Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Кто нынче во Франции верит присяге? Верит ли сам Людовик-Филипп своим клятвам? В лесу меня останавливают грабители — их трое против одного — и требуют от меня клятвы. Неужели я им откажу? В данном случае грабителем является правительство, желающее лишить меня права, принадлежащего всякому французу, права избрать депутата. У правительства есть префекты, жандармы, — неужели я вступлю с ним в открытую борьбу? Как бы не так! Нет, я расплачусь с ним так же остроумно, как оно расплатилось с участниками Славных дней.

В каком памфлете г-н де Санреаль вычитал эти три фразы? Ибо никому не приходило в голову, что он сам мог до этого додуматься. Г-жа де Константен, каждый вечер подсказывавшая ему какую-нибудь мысль, ни за что не стала бы распространять суждения, которые могли бы привести в негодование префекта департамента. Виновником был пресловутый г-н Дюмораль, известный ренегат, некогда, до 1830 года, либеральный болтун, но посидевший достаточно в тюрьмах. Он без конца рассказывал о восьми месяцах своего пребывания в Сент-Пелажи, в царствование Карла X. Факт тот, что он значительно поумнел и даже приобрел некоторую тонкость с тех пор, как переменил убеждения, а г-жа де Константен ни за что на свете не позволила бы себе действительно неосторожных речей. Г-н Дюмораль мечтал о директорском местечке с окладом в сорок тысяч франков и о Париже; чтобы добиться этого, он был вынужден два-три раза в неделю молча сносить презрительные выходки окружающих; г-жа де Константен понимала, что мужчина, ведущий подобный образ жизни, мало чувствителен к чарам молодой женщины. В данный момент г-н Дюмораль хотел блестящим образом выйти из положения, в котором он очутился благодаря выборам, и получить другую префектуру, так как едкие насмешки в «Aurore» (либеральной газете г-на Готье), цитирование в ней прошлых либеральных суждений г-на Дюмораля совершенно подорвали его репутацию в департаменте (деморализовали его, как принято выражаться в Нанси).

Мы опускаем здесь десяток страниц с описанием проделок г-на Дюмораля, занятого предвыборными махинациями; все это верно, но верно, как протокол, и является той разновидностью истины, которую мы оставляем романистам, пишущим романы для горничных. Вернемся в Париж, к министру г-на Дюмораля. В Париже проделки людей, стоящих у власти, не столь отвратительны.

ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ

Вечером того дня, когда имя Люсьена так торжественно появилось в «Moniteur», наш рекетмейстер, измученный усталостью и отвращением ко всему на свете, сидел у матери, в темном уголке гостиной, словно Мизантроп. Изнемогая под бременем поздравлений, которыми его осыпали весь день, он еще видел перед собой как бы мелькание этих слов: «великолепная карьера», «прекрасное будущее», «блестящий первый шаг». У него от них болела голова. Он был чудовищно утомлен репликами, по большей части неудачными и неловкими, которыми ему пришлось отвечать на множество приветствий, сплошь хорошо составленных и еще лучше произнесенных, — обитатели Парижа на это великие мастера.

— Так вот оно, счастье, мама! — обратился он к матери, когда они остались одни.

— Какое тут может быть счастье, мой сын, когда человек так утомлен? Разве только его ум чем-нибудь занят или воображение живо рисует ему картины будущего счастья. Поздравления, являющиеся повторением одно другого, только нагоняют скуку, а вы не настолько молоды и не настолько стары, а также недостаточно честолюбивы и недостаточно тщеславны, чтобы стоять, остолбенев от восторга, перед своим новым мундиром.

Господин Левен вошел в гостиную лишь добрый час спустя после окончания спектакля в Опере.

— Завтра в восемь утра, — сказал он сыну, — я представлю вас вашему министру, если вы не будете заняты ничем лучшим.

На другой день без пяти восемь Люсьен уже находился в небольшой прихожей на отцовской половине. Часы пробили восемь, затем четверть девятого.

— Ни за что на свете, сударь, — заявил Люсьену старый лакей Ансельм, — я не войду к нему, пока он не позвонит.

Наконец в половине одиннадцатого раздался звонок.

— Мне очень неприятно, что я заставил тебя ждать, мой друг, — добродушно сказал г-н Левен.

