Ганс искал, с чего бы начать, он стоял перед ней юный, свежий, красный до ушей. Она в упор смотрела на него, не переставая улыбаться. Наконец спросила напрямик:
— Может, дело в том, что я не из тех, кого легко обженить, — вновь рассмеялся Анджело.
— Почему ты не пришел тогда, глупый?
— После свадьбы моего отца я уеду к тете в Европу. Вы знаете, какие там мужчины.
— Я пришел, — ответил он и сбивчиво, горячо стал объяснять, почему он убежал. Он понял, что не любит ее так, как она того заслуживает, а для простого удовольствия… это он считает обидным для нее, он ее слишком уважает.
— Знаю, — улыбнулся он. — Надеюсь, вы тоже.
— Вы все еще принимаете меня за ребенка. Даже если вы ходили в школу с моей мамой, это не означает, что я слишком молода для вас.
Она слушает, насмешливо глядя на него. Все, что он тут наплел, конечно, чепуха, но он очень милый сейчас, ей нравится, что он так горячо ей объясняет свой поступок, и вполне возможно, что сам-то он верит вздору, который несет. У кого есть деньги и нет настоящих забот, тот не прочь затруднить себе жизнь заботами надуманными. Но ужасно досадно будет, если они с Гансом так ни с чем и разойдутся, и только оттого, что у парня ум за разум заходит. А у нее ум за разум не заходит, Ганс ей нравится, и ей очень хочется убедить его, что им нужно любить друг друга.
— У меня и мыслей таких нет. Просто я очень старомоден. И по-прежнему считаю, что предложение должен делать мужчина.
— Что это значит — «для простого удовольствия» и «я вас слишком уважаю»? — цитирует она его слова. — Я не так себя уважаю, чтобы отказаться от простого удовольствия. Зачем отказываться от удовольствия?
— Хорошо. Так попросите меня.
Он чувствует приятный аромат ее очень белой кожи, он любуется рыжевато-золотистой копной ее волос, он жалеет, что она застегнула блузку. Мысли у него разбегаются.
— Сейчас не могу, — Анджело опять рассмеялся. — Мне надо строить автомобиль.
— Не знаю… — говорит он нерешительно, забывает кончить фразу и только смотрит на Жермену.
В дверь телефонной будки постучали.
— Я вижу, что не знаешь, — говорит она. — Да что ты все выкаешь, говори мне по крайней мере «ты».
В ушах у него еще звучит ее вопрос: «Зачем отказываться от удовольствия?» Звучит убедительно, но он хорошо знает, что можно многое возразить против этого. Нельзя без любви обниматься, нельзя растрачивать себя, как Антоний; но эти мысли и другие в таком же роде, владевшие им в кафе «Африканский охотник», — все это абстракция, а теплая Жермена, живая Жермена — в двух шагах от него, он видит ее, обоняет, она здесь, совсем близко, до ужаса близко.
— Ты невозможно глупый, — говорит она. — И как только такой милый мальчик может быть таким глупеньким? — Она подходит к нему вплотную. — А знаешь, мне надоела твоя глупость, — заявляет она, и голос ее звучит сердито, а лицо смеется. И раньше чем он успевает решить, в самом ли деле она рассердилась, она уже в его объятиях, и кто начал — он или она? Он чувствует ее губы, ее язык, и они целуются так, что он слепнет и глохнет, и, значит, он ни на йоту не продвинулся вперед и его бегство из «Африканского охотника» было ни к чему.
Она выпустила его из объятий, и он стоит перед ней, тяжело дыша. Она смотрит на него все с той же проклятой насмешливой улыбкой.
— Я скажу тебе, почему ты тогда от меня убежал, — властно говорит она. — Ты гордец, ты вообразил, что ты слишком хорош для меня. Будь ты рабочий, шофер, вообще наш брат, все было бы просто, ты бы тогда ждал меня как миленький.
— Ты несправедлива ко мне, Жермена, — говорит он, искренне обиженный. Ведь все как раз наоборот: он примкнул к пролетариату, стал пролетарием, и если у кого нет пролетарского сознания, так это у нее.
— Почему это я несправедлива к тебе? — переспрашивает она. — Ты хозяин, а я прислуга. На этот счет спорить не приходится, не правда ли?
— Еще как приходится, — разгорячился он. — Я-то ведь то же, что и ты, я имею в виду — в политическом смысле.
— В политическом смысле? — издевается она. — Я плюю на политику, заявляет Жермена. — Как прошлогодний снег интересует меня твоя политика, решительно повторяет она, возмущенная таким безмерным неразумием. — Ты меня интересуешь, ты, дурень ты этакий.
Но он, видно, все еще ничего не понимает, и поэтому она в простых житейских словах излагает ему свое мировоззрение. Богатые — богаты, тут ничего не поделаешь, бедняку же надо подумать, как ему быть. Бунтовать смысла нет, погубишь и ту малость хорошего, что может тебе дать жизнь. Пирог испечен, и ты его не сделаешь ни лучше, ни хуже, надо лишь не упустить своего куска.
— Разве я не права? — говорит она в заключение.
Ганс считает, что она не только не права, а наоборот, она легкомысленна, делает скороспелые выводы, и он собирается осторожно объяснить ей, в чем суть дела. Но она тотчас же его перебивает и рассказывает об одном коммунисте, которого она любила. Но из этого ничего не вышло; у него для нее никогда не было времени, а если выдавался свободный часок, он замучивал ее своими теориями. Его отовсюду выгоняли, хотя он был отличным рабочим, гнали его за коммунизм, а напоследок посадили даже под замок.
— Вот тебе и все, и пусть это послужит тебе уроком, — наставительно сказала она.
От такого ползучего оппортунизма у него пропала охота объясняться гиблое дело. Ганс протрезвел. Волосы Жермены утратили свой рыжевато-золотистый блеск, тело уже не пленяло его своей необычайной белизной, он вдруг увидел, что мать была права: Жермена действительно неряха, блузка у нее вся в пятнах.
— Одну минуту, — сказал он Элизабет и приоткрыл дверь.
Но дело сейчас не в привлекательности Жермены и на в ее политических убеждениях. Вопрос в том, выполнил ли он поставленную перед собой задачу, выяснил ли свои отношения с Жерменой.
— Мистер Перино? — осведомился помощник шерифа.
— Но вы хоть поняли наконец, почему я тогда в «Африканском охотнике» не дождался вас? — настойчиво спросил он.
— Да.
— Нет, не поняла, дурень ты, — ответила она и, посмотрев на него долгим взглядом, не то с насмешкой, не то с сожалением — он так и не определил, принялась за уборку.