— Меня — ничего, но министра!

— На то он и министр, чтобы ждать, когда нужно. Право, он больше заинтересован во мне, чем я в нем: ему нужен мой банк, и он побаивается моего салона. Но заставить, проскучать два часа тебя, моего сына, человека, которого я люблю и уважаю, — прибавил он, смеясь, — дело другое. Я хорошо слышал, как пробило восемь часов, но я слегка вспотел и решил подождать, пока остыну. В шестьдесят пять лет жизнь — целая проблема… не надо усложнять ее вымышленными трудностями… Но как ты одет! — перебил он себя. — Ты кажешься слишком молодым! Сейчас же надень черный жилет, причеши небрежно волосы… кашляй время от времени, вообще постарайся, чтобы тебе можно было дать по виду тридцать лет. Первое впечатление значит очень много, когда имеешь дело с дураками, а министра всегда надо считать дураком, так как у него нет времени думать. Помни, никогда не одевайся слишком хорошо, пока ты будешь служить.

После целого часа, ушедшего на туалет, они выехали из дому. Граф де Вез еще не выходил к посетителям. Дежурный, услыхав фамилию Левена, услужливо распахнул перед отцом и сыном двери и доложил без замедления о вновь прибывших.

— Его сиятельство ждал нас, — сказал г-н Левей сыну, когда они проходили через три зала, в которых просители были размещены сообразно чину и положению в свете.

Когда Левены вошли в кабинет, его сиятельство приводил в порядок три или четыре сотни писем, лежавших на письменном столе лимонного дерева с дурного вкуса чеканными украшениями.

— Вы застали меня, дорогой Левен, за составлением циркуляра. Мне приходится сочинять циркуляр, на который «National», «Gazette» и прочие набросятся, как волки, и я уже два часа ожидаю, чтобы мои чиновники представили мне собрание циркуляров моих предшественников. Мне интересно знать, как они сделали свой первый шаг. Досадно, что мой циркуляр еще не готов: умному человеку, вроде вас, ничего не стоило бы предостеречь меня от фраз, которые могут дать повод к нападкам.

Его сиятельство говорил минут двадцать. Люсьен все время пристально разглядывал его.

Господину де Везу было на вид лет пятьдесят; он был высокого роста и достаточно хорошо сложен. Красивые, с проседью волосы, очень правильные черты лица, голова, откинутая назад, располагали в его пользу, но это впечатление вскоре рассеивалось. При ближайшем рассмотрении бросался в глаза низкий, изборожденный морщинами лоб, лоб человека, неспособного на глубокую мысль. Люсьен был удивлен и раздосадован, убедившись, что у этого крупного администратора более чем заурядная внешность, внешность лакея. У него были длинные руки, которые он не знал, куда девать, но хуже всего было то, что его сиятельство, как показалось Люсьену, старался принимать внушительные позы, говорил слишком громко и, по-видимому, наслаждался звуком собственного голоса.

Господин Левен, почти прерывая разглагольствования министра, улучил минутку, чтобы произнести сакраментальные слова:

— Имею честь представить вашему сиятельству моего сына.

— Я хочу сделать из него своего друга, он будет моим первым адъютантом. Работы нам хватит. Мне нужно твердо знать характер каждого из моих восьмидесяти шести префектов, подбадривать флегматиков, умерять неосторожное рвение других, способное породить гнев, играющий на руку интересам враждебной партии, просвещать недалекие умы. Бедняга N. (его предшественник) оставил все дела в полном беспорядке. Чиновники, которых он здесь понасажал, вместо того, чтобы отвечать мне ссылками на факты и сообщать точные сведения, отделываются пустыми фразами.

Вы видите меня за письменным столом бедняги Корбьера. Кто бы мне сказал, когда в палате пэров я старался перекрыть его тонкий голосок заживо обдираемой кошки, что я буду сидеть в его кресле? Это был человек с узкими взглядами, недальновидный, но он отлично разбирался в том, что не ускользало из поля его зрения. Он обладал известной проницательностью, но был совершенно лишен красноречия, не говоря уже о том, что его лицо разъяренного кота даже у самых равнодушных вызывало желание противоречить ему. Господин де Виллель поступил бы умнее, если бы сделал своим помощником человека красноречивого, например, Мартиньяка…

Тут последовала целая диссертация о системе г-на де Виллеля. Затем г-н де Вез стал доказывать, что справедливость является первейшей необходимостью для всякого общества. От этого он перешел к объяснению того, что добросовестность — основа кредита. Потом он заявил, что правительство, позволяющее себе пристрастные и несправедливые поступки, убивает себя собственными рутами и т. д.