— Это вам, — и передал Анджело конверт, из которого тот извлек какой-то документ, адресованный ему, Дункану и «Вифлеем моторс».
Если уж Гансу не вполне удалось добиться ясности в вопросе с Жерменой, то надо хотя бы по возможности лучше устроить отца перед своим отъездом. Материальных затруднений они сейчас не испытывали; после концерта на улице Ферм перспективы улучшились настолько, что, пожалуй, год-другой Зепп не будет знать нужды. Но отец непрактичен, как малое дитя, и крайне инертен; если его не подтолкнуть, он так и будет жить в неудобной, отвратительной берлоге. До отъезда в Москву необходимо вытащить его из дрянной гостиницы «Аранхуэс».
Из этой бумаги, подписанной судьей, следовало, что им запрещено выпускать на дороги штата Вашингтон экспериментальные автомобили, оснащенные газотурбинным двигателем. Анджело поднял голову, но помощник шерифа уже ушел.
Не откладывая, принялся он искать для отца квартиру и все дни напролет носился по городу Парижу. Задача нелегкая: вкусы у него и у Зеппа такие же разные, как и потребности. Но в конце концов он нашел на набережной Вольтера две большие, по-старинному обставленные уютные комнаты с чудесным видом на реку. Квартирка такая, что, будь Зепп в несколько лучшем настроении, она могла бы напоминать ему Мюнхен. Ганс попросил хозяина квартиры условно оставить комнаты за ним, но тот высокомерно заявил, что их у него с руками оторвут, и не согласился ждать.
— Передайте трубку Номеру Один, — попросил он Бетси.
Гансу не хотелось упустить эту квартиру, и он решил сегодня же поговорить с Зеппом, а заодно и сказать ему, что недели через две-три он уезжает. Приятным этот разговор, конечно, не будет.
— Что-нибудь случилось? — озабоченно спросила она.
Он направился к станции метро, шел не глядя, думая о предстоящем разговоре с отцом. У самого входа он остановился как вкопанный. В нескольких шагах от него стояли юноша и девушка и по-парижски, совершенно не стесняясь, прощались друг с другом. Они долго целовались, словно были здесь одни, затем девушка взяла юношу за плечи, еще раз заглянула ему в глаза, и они опять принялись целоваться; наконец разошлись. Такого рода интимные сцены на людях всегда были противны Гансу, но он привык к ним. Однако прощание этой парочки его взволновало, и не без основания: юношу он хорошо знал. Это был его старый школьный товарищ, а позднее — противник, выступавший против него в Союзе молодежи, Игнац Хаузедер. Девушку он знал еще лучше. Ее звали Жермена, вернее, мадам Шэ.
— Да, — резко ответил он. — Передайте трубку.
Ганса эта картина — Хаузедер и Жермена, милующиеся на людях, прямо-таки потрясла. Он знал, что Жермена легкомысленна, но ему было досадно, что она избрала именно Игнаца Хаузедера, хвастуна и пустозвона. «Моя Жермена», — произнес он мысленно. Что это, ревность? Значит, то, что он чувствовал к Жермене, было все же любовью? Одно несомненно: его больно задело, что он застал ее с другим.
— В чем дело? — эхом отозвался Номер Один.
Он стиснул зубы, когда представил себе, чего только Хаузедер не наговорил о нем Жермене. Но его ведь нисколько не интересует их мнение, ему наплевать, что они о нем думают. Нет, ему совсем не наплевать. Наоборот, стоит ему представить себе, как они, сидя или, может быть, лежа вдвоем, смеются над ним, и его всего переворачивает.
— Я только что получил решение судьи, запрещающее нам использовать автомобили с газовой турбиной на дорогах штата Вашингтон.
Он с трудом успокоился. Теперь по крайней мере между ним и Жерменой все кончено безвозвратно и незачем больше ломать себе голову над этой проблемой. Хорошо, что Ганс Траутвейн не связался с женщиной, способной путаться с таким субъектом, как Игнац Хаузедер.
— Что? — изумился Номер Один. — Да как они могли это сделать?
В этот вечер Зепп был снова очень молчалив и рассеян. Ганс нетерпеливо ждал подходящей минуты, чтобы сообщить отцу неприятную новость о предстоящем отъезде, но ужин прошел, Ганс уже и посуду помыл, а Зепп все еще ничего не сказал такого, за что Ганс мог бы зацепиться. Он сидел в своем клеенчатом кресле, опять уж изрядно продавленном, и так ушел в свои думы, что у Ганса не хватало духу огорчить отца грустной для него новостью.
— Как — не знаю, но они это сделали, — свободной рукой Анджело выудил из кармана сигарету. — И вы все еще думаете, что за этим никто не стоит?
Зепп думал о старике Рингсейсе. Говорили, что дни его сочтены, и мысль Зеппа упорно возвращалась к тому, что у старика перед самым концом все-таки «сдали нервы». Он вспоминал, что Рингсейс часто бывал педантичен и по-профессорски рассеян, но бывал он и мудрым, ясным, а порой все-таки смешным. Он думал о прямоте этого человека, о его честности, его большой доброте, об истинной гуманности, которую он излучал. И вдруг Зепп понял, что мысленно пишет некролог.
Номер Один промолчал.
Как же глубоко отравила его журналистика: думая об угасающем друге, он не мог не видеть мысленно полосы «ПП» с напечатанным некрологом. Как же крепко завладела им профессия, которую он сам себе навязал, — близкий человек и тот становился материалом для ротационной машины. Зепп вскочил, стукнул кулаком по столу и крикнул:
— Нам мешают те, кто обладает немалой властью, — добавил Анджело.
— Кончено. Надоело. До тошноты. J\'en ai marre,
[29] — и повторил: — J\'en ai marre.
— Что ты собираешься делать?
— В таких случаях лучше было бы ca m\'emmerde,
[30] — добродушно поправил его Ганс; он знал по опыту, что на отца как-то успокоительно действует, когда он исправляет его французский язык.
— Арти Роберте еще здесь, — ответил Анджело. — О» хотел первым же рейсом улететь в Нью-Йорк, но придется менять планы. Обратимся в суд, чтобы признать этот запрет незаконным.
— Ну, ладно, — несколько тише продолжал Зепп. — Надоело мне, по горло сыт, до тошноты. Ca m\'emmerde или как там тебе угодно.
— На это уйдет много времени, — обеспокоился Номер Один.
Ганс решил, что нужно брать быка за рога, ибо, если он сию минуту не заговорит, он уж никогда не сможет это сделать. И, набравшись храбрости, объявил:
— Время меня не волнует. Если не снять запрет, «бетси» не появится на дорогах.
— К слову сказать, отец, тебе скоро придется подыскать себе нового учителя французского языка. Не позже как через месяц, возможно, что и раньше, я скажу тебе — прощай.
Зепп знал, что эта минута когда-нибудь наступит, и все-таки сердце у него сжалось. Не позже как через месяц. Именно теперь, когда выяснилось, что мальчуган — единственный человек, с которым можно поговорить, он собирается уезжать. С Эрной все кончено, с Чернигом тоже ничего путного не выходит. Кто остается? Да. Изрядно одинок он в прекрасном городе Париже.
Глава 3
И вдруг его ошеломила мысль — вина и возмездие. То, что мальчуган уезжает, — это наказание за «так или иначе», наказание за то, что он отступил перед трудностями, что он внутренне дезертировал.
— Еще тридцать дней, и развод вступит в силу, — твердо заявил Лорен Третий.
— Да, да, так ты, значит, уезжаешь, — медленно говорит он с сильным мюнхенским акцентом.
Бобби поставила бокал из-под «мартини» на стол.
Ганс словно не слышит слов отца, ему не хочется допустить сентиментальности в их разговоре, он рассказывает о двух комнатах на набережной Вольтера. Комнаты не дешевые, пятьсот франков в месяц, но теперь ведь они с отцом хорошо зарабатывают. Набережная, красивый район, из окон чудесный вид на реку, Зепп, бесспорно, будет себя там хорошо чувствовать. Ни за что на свете не оставит он Зеппа в «Аранхуэсе». Ганс воодушевляется, расписывает преимущества новой квартиры, старается отвлечь мысли отца от предстоящей разлуки. Но это ему не очень удается. Зепп слушает его в пол-уха.
— Слишком долго. Еще один месяц здесь, и я сойду с ума. Я не привыкла сидеть в тюрьме.
— Очень мило с твоей стороны, что ты присмотрел для меня квартиру, говорит он рассеянно. — При случае заеду, погляжу.
— Ты не в тюрьме, дорогая, — в который уж раз повторил он. — Ты тут всех знаешь. Как только мы поженимся, все переменится. Мы переедем в наш дом, и жизнь сразу войдет в нормальное русло.
Но Ганс не отстает.
— С чего это ты так решил? — с сарказмом спросила она. — Мы несколько раз появлялись на людях, но детройтский свет старался изо всех сил, показывая, что меня не существует.
— Никаких «при случае». Завтра же поезжай и посмотри, Зепп, иначе комнаты уплывут.
— Глупые женщины, — пожал плечами Лорен. — Не обращай внимания. Поверь мне, они остынут.
Зепп, занятый своими мыслями, отвечает, что не такой это важный вопрос, он здесь в «Аранхуэсе» уже притерпелся, не на набережной Вольтера, так где-нибудь еще найдется квартира. Но Ганс все же продолжал настаивать, и отец резко крикнул фальцетом:
— Да пусть они катятся ко всем чертям! — сердито воскликнула Бобби. — Плевать я хотела и на них самих, и на их взгляды, — она встала. — Я должна ненадолго уехать отсюда.
— Я и не подумаю принимать сейчас решение. Не желаю.
Лорен посмотрел на нее.
Боль и гнев, вызванные предстоящей разлукой с сыном, сделали его несговорчивым, это был прежний Зепп.
— Куда ты хочешь поехать?
— Будь благоразумен, отец, — ласково сказал Ганс, и Зепп, на которого звук голоса часто действовал сильнее слов, произнесенных этим голосом, тотчас же сдержался; те же слова и тем же тоном говорила в подобных случаях Анна.
— Не знаю. Куда угодно. Подальше от Детройта, — она прошла к бару, налила из шейкера «мартини». Повернулась к Лорену. — Клянусь Богом, я становлюсь алкоголичкой.
— Ну, ладно, — уступил он, — сними, если тебе так хочется, только меня оставь в покое. Я не поеду смотреть эти комнаты.
— Сейчас я уехать не могу.
Про себя он, однако, думает: снять комнаты, чтобы сделать одолжение мальчугану, можно, однако это совсем не значит, что он туда переедет.
— Я знаю, — она шагнула к окну. Во мраке ночи светились оконные проемы цехов. Трубы выплевывали розоватый дым. — Уже год я смотрю из этого окна и не вижу ни дерева, ни клочка травы. Я начинаю забывать, как они выглядят.
Найдя такой выход, Зепп обрадовался. Но на одно мгновение. В следующее мгновение он почувствовал почти физическую боль, он представил себе, как, проводив мальчугана, будет сидеть здесь, в гостинице «Аранхуэс», один, в черном отчаянии ожидая, когда же наконец разрешится злосчастное, проклятое дело Беньямина. Ах, оно никогда не разрешится. Он, Зепп, будет сидеть здесь и тосковать по своей музыке, он будет тащить свою треклятую тачку но дороге, которой нет конца, как бывало на фронте, и человек опускается, тупеет, а конца все не видно, и пешим ходом — не самолетом, ты идешь и идешь к горизонту, а он тебя обманывает, и, чем дальше идешь, тем дальше он отодвигается, и небо, приникшее к морю, уплывает и уплывает. И ты мрачнеешь от вечного ожидания; некогда ты обладал юмором и был добродушен, а теперь становишься нытиком и брюзгой, ни в ком не видишь ничего хорошего, никто тебе не друг, и ты никому не друг, все тебя раздражает, Петер Дюлькен, и Оскар Черниг, и Эрна Редлих, к черту их всех вместе, а Ганс уезжает, и ты остаешься, один, один.
Лорен поднялся, подошел к ней. Обнял. Она положила голову ему на плечо.
— Я понимаю, как тебе тяжело. Но другого мы и не ожидали.
Мальчугана ни в чем винить нельзя. Остаться ему, что ли, и превратиться в то, во что превратился он, Зепп? Мальчуган вел себя в высшей степени порядочно, он уже несколько месяцев назад предупредил о своем отъезде, и у него, Зеппа, было достаточно времени привыкнуть к этой мысли.
— Извини. Я знаю, что и тебе не легче. Но тебя по крайней мере отвлекает от этих мыслей работа, я же лишь хожу из угла в угол.
Нет никакого смысла отравлять себе последние дни горестными слезливыми размышлениями.
— Послушай, дай мне несколько дней — подчистить хвосты, а потом мы поедем на Запад, посмотрим, как у них дела с экспериментальными автомобилями. Мне все равно надо туда съездить.