Присутствие г-на Левена сначала как будто импонировало ему, но вскоре, опьяненный собственными словами, он позабыл, что говорит при человеке, остроты которого повторяет весь Париж, напустил на себя важный вид и кончил похвалою честности своего предшественника, который, по слухам, за год управления министерством сэкономил восемьсот тысяч франков.

— Это, на мой взгляд, слишком великодушно, дорогой граф, — сказал г-н Левен и поспешно удалился.

Но министр, уже не в силах остановиться, принялся доказывать личному секретарю, что без честности невозможно быть великим министром.

Люсьен, оставшись единственным слушателем г-на де Веза, нашел, что у него совсем заурядный вид.

Наконец его сиятельство поместил Люсьена в великолепном кабинете в двадцати шагах от своего личного кабинета. Люсьен был приятно поражен прелестным видом на сад, открывавшимся из окон: это было резким контрастом сухости всех впечатлений, одолевавших его. Люсьен с нежностью принялся рассматривать деревья. Садясь в кресло, он заметил на спинке пыль.

«Моему предшественнику это не приходило в голову», — подумал он, смеясь.

Вскоре, увидав старательный, крупный и очень четкий почерк предшественника, он чрезвычайно живо почувствовал всю рутину окружавшей его обстановки. «Этот кабинет отдает пустым красноречием и пошлой напыщенностью». Он снял со стены две-три гравюры французской школы: «Улисс, останавливающий колесницу Пенелопы», работы Фрагонара или Ле-Барбье, и т. д. и велел отнести их в канцелярию. Позднее он повесил на их место гравюры Андерлони и Моргена.

Четверть часа спустя вернулся министр и передал ему список двадцати пяти лиц, которых надлежало пригласить на завтра.

— Я решил, что ежедневно в определенное время по министерским часам швейцар будет приносить вам все адресованные мне письма. Вы безотлагательно будете передавать мне всю корреспонденцию, поступающую из Тюильри и из министерств; остальные письма вы будете читать сами и в одной, самое большее в двух строках излагать мне содержание: мое время дорого.

Едва ушел министр, как явилось восемьдесят человек чиновников познакомиться с господином рекетмейстером, но его холодный и решительный вид показался им не предвещавшим ничего доброго. В течение всего дня, заполненного почти исключительно тошнотворно-фальшивыми церемониями, Люсьен держал себя еще холоднее и ироничнее, чем в полку. Ему казалось, что лет десять беспощадного опыта отделяют его от момента первого появления в Нанси, когда он был холоден потому, что желал устранить всякие шутки, которые могли бы привести к поединку. В ту пору ему нередко стоило неимоверного труда подавить в себе вспышку веселости. С риском подвергнуться любым шуткам и драться на дуэли с кем угодно он согласился бы бегать взапуски со своими однополчанами. Теперь же Люсьену приходилось всячески скрывать глубокое отвращение, которое ему внушали люди. Его тогдашняя холодность нынче казалась ему веселой прихотью пятнадцатилетнего мальчика. Теперь у него было такое чувство, будто он увязает все глубже и глубже в грязи. Отвечая на приветствия сослуживцев, приходивших познакомиться с ним, он думал: «В Нанси я оказался в дурацком положении, потому что проявлял слишком много доверчивости, был наивен и глуп; как всякий порядочный человек, я был в недостаточной степени плутом. О, какой глубокий смысл имел отцовский вопрос: «В достаточной ли мере ты плут?» Надо поскорее сделаться траппистом или стать таким же пронырой, как все эти столоначальники и их помощники, которые приходят сказать «добро пожаловать» господину рекетмейстеру. Конечно, первые же случаи казнокрадства при поставках сена для лошадей или белья для госпиталей вызовут у меня отвращение. Но разве у траппистов, где я вел бы невинный образ жизни и где все мои преступления сводились бы к мистификации каких-нибудь крестьян, живущих поблизости, или послушников, — разве там мое уязвленное тщеславие дало бы мне хоть минуту покоя? Как примириться с мыслью, что в умственном отношении я стою ниже моих современников?.. Значит, надо научиться если не воровать, то по крайней мере закрывать глаза на кражи, совершаемые его сиятельством, как поступают все чиновники, с которыми я сегодня познакомился?»