— Чему быть, того не миновать, — говорит он и прибавляет, пытаясь шутливо поддеть Ганса: — Тебя ведь все равно не переделаешь.
— Я с удовольствием. У меня такое чувство, что новая машина будет очень удачной.
Ответить на эти грустные, полные покорности слова не так просто. Ганс, пожалуй, предпочел бы, чтобы отец шумел и ругался.
— И я на это надеюсь, — в голосе его не слышалось энтузиазма.
— Да, — говорит он и тоже пытается пошутить: — К сожалению, ни меня, ни тебя не переделаешь.
Бобби пристально посмотрела на него.
Зеппу крайне не понравился этот тон. Он не хотел ссориться, но смутно чувствовал, что ему, быть может, было бы легче, если бы он еще разок четко, ясно сказал Гансу свое мнение о его несносной Москве.
— Тебя беспокоит этот проект?
— Нас, пожалуй, можно было бы переделать, — начал он пока еще, с его точки зрения, мирно, но на самом деле достаточно вызывающе. — Для этого одному из нас следовало бы иметь голову на плечах.
Лорен кивнул.
Ганс, разумеется, соответствующим образом ответил, и хотя оба решили проявить большую терпимость, но уже через две минуты между ними разгорелся жаркий спор.
— Но почему? Все вокруг только и говорят о новом автомобиле.
— Что такое этот ваш социализм? — визжал Зепп. — Это же карикатура на социализм. На кой черт мне социализм, в котором нет гуманности? Как бесспорно, что быть человечным — это социализм отдельной личности, так же бесспорно, что социализм — это гуманность всего общества. А социализм, который пренебрегает благом отдельной личности, социализм, который то и дело пренебрегает отдельной личностью, который не является стопроцентным гуманизмом, — такой социализм мне и даром не нужен.
— Они могут себе это позволить, — он усмехнулся. — Денежки-то не их. Если автомобиль не станут покупать, он может разорить всю компанию, — он вернулся к бару, взял свой бокал. — Если же его примут, мы останемся на плаву, но через пару лет «Джи эм» и «Форд» вернут себе контроль над рынком, так что по существу мы прокладываем им путь, рискуя своим капиталом.
А Ганс был твердо убежден, что с подобными прекраснодушными теориями бороться против лютого и насквозь бесчеловечного врага нельзя. Он ответил:
Лорен пересек комнату, вновь встал рядом с Бобби.
— Тот, кто всерьез борется за осуществление принципа «не убий», вправе не разрешать кому бы то ни было проповедовать принцип «убий». И больше того, если необходимо, он должен быть готов убить того, кто осуществляет принцип «убий». Церковь была права, когда огнем и мечом насаждала принципы нагорной проповеди. Однажды я сказал тебе и сейчас повторяю: привить гуманность человеческому роду можно только пушками. — Ганс говорил раздраженнее, чем ему бы хотелось.
— Я хорошо запомнил год, когда стал президентом компании. Тысяча девятьсот пятьдесят третий. В тот год разорился «Кайзер-Фрейзер». Они выпустили хороший автомобиль, но не смогли победить систему. Их подкосили конкуренция и Корейская война, из-за которых они лишились поставок комплектующих. Вот тогда я и решил, что не буду бороться с гигантами. Что мы оставим себе тот кусок автомобильного рынка, который сможем проглотить, а прибыль будем искать в другом месте. И я не ошибся. С тех пор не было и года, чтобы прибыль компании после выплаты налогов падала ниже шести миллионов долларов. А теперь призрак прошлого грозит взорвать наше благополучие.
И Зепп отвечал воинственнее, чем собирался. Ему не нужна, сказал он, победа социализма, если она не завоевана абсолютно демократическими средствами. И когда Ганс, отстаивая свои позиции, сказал, что средствами формальной демократии никогда не одолеть нацистов с их варварством, Зепп, запальчиво визжа, швырнул сыну:
Впервые она слышала от него столь длинную речь.
— Не цель оправдывает средства, а средства позорят цель.
— А ты не пытался сказать все это Номеру Один?
Но как ни бурно возражал Зепп, Ганс с радостью увидел, что за фасадом патетических фраз скрывается неуверенность, Зепп и сам чувствовал, что не всем сердцем верит в то, что так страстно отстаивает. Иногда ему казалось, что доводы Ганса подслушаны у него, Зеппа, в его сокровенных мыслях.
Он горько улыбнулся.
Чем больше они спорили, тем Ганс становился спокойнее, а Зепп, наоборот, все воинственнее, грубее. Но Ганс не обижался на отца. Он понимал, что в Зеппе говорит его мюнхенский горячий задор, который давно уже не на чем было проявить. Ганс с удовольствием отметил: жив еще старый Зепп.
— Живых дед не слушает. Может, только Анджело. И лишь потому, что Анджело говорит именно то, чего хочется деду.
После столь основательного объяснения обоим дышалось легче. Когда укладывались спать, и сын и отец были полны глубокого презрения к политическим теориям и глубокой симпатии к человеческой сущности друг друга.
— А как же ты? Неужели тебе не хочется построить новый автомобиль? Автомобиль, который шел бы нарасхват.
— Разумеется, хочется. Это мечта каждого, кто работает в нашем бизнесе. Но еще мальчиком я хотел стать первым человеком, который ступит на Луну. Из этого тоже ничего не вышло.
13. ТОРЖЕСТВО СПРАВЕДЛИВОГО ДЕЛА
— Тогда почему ты совсем не ушел из автостроения?
«Парижская почта для немцев» преуспевала. Ее десятью внушительными полосами могла бы гордиться любая газета. Для нее писали лучшие немецкие писатели; даже Жак Тюверлен прислал изысканную злую статью о нацистах.
— Наверное, так и следовало сделать. Теперь-то я это знаю наверняка, — он уставился в бокал. — Но если б мы прекратили выпускать автомобили, дед бы умер. Наши автомобили — единственное, что удерживает его на этом свете.
Но читатель, отдавший киоскеру за экземпляр «ПП» медную монетку в пятьдесят сантимов, и не подозревал, сколько пота, сколько неимоверных усилий стоило наполнить эти десять страниц содержательным материалом: редакторам приходилось непрерывно воевать, непрерывно отражать нападки, которыми их преследовали взбешенный Гингольд и его пройдоха адвокат. Как и предсказывал Царнке, на газету сыпался град судебных решений, исков, конфискаций. За судебными курьерами не закрывалась дверь.
Бобби помолчала, затем взяла у него из руки бокал, поставила вместе со своим на стол.
— Пойдем в спальню, — и увлекла его за собой.
Вечной проблемой была финансовая сторона дела. Фонды, созданные усилиями юрисконсульта Царнке и Петера Дюлькена, были исчерпаны, приходилось изо дня в день правдами и неправдами сколачивать небольшие суммы, чтобы кое-как продержаться. На долю каждого редактора выпадало не только больше работы, чем раньше, но и все они вынуждены были идти на более скудное вознаграждение. Чтобы не возроптать на столь суровую действительность, приходилось все время твердить себе, что они мужественно и благородно делают нужное дело. Борьба за существование газеты требовала много энергии, изворотливости и оптимизма.
— Главные недостатки турбинного двигателя — быстрая раскрутка и невозможность торможения двигателем. Но мы, похоже, сумели от них избавиться, — Тони Руарк показал на чертежи, лежащие на столе Лорена Третьего, — Установив дополнительный ротор, на который поступает газ, отраженный от лопаток статора при открытии дросселя, мы создали аналог торможения двигателем. Кроме того, этот ротор не позволяет автомобилю Катиться на холостых оборотах, а при движении он лишь вращается, никому не мешая.
Старый Гейльбрун не обманул возложенных на него надежд. С большим организаторским талантом он совмещал опыт долголетней журналистской деятельности. По-прежнему представительный, Гейльбрун вел гордые, уверенные речи. Но от сколько-нибудь внимательного взгляда не могло ускользнуть, что душевные силы этого человека подорваны. При встрече с Зеппом Гейльбрун отводил глаза, в них появлялось выражение робости и подавленности. Случалось, что он и в присутствии других вдруг сдавал. В такие минуты вряд ли кто узнал бы в этом старом опустошенном человеке гордого господина с портрета работы художника Макса Либермана.
Лорен глянул на чертежи.
Вдобавок ко всему оказалось, что «Парижские новости» вовсе не капитулировали, как можно было надеяться. Больше того, Гингольд и его Герман Фиш придумали маневр, выручавший их и в дальнейшем. Они приглашали видных английских, американских, французских журналистов писать для «ПН». Журналисты эти ничего не знали о взаимоотношениях внутри немецкой эмиграции и не видели основания отказываться от сотрудничества в «Парижских новостях», тем более что Гингольд хоть я скрепя сердце, но предлагал жирные гонорары. Круг читателей в эмиграции вообще был ограничен, а обостренная конкуренция двух газет снижала тираж обеих.
— Его испытывали?
Редакторы «Парижской почты» продолжали, стиснув зубы, работать, гневно, ожесточенно. Они неустанно повторяли себе: мы должны продержаться, и мы продержимся. Но мало-помалу их уверенность превращалась в маску, за которой таились сомнения и серое отчаяние.
— Еще как. Двигатели такой конструкции ставят на все экспериментальные машины с декабря прошлого года. Каждая из них наездила в среднем по двадцать тысяч миль.
И неожиданно в один прекрасный сентябрьский день официальное немецкое телеграфное агентство оповестило о том, что германское правительство передает швейцарским властям журналиста Фридриха Беньямина.
— Дорогая штучка, — Лорен повернулся к Уэйману. — Цифры у тебя есть?
В редакции «ПП» все вдруг почувствовали, что их самоотверженная работа не пропала даром. Никто по-настоящему не верил в победу, а она пришла, и так нежданно, что всех выбила из колеи и окрылила. Даже Гейльбрун преобразился, это уже не был старик — в кресле главного редактора сидел представительный мужчина в расцвете сил, оживший портрет художника Либермана.
Уэйман кивнул.
Зепп Траутвейн, узнав о событии, некоторое время сидел как пригвожденный.
— Стоимость каждого двигателя возрастет на сто тридцать долларов при изготовлении двухсот или более тысяч автомобилей в год.
— Свободен, он свободен, — произнес он, ни к кому не обращаясь. Свободен, свободен, — повторял он снова и снова. И вдруг просиял, улыбка озарила все его костлявое лицо, глаза под густыми поседевшими бровями заблестели, он был почти красив. Он бегал по редакции, он прищелкивал языком, угловатым дурацким движением потряс одного коллегу за плечи, другим говорил:
Руарк посмотрел на него.
— Свободен, свободен.
— А вы учли, что нам не понадобится дополнительная силовая установка для питания различных систем автомобиля на холостом ходу?
Он обнял Эрну Редлих, он крепко стиснул длинного тощего Петера Дюлькена, который сам совершенно обезумел от радости, и сказал явную чепуху:
Уэйман вновь кивнул.
— А, что, Пит, кто был прав? Не говорил я, что так будет?
— Это мы тоже приняли во внимание. Главный фактор — стоимость рабочей силы в Детройте. Для изготовления таких роторов потребуются высококвалифицированные рабочие.
Зепп забыл, что он в обиде на Гейльбруна, он отчаянно тряс ему руку и спрашивал в восторге:
— А как же японцы? — не сдавался Руарк. — Они-то ставят роторы и на дешевые автомобили. Неужели они столько же платят рабочим?
— Ну, что вы теперь скажете? И почему вы по называете меня Зепп, идиот вы эдакий?
— Нет, конечно, — ответил финансист. — Поэтому и бьют нас по всем статьям.
Он пел: «Слабый — умирает, сильный — сражается», — и повторял снова и снова: «Свободен, свободен». Он словно опьянел.
— На Западном побережье они обойдутся нам дешевле, я в этом уверен, — продолжил Руарк. — Но нет смысла везти их сюда для установки в двигатель, а потом тащить весь двигатель обратно на сборочный конвейер.
Пит и Гейльбрун не давали ему покоя.
— Да, на этом можно потерять всю выгоду, — согласился Уэйман.
— Вы должны немедленно написать приветственную статью к приезду Фридриха Беньямина, это ваш праздник, ваша победа. — Но он отказывался.
— Во сколько оценивается сейчас изготовление одного автомобиля? — спросил Лорен.
— Нет уж, увольте, пишите вы, — отвечал он, — сегодня я писать не могу, я пьян.
— Без нового ротора — тысяча девятьсот пятьдесят один доллар. С ним — практически две тысячи сто.
— Да ведь все мы пьяны, — смеясь, сказал Петер Дюлькен и откинул со лба прядь каштановых волос.
— Слишком дорого, — покачал головой Руарк. — Насколько я понимаю, «гремлин» обходится «Америкэн моторс» в тысячу семьсот.
— Свободен, свободен, — повторил Зепп и выбежал из редакции.