Выражение лица у человека, занятого подобными мыслями, отнюдь не предрасполагает людей, встречающихся с ним впервые, к легкой и изысканной беседе.

После первого дня, проведенного в министерстве, мизантропия Люсьена стала выражаться в том, что он не думал о людях, пока не видел их перед собой, но чье-либо мало-мальски затянувшееся присутствие вызывало у него раздражение и вскоре делалось совсем невыносимым.

Возвратись домой, он застал отца в самом веселом настроении.

— Вот вам две бумажки, — сказал г-н Левен, — естественное следствие высокой должности, в которую вы вступили сегодня утром.

Это были два абонемента — в Оперу и в Буфф.

— Ах, отец, меня пугают эти развлечения!

— Вы согласились в течение полутора лет, вместо одного года, занимать определенное положение в обществе. В довершение любезности обещайте мне каждый вечер проводить по полчаса в этих «храмах наслаждения», являясь туда примерно часов в одиннадцать, к концу спектакля.

— Обещаю. Но это значит, что у меня за весь день не будет и жалкого часа отдыха!

— А воскресенье?

На второй день министр сказал Люсьену:

— Поручаю вам договариваться о приеме с этой толпой просителей, являющихся к вновь назначенному министру. Отстраните парижского интригана, связанного с женщинами сомнительной добродетели, — эти люди способны на все, на любое грязное дело; отнеситесь приветливо к бедняку-провинциалу, одержимому какой-нибудь сумасбродной идеей. Проситель, который с безупречным изяществом носит потертый фрак, — жулик; он живет в Париже, и, если бы он был человеком мало-мальски достойным, я встретился бы с ним в чьей-либо гостиной и он нашел бы кого-нибудь, кто мог бы представить его мне и поручиться за него.

Через несколько дней Люсьен пригласил к обеду одного художника, человека недюжинного ума, однофамильца некоего префекта, смещенного с должности г-ном де Полиньяком; как раз в этот день у министра были приглашены к столу одни лишь префекты. Вечером, когда граф де Вез остался в гостиной наедине с женой и с Люсьеном, он много смеялся, вспоминая, как внимательно и с какой завистью смотрели префекты на художника, в котором видели кандидата на должность префекта, призванного заменить одного из них.

— И чтобы укрепить их в этом заблуждении, — рассказывал министр, — я раз десять обращался к N., притом все время по важным административным вопросам.

— Так вот почему у него был такой скучающий и наводящий тоску вид, — нежным и робким голосом заметила маленькая графиня де Вез. — Его нельзя было узнать: поверх одного из букетов, стоявших на столе, я видела его умное личико и не могла сообразить, что с ним происходит. Он проклянет ваш обед.

— Обед у министра не проклинают, — полусерьезно ответил граф де Вез.

«Вот он, львиный коготь», — подумал Люсьен.

Госпожа де Вез, весьма чувствительная к подобным грубостям, насупилась: «По милости молодого Левена я буду играть глупую роль в салоне его отца».

— Он хочет получить заказ на картины, — с веселым видом продолжал граф де Вез, — Что же, право, по вашей рекомендации я ему дам заказ. Я замечаю, что по тому или иному поводу он сюда приходит два раза в неделю.

— Правда? Вы обещаете дать ему заказ? И без просьб с его стороны?

— Честное слово!

— В таком случае я сделаю из него друга дома.

— Значит, сударыня, у вас в салоне будут два остроумных человека: господин N. и господин Левен.

Министр воспользовался этой милой шуткой, чтобы посмеяться, пожалуй, слишком резко, над Люсьеном, по ошибке пригласившим к обеду г-на N., занимавшегося исторической живописью.