— Дешевле, — возразил Уэйман. — Столько они получают от продажи, включая федеральный налог. Но это стоимость самого автомобиля, без дополнительных устройств вроде системы кондиционирования, питающихся от двигателя. На нашей же машине они установлены. В сумме они обходятся в семьсот долларов.
Счастливый, сияющий, он шел как во сне по улицам города Парижа в этот мягкий сентябрьский день. Присел за столик на террасе какого-то кафе. Приятно было сидеть среди множества оживленных деловых людей. Хотели они этого или не хотели, но они служили радостным фоном для его ликующего настроения. Он выпил кружку пива, потом вторую, третью и купил газету, потом вторую, третью, и во всех газетах было напечатано, что правительство Германии передало швейцарским властям журналиста Фридриха Беньямина. Зепп Траутвейн умел наслаждаться хорошим, в жизни у него наряду с тяжелым было немало и хорошего, но никогда, никогда не был он так счастлив, как сегодня. И если бы вся его жизнь была сплошь серой и постылой и только один этот час подарила бы ему судьба, один этот час на террасе парижского кафе, с ворохом газет и с радостной вестью, с тремя кружками пива и с огромным, распирающим грудь чувством — свободен, свободен, — он считал бы себя счастливым человеком.
— То есть «бетси» должна продаваться по цене порядка двух с половиной тысяч? — спросил Руарк.
Его твердая вера не обманула его. Справедливость, разум — не пустые слова, они, справедливость и разум, действительно существуют на земле, и старый Рингсейс прав: надо только уметь ждать. Но Анна поставила точку, бедная Анна, ах, почему он не научил ее ждать и не терять надежды. Хорошо, что он хотя бы старику Рингсейсу может рассказать, что Фридрих Беньямин свободен.
— Две тысячи четыреста девяносто девять долларов — такую цифру назвал отдел продаж, — ответил Лорен.
А пока он сообщил новость кельнеру.
— Высоковато по сравнению с другими. «Пинто» идет за тысячу девятьсот, «вега» — за две сто, не говоря уж об импортных моделях. Они вышибают у нас почву из-под йог.
— Он свободен, — сказал кельнеру Зепп. — Вы читали, уважаемый? Он свободен, и я всегда знал, что так оно и будет.
— Теперь вы понимаете, с чем нам придется столкнуться, — покивал Уэйман.
Кельнер с удивлением посмотрел на него, и Зепп щедро дал ему на чай.
— Итог в общем-то не так уж и плох, — Лорен Третий, похоже, размышлял вслух. — За дополнительные удобства можно и заплатить четыре сотни. Все-таки мы не так далеко ушли от средней цифры.
Потом он опять носился по улицам под ласковым сентябрьским солнцем, и, хотя он выпил всего три кружки пива, он чувствовал себя, как в ту ночь, когда возвращался домой по пустынным улицам и площадям города Парижа после первого дружеского разговора с Эрной Редлих. Он оказался прав, и в остальном он будет прав.
Руарк повернулся к нему.
— Желанный день придет, — взвизгивал он, говоря сам с собой, как тогда. Он, Зепп, пройдется по набережным Изара, увидит башни Фрауэнкирхе, будет есть мюнхенские сосиски и запивать их мартовским пивом, хлопнет Рихарда Штрауса по плечу. «Ну вот, соседушка, — скажет он. — Могли бы вы поступить и умнее».
— Так вы думаете, у нас есть шанс?
А если Риман смущенно ухмыльнется, увидев Зеппа, Зепп попросту ухмыльнется ему в ответ и благородно промолчит. День избавления. Да, он придет, мы получили еще одно подтверждение тому, а по-простецки говоря, трещать, господин Гитлер, далеко еще не значит с… Хотя нам и немало досталось, но мы не напрасно прошли через все невзгоды, и теперь мы это увидим. А главное, мы увидим, что «Зал ожидания» ждал не напрасно.
— Не более, чем у снежка в аду, — незамедлительно ответил Лорен. — Во всяком случае не с нынешним ростом цен. Потребуется чудо-автомобиль, чтобы убедить среднего покупателя заплатить дороже за то, что в итоге обойдется ему дешевле. Мы встанем в ряд дешевых автомобилей с самого края, где, собственно, и были до сих пор.
Только сейчас, и так ослепительно ярко, что он испугался, до сознания его дошло, что для него значит освобождение Фридриха Беньямина. Вместе со свободой Беньямина он завоевал и собственную свободу. Он может вернуться к своей музыке. И насколько же другим он возвращается к ней — более зрелым, более мудрым и все же еще молодым. Он не выдохся, вино его выстоялось, и теперь оно гораздо крепче, да и сосуд хорош. Чего только не познал и не постиг он, Зепп, за эти два года.
Разница лишь в том, что мы выбросим в трубу триста миллионов долларов, — он взял со стола сигарету, закурил. — Боюсь, мой дед живет в прошлом, когда Генри Форд доказал всем, что конвейер может значительно снизить себестоимость автомобиля. Но мир уже освоился с этой идеей, а Япония и Германия даже обогнали нас по уровню автоматизации и качеству оборудования. И они обладают фантастическим преимуществом перед нами: немецкий рабочий получает шестьдесят процентов зарплаты американского, а японский — не более сорока, — он выдохнул струю дыма и положил сигарету на пепельницу. — Мне представляется, что Анджело допустил одну серьезную ошибку. Ему следовало построить завод в Японии, а не на Западном побережье. Тогда его автомобиль по себестоимости мог бы конкурировать с другими моделями.
Однажды, взрослым человеком, он пришел в Вильгельмскую гимназию, в класс, где сидел десятилетним мальчонкой. В классе стояли те же парты, но, боже, какими маленькими, какими крохотными они показались ему. И теми же глазами, которыми тогдашний взрослый Зепп смотрел на эти парты и на маленького Зеппа, когда-то сидевшего на них, нынешний Зепп смотрел на доэмиграционного Зеппа с его надеждами, его страхами, его планами.
— Ваш дед хотел, чтобы автомобиль строили в Америке, — напомнил Руарк.
— Я знаю, — кивнул Лорен. — Но это не означает, что его желание — истина в последней инстанции. Сейчас людям все равно, где изготовлен товар. Главное, чтоб он был качественный и стоил недорого.
Он стоял на набережной, повернувшись лицом к воде, он стеснялся показывать людям радость и огромный свет, которые, несомненно, излучало сейчас его лицо, ибо тот, кто увидел бы его в эту минуту, непременно почувствовал бы зависть. Он смотрел на реку Сену, на течение ее свежих, ласковых зеленых вод, и если бы даже это была река Изар, счастливее он бы не мог быть. Он вернется к своей музыке. Он может с чистой совестью творить, ему не нужно больше ломать себе голову над делами других людей. Он свое сделал.