Люсьен, оживившись, ответил его сиятельству тоном вполне равного человека, чем сильно задел министра. Люсьен это заметил и продолжал говорить с непринужденностью, которая его самого удивила и позабавила. Ему доставляло удовольствие находиться в обществе хорошенькой, робкой и доброй г-жи де Вез, которая, разговаривая с ним, забывала о том, что она молодая женщина, а он молодой человек. Такой порядок вещей пришелся весьма по душе нашему герою. «Вот я и нахожусь, — думал он, — в довольно близких отношениях с двумя людьми, которых неделю назад не знал в лицо, причем он меня забавляет главным образом, когда нападает на меня, она же просто меня интересует».

Он с большим вниманием стал относиться к своим обязанностям: ему показалось, что министр хочет воспользоваться допущенной им ошибкой при приглашении на обед, чтобы приписать ему милое легкомыслие ранней молодости. «Вы, граф, выдающийся администратор, — в этом отношении я отдаю вам должное, — но если дело дойдет до колкостей — слуга покорный: при всем уважении к вам я предпочитаю не уступать своих позиций, хотя бы это было и сопряжено с некоторым риском, нежели позволить вам попирать мое достоинство! Это к тому же послужит для вас указанием, что мне наплевать на мое место, между тем как вы чрезвычайно дорожите своим…»

Прожив неделю таким образом, Люсьен снова почувствовал под ногами твердую почву: он оправился от потрясения, постигшего его в последний вечер в Нанси. Прежде всего он стал укорять себя за то, что не написал г-ну Готье: он настрочил ему длиннейшее письмо, надо сознаться, довольно неосторожное. Подписавшись первым пришедшим в голову именем, он поручил страсбургскому префекту отправить его почтой. «Придя из Страсбурга, — решил он, — оно, может быть, не обратит на себя внимания госпожи Кюнье и полицейского комиссара, ренегата Дюмораля».

Из любопытства он просмотрел в канцелярии донесения этого Дюмораля, которого, по-видимому, побаивался граф де Вез. В центре всеобщего внимания были выборы и испанские события. Г-н Дюмораль, говоря о Нанси, немало позабавил Люсьена. В одном донесении шла речь о г-не де Васиньи, человеке весьма опасном, и о г-не Дю Пуарье, субъекте менее опасном, которого можно было подкупить крестом, табачной лавкой для сестры, и т. д., и т. д. Эти бедные префекты, смертельно боявшиеся провалить выборы и преувеличивавшие в донесениях министру свои трудности, обладали способностью рассеивать меланхолию Люсьена.

Такова была жизнь Люсьена: утром шесть часов в министерстве на улице Гренель, вечером по меньшей мере час — в Опере. Отец, не говоря ему об этом, обрек его на непрерывную работу.

— Это единственное средство, — объяснял он г-же Левен, — предотвратить выстрел из пистолета, если только он нам угрожает, чего я, впрочем, не думаю. Уже одна его наводящая такую скуку добродетель помешала бы ему оставить нас одних; но ведь, кроме нее, налицо еще любовь к жизни и интерес, вызываемый борьбою с людьми.

Из любви к жене г-н Левен взялся решать эту проблему.

— Вы не можете жить без вашего сына, — говорил он ей, — а я без вас. К тому же признаюсь вам, что, присмотревшись к нему ближе, я уже не нахожу его столь пошлым. Он иногда отвечает на колкости своего министра, и тот от него в восторге. А если взвесить все как следует, то юношеские, подчас слишком резкие реплики Люсьена значительно лучше старых, беззубых выпадов де Веза… Посмотрим еще, как он отнесется к первой мошеннической проделке его сиятельства.

— Люсьен по-прежнему самого высокого мнения о талантах господина де Веза.

— Это наша единственная надежда. Его восхищение министром надо всемерно поддерживать. Когда я уже не буду в состоянии отстаивать перед Люсьеном честность де Веза, которой будет нанесен легкий удар, у меня останется только один выход — задать вопрос: разве такому талантливому министру может хватать четырехсот тысяч франков в год, получаемых им от казны?

Тут же я докажу ему, что Сюлли был вор. Затем три-четыре дня спустя я выдвину новый великолепный довод.

Генерал Бонапарт, находясь в 1796 году в Италии, воровал. Неужели вы предпочли бы ему честного человека, вроде Моро, который дал себя разгромить в 1799 году при Кассано, при Нови и т. д.? Моро стоил казне каких-нибудь двести тысяч франков, а Бонапарт обошелся в три миллиона… и т. д.

Думаю, что у Люсьена не найдется что ответить, а пока он преклоняется перед господином де Везом, я вам ручаюсь, что он из Парижа не уедет.

— Если бы мы могли дотянуть до конца года, — сказала г-жа Левен, — он позабыл бы свою госпожу де Шастеле.

— Не знаю. Вы наградили его таким постоянным сердцем! Вы никогда не могли расстаться со мной, вы всегда любили меня, несмотря на мое отвратительное поведение. Для такого честного сердца, какое он унаследовал от вас, нужно было бы новое увлечение. Я выжидаю благоприятного случая представить его госпоже Гранде.

— Она очень хороша собой, совсем молода и блистательна.

— И, кроме того, она жаждет во что бы то ни стало сильного увлечения.

— Если Люсьен заметит неискренность, он обратится в бегство и т. д.

Однажды в солнечный день, около половины третьего, министр вошел в кабинет Люсьена весь красный, с вытаращенными глазами, вне себя.

— Скорей поезжайте к вашему отцу… Но сперва снимите копию с этой телеграммы. Перепишите также эту заметку, которую я посылаю в «Journal de Paris»… Вы понимаете всю важность и секретный характер этого дела?

И, пока Люсьен переписывал, он добавил:

— Я не предлагаю вам министерского кабриолета — и не без причины. Наймите кабриолет под воротами напротив, заплатите сразу шесть франков и, бога ради, разыщите вашего отца до закрытия биржи. Она закрывается, как вам известно, в половине четвертого…

Люсьен, со шляпой в руке направляясь к выходу, смотрел на министра, запыхавшегося и говорившего с трудом. Когда г-н де Вез вошел к нему в кабинет, Люсьен решил, что графа сместили с должности, но, услыхав про телеграмму, он сообразил, в чем дело.

Министр поспешно удалился, затем вернулся и властным тоном произнес:

— Вы мне возвратите, сударь, обе только что снятые вами копии и дадите клятву, что покажете их только вашему отцу.

Сказав это, он снова торопливо вышел.

«Какой грубый и смешной тон! — подумал Люсьен. — Этот оскорбительный тон способен лишь навести на мысль о мести, отнюдь не трудной в данном случае».

«Вот и подтвердились все мои подозрения, — думал Люсьен, мчась в кабриолете. — Его сиятельство играет на бирже без промаха… А я являюсь настоящим соучастником в его мошенничестве».

Люсьену долго не удавалось разыскать отца; наконец, так как стоял приятный морозец и солнце еще не зашло, у него явилась мысль поискать г-на Левена на бульваре; действительно, он стоял на бульваре перед витриной и разглядывал огромную рыбу, выставленную на углу улицы Шуазель.

Господин Левен встретил сына довольно неприветливо и наотрез отказался сесть в наемный кабриолет.

— К черту его, на нем можно сломать себе шею! Пускай все биржи на свете закроются до моего приезда, я сяду только в свою коляску.

Люсьен побежал за коляской, ожидавшей г-на Левена на углу улицы Мира. Наконец без четверти четыре, когда биржа уже закрывалась, г-н Левен появился там.

Он вернулся домой только в шесть.

— Ступай к своему министру, передай ему эту записку и будь готов к тому, что он плохо примет тебя.

«Что ж, будь он трижды министром, я ему спуску не дам», — решил Люсьен, сильно задетый тем, что ему приходится принимать участие в мошеннической проделке. Он застал министра в обществе двадцати генералов. «Это лишнее основание не давать ему спуску», — подумал он. Лакей только что доложил, что обед подан. Маршал N. уже предлагал руку г-же де Вез. Министр разглагольствовал о чем-то, стоя посреди гостиной, но, увидав Люсьена, не докончил фразы. Он выскочил из комнаты, сделав Люсьену знак следовать за ним. Очутившись у себя в кабинете, он запер дверь на ключ и лишь после этого устремился к записке. Он чуть не сошел с ума от радости и, порывисто обхватив Люсьена своими длинными руками, несколько раз сжал его в объятиях.