— Я хотел бы взглянуть на стоимостные расчеты, — сказал Руарк. — Может, я что-нибудь и придумаю.
Свободен, свободен. Он чувствовал, почти физически, как с пего спадает тяжесть, как плечам, груди, всему телу становится легче. Призрак Фрицхена рассыпался, замерла тихая нездешняя музыка, всегда сопровождавшая его и слышная только Зеппу. Он свободен, свободен. Зепп глубоко вздохнул, потянулся, выдохнул отравленный воздух и вдохнул новый, чистый, свежий.
— Надеюсь на это, — ответил Лорен. — Мы воспользуемся любым дельным предложением.
— Я ничего не обещаю, — предупредил Руарк. — У вас тоже сидят не дилетанты.
14. ОН РЕШИЛ СТАТЬ ЗАКОНЧЕННЫМ НЕГОДЯЕМ
— Как там идут дела? — спросил Лорен.
— Если вы не возражаете, Коринна, тогда пойдемте, — сказал Шпицци.
— Сейчас нормально. Судейский запрет затормозил нас на неделю. Но когда мы показали, что «Крайслер» использует газовые турбины с шестьдесят третьего года, а «Форд» и «Джи эм» ставят их на грузовиках, запрет сняли. Анджело, однако, полагает, что кто-то сознательно ставит нам палки в колеса.
Они ужинали в саду загородного ресторана. Было приятно сидеть здесь и под звуки не требующей внимания музыки лениво болтать о том о сем.
Лорен улыбнулся.
Мадам Дидье, удивленная столь внезапным, можно сказать, невежливым предложением Шпицци, в свою очередь спросила:
— В этом же нет никакого смысла. Другие компании знают, что мы оказываем им услугу, забегая вперед. Они не рискуют ни центом, спокойно ожидая исхода. То ли мы добьемся успеха, то ли проиграем.
— Почему вы уже хотите ехать?
— Но вы должны признать, что на простое совпадение очень уж не похоже. Это судебное разбирательство и сразу же запрет.
— Только потому, что становится прохладно, а у нас открытая машина, отлично понимая неубедительность своего ответа, сказал Шпицци. — Но главным образом, — он сделал над собой усилие, — меня привлекает перспектива побыть с вами дома. — И он взглянул на нее галантно и дерзко.
— Может, кто-то из местных политиков хочет сделать себе имя, — предположил Уэйман.
Они вышли. Весь вечер Шпицци был рассеян, таким же оставался и на обратном пути.
— Если так, почему он до сих пор не объявился? — спросил Руарк. — Я в тех краях уже десять лет, у меня много друзей, но никто не знает, откуда это исходит.
«Уж эти мне берлинские слюнтяи, — думал он. — Даже с несчастным Фрицхеном не могли справиться. Ни на грош не разбираются они в психологии, они до сих пор понятия не имеют, что такое демократия. Иначе они давно поставили бы мир перед fait accompli. Надо будет при случае как следует разъяснить все Медведю. Но к чему? Со мной покончено, я вышел из игры».
— Вы сегодня будете говорить с Анджело? — Лорен изменил тему.
На узкой оживленной улице образовалась пробка, Шпицци пришлось остановить машину и ждать, пока пробка рассосется.
— Да.
— Вы сегодня очень молчаливы, друг мой, — недовольно сказала мадам Дидье.
— Вас не затруднит попросить его забронировать номер-люкс плюс два обычных номера со следующей пятницы до вторника? Я приеду к вам с дочерью и невестой.
«Не повезло мне с ним, — думала она. — Надо было прислушаться к внутреннему голосу, к моему повелителю. В первое время Шпицци был таким бодрым, живым, влюбленным, а с тех пор как я себя и его довела до финиша, он никогда не отдает себя полностью».
Руарк посмотрел на него. Хотел было сказать, что уже встречался с леди Эйрес, но передумал.
«Что со мной сегодня, в самом деле, — думал Шпицци. — Опыт, тренировка и те мне изменяют, даже женщины видят, что я чем-то поглощен. Чего доброго, Коринна выскользнет у меня из рук, и как раз теперь, когда я больше, чем когда-либо, нуждаюсь в мало-мальски содержательной женщине». Он овладел собой и пожал ей руку.
— Я ему все передам. Но около полигона лишь мотель «Звездный свет», а люксов в нем, кажется, нет.
— Быстренько скажи, о чем я сейчас думаю? — попросил он.
— Тогда пусть бронирует три номера.
Она устремила взгляд в пространство, стараясь сосредоточиться.
— Будет исполнено, — Руарк встал, протянул руку. — Благодарю, что вы смогли уделить мне столько времени, мистер Хардеман.
— Не получается, — объявила она, — я недостаточно чувствую тебя — ты чем-то отвлечен. — Но все же она опять сосредоточилась. — Ты думаешь о какой-то реке, — продолжала она, точно бредя ощупью. — На набережных большие светло-серые здания, это, возможно, Лондон. Однако если верно, что, Лондон, то это скорее угадано, чем ясно прочитано.
Лорен пожал протянутую руку.
Шпицци с некоторым злорадством улыбнулся и сказал:
— Вам нет нужды благодарить меня. Возможно, иногда и кажется, что это не так, но я прошу вас запомнить: мы все в одной лодке.
— Нет, неверно.
Их взгляды встретились.
— Я никогда в этом не сомневался, мистер Хардеман, — и Руарк повернулся к Уэйману. — Если я понадоблюсь вам, Дэн, вы найдете меня в отделе расчета себестоимости.
Наконец можно было двинуться дальше. «Моя тогдашняя „заслуга“ не потребовала от меня серьезных усилий. Было немножко неаппетитно, но нисколько не трудно, и все быстро кончилось. А потом, все эти годы, я мог спокойно, ни о чем не тревожась, почивать на лаврах, и все шло прекрасно. Больше того, пока я предоставлял события их собственному течению, все и было в порядке, а с тех пор, как стал что-то придумывать, с тех пор, как действительно стараюсь быть полезным, все идет вкривь и вкось. За мою лучшую, „коронную“ идею — перемирие в печати — мне не только спасибо не сказали, но чуть со света не сжили. А потом, когда эта „нацистская богоматерь“ вдруг пресытилась нашим Визенером и стала демонстративно выказывать симпатии Зеппу Траутвейну, ветер как будто опять подул в мою сторону. Но свежий бриз продержался недолго. Идиоты. Надо же было им выпустить Беньямина. Под шквалом таких идиотств никакое везение, никакие способности не устоят».