Люсьен, стоя в черном сюртуке, застегнутом на все пуговицы, с отвращением смотрел на министра. «Вот вор, — думал он, — вор за работой! В минуты радости, так же как и в минуты тревоги, у него жесты лакея». Министр позабыл о своем обеде; это была его первая биржевая операция, и он был вне себя от восторга, заработав несколько тысяч франков. Забавнее всего было то, что он как бы гордился этим; он сознавал себя министром во всем значении слова.

— Это бесподобно, мой друг, — сказал он Люсьену, возвращаясь с ним в столовую. — Впрочем, посмотрим, что завтра даст перепродажа.

Все уже сидели за столом, но из уважения к его сиятельству никто не решался приступить к еде. Бедная г-жа де Вез покраснела и не могла скрыть своей тревоги. Двадцать пять человек гостей сидели молча и, хотя сознавали, что следует о чем-нибудь заговорить, не находили подходящих слов и сохраняли глупейшее выражение лица во время вынужденного молчания, прерываемого робкими, едва внятными фразами, г-жи де Вез, предлагавшей тарелку супа своему соседу, маршалу, причем ужимки, с которыми он отказывался, были центром самого комического внимания всех присутствующих. Министр был так взволнован, что утратил свою обычную, прославленную газетами уверенность; с растерянным видом усаживаясь за стол, он пробормотал несколько слов:

— Депеша из Тюильри…

Суп совершенно простыл, и всем было не по себе. Молчание было настолько полным и гости до такой степени чувствовали себя неловко, что Люсьену удалось расслышать, как полковник, сидевший рядом с ним, сказал соседу:

— Он сильно смущен… Уж не прогнали ли его?

— На его лице явно написана радость, — тем же тоном ответил седой старик генерал.

Вечером в Опере Люсьена неотступно преследовала скорбная мысль:

«Отец принимает участие в этой махинации. Можно возразить, что в этом и состоит его ремесло банкира: он узнает новость и пользуется ею, не нарушая при этом никакой присяги. Но не будь укрывателя, не было бы и вора». Мадмуазель Раймонда, пришедшая в ложу, как только увидела Люсьена, несмотря на все свои прелести, не могла вытянуть из него ни слова. В нем брал верх надо всем прежний человек. «Утром — с ворами, вечером — с потаскухами! — с горечью думал он. — Но что такое общественное мнение? Оно будет уважать меня за мое утреннее времяпрепровождение и презирать за то, что я коротаю вечер с этой бедной девушкой. Наши милые дамы, подобно Академии, высказывающейся по вопросу о романтизме, являются одновременно и судьями и истцами в тяжбе… Ах, если б я мог поговорить обо всем этом с…!» Он остановился в ту секунду, когда мысленно произносил имя г-жи де Шастеле.

На следующий день граф де Вез не вошел, а вбежал в кабинет Люсьена. Он запер дверь на ключ, и в глазах его было что-то страшное. «Господи, до чего безобразен порок!» — подумал Люсьен.

— Дорогой друг, поезжайте скорей к вашему отцу, — сказал прерывающимся голосом министр. — Мне абсолютно необходимо поговорить с ним. Сделайте все, что от вас зависит, чтобы он приехал в министерство, ибо в конце концов не могу же я показываться в конторе господ Ван-Петерса и Левена!

Люсьен внимательно смотрел на него. «Он не испытывает ни малейшего стыда, говоря мне о своей краже!» Люсьен ошибался: г-н де Вез до такой степени был охвачен жаждой наживы (дело шло о барыше в семнадцать тысяч франков), что забыл свою изрядную робость, которую он испытывал, разговаривая с Люсьеном, робость, порожденную не стыдом, а тем, что он считал своего секретаря человеком колким, как его отец, и боялся услышать от него неприятное слово. Тон г-на де Веза был в эту минуту тоном хозяина, обращающегося к слуге. Министр не был бы в состоянии, во-первых, заметить тут никакой разницы, ибо, по его мнению, он оказывал столь великую честь, обращаясь к своему собеседнику, что о недостатке учтивости с его стороны не могло быть и речи; а во-вторых