— Хорошо, — кивнул Уэйман, а после ухода Руарка добавил:
В Лондоне, проводя в жизнь свою идею перемирия в печати, он терпел неудачу за неудачей. Партия поставила его в ужасное положение, она его дезавуировала, все, чего он добивался, срывала подчеркнутым саботажем. А между тем он знал, что Гейдебрег отлично видел преимущества его проекта. Не подлость ли, что свое пристрастие к Визенеру Гейдебрег ставил выше интересов империи и партии? Не подлость ли, что Гейдебрег не желал замечать, насколько измена мадам де Шасефьер скомпрометировала его фаворита? Но насколько скандальный исход дела Беньямина скомпрометировал Шпицци, Гейдебрег очень даже заметит и отметит.
— И что ты думаешь, Лорен?
Что же, таковы дела, и тут ничего не изменишь, хоть лопни от злости. А что, если взять да полететь в Лондон и, наперекор партии, используя личные связи, оживить дело с перемирием в печати? Зачем ему оглядываться на Бегемота и на улицу Пантьевр, ведь после истории с Беньямином ему все равно терять нечего. Его положение настолько скверно, что хуже стать не может. «У медали всегда две стороны, — думал Шпицци. — Нет худа без добра. Как ни глупо кончилось дело Беньямина, но даже в этом банкротстве есть свое преимущество. До сих пор, что бы я ни делал, я всегда боялся кого-нибудь задеть или кому-нибудь не потрафить, а сейчас я от этого тормоза избавился. Мне больше незачем оглядываться на Бегемота. Если уж взлететь на воздух, так с шумом и треском. Так я и сделаю. Разрешу себе такое удовольствие. Полечу в Лондон».
— Я думаю, что Анджело не ошибся в выборе. Руарк — хороший человек.
Придя к такому решению, Шпицци повеселел. Дерзко и любезно сказал он недовольной мадам Дидье:
— Но я имел в виду другое. Как по-твоему, найдут они, кто стоит за всеми их неприятностями?
— Хочу вам признаться, Коринна, почему я сегодня так несъедобен. Угадали вы мои мысли или прочли их, но, по сути дела, вы были правы: я действительно еду в Лондон. Впрочем, только на несколько дней. И знаете, я не думал, что я еще так молод, — мне трудно расстаться с вами даже на несколько дней.
Лорен задумчиво посмотрел на него.
— Все будет зависеть от того, насколько умело заметет следы твой человек.
Коринна, не поверив ни слову, искоса посмотрела на него. Шпицци уже снова обрел свое обычное легкомыслие и самоуверенность. Он как следует взялся за дело, сомнения ее рассеялись, она была горда, что угадала насчет Лондона, и с радостью узнавала своего прежнего Шпицци.
— Вроде бы он в этом мастер. По крайней мере за такие деньги, что он получает от нас, мы вправе этого ожидать.
Визенера так ошеломила весть об освобождении Фридриха Беньямина, что на минуту-другую лицо у него прямо-таки поглупело. Он никогда не думал, что дело это может так позорно кончиться. Во имя чего, скажите на милость, национал-социалисты открыто признают себя приверженцами варварства, если не отваживаются даже перед маленькой Швейцарией показать свою независимость?
— Тогда нечего и волноваться, — Лорен встал. — Полагаю, мы сделали все, что в наших силах. Остается лишь ждать, пока «бетси» привезет нас к банкротству.
Он вспомнил, как он света божьего невзвидел от бешенства, услышав по радио музыку Зеппа Траутвейна. «Ползал бы Вальтер на брюхе…» Специально для него Леа и этот музыкантишка выбрали эту песенку, специально для него добились исполнения ее по радио. Это был вызов, вызов именно ему, ему одному, перед таким вызовом бледнело даже оскорбление, нанесенное Жаком Тюверленом.
— Ты все еще президент компании. И ты можешь кое-что сделать, если захочешь.
А как он, Визенер, потешался над этим убогим профессором музыки. Не довольствуется, мол, своим шестком, своей музыкой, издевался он. Пишет статьи, этот скоморох, этот Дон-Кихот. Заболел навязчивой идеей выцарапать из тюрьмы Фрицхена. Он, одиночка, изгнанный профессор музыки, хочет взять верх над семидесятимиллионным народом с его самолетами, с его танками, с его фюрером. «Ползал бы Вальтер на брюхе», — хвастливо поет он. Грошовое утешение. Все те, кто ничего не достигли, утешаются на такой манер. Когда пасуешь в реальной жизни, где от тебя требуется действие, ищешь убежища на моральных высотах.
— Оставим это, — отрезал Лорен. Чем-то в этот момент он напоминал деда.
Но, к сожалению, этот Зепп Траутвейн совсем не банкрот. Он не ползал на брюхе, и все же он не банкрот. Как раз наоборот, он взял верх, он, отставной профессор музыки, а с ним и Леа. Весь аппарат насилия семидесятимиллионного народа в конечном счете оказался не в силах отнять ягненка у бедняка. Семидесятимиллионный народ, несмотря на свои самолеты и своего фюрера, принужден выдать своего узника. Смешно. Противоречит разуму. И так легко удалось Траутвейну этого добиться. Он писал свою музыку, а левой рукой, мимоходом, вытащил из тюрьмы Фрицхена Беньямина, узника семидесятимиллионного народа. Зепп Траутвейн — Давид, а он, Визенер, — хвастливый Голиаф. Разгадан и отвергнут.
Поднялся и Уэйман.
Визенер безостановочно ходит по своей прекрасной квартире, из комнаты в комнату, из кабинета в библиотеку, оттуда — в столовую. В библиотеке он против воли останавливается перед портретом Леа. Глупая улыбка? Никаких мыслей за этим гладким высоким лбом? О, еще какие мысли за ним, наглые, злонамеренные. А улыбка? И как только он до сих пор не видел, что эта едва заметная улыбка невообразимо высокомерна. И как вообще он столько времени терпел, чтобы этот наглый портрет вечно взирал на него сверху вниз? Леа вышвырнула его, а он по-прежнему терпит ее нахально улыбающийся портрет? С ума он сошел? Мазохист он?
— Как скажешь. Ты — босс. Но наше время на исходе.
— Нет, моя милая, я совсем не мазохист. Я велю снять ваш уважаемый портрет.
Менее чем через шестьдесят дней придется решать, отдавать конвейеры «сандансера» Анджело или нет.
Арсен будет очень доволен: Арсену очень нравится все, что произошло у нас в последнее время. Арсен гордится нами и никогда не одобрял наши отношения с еврейкой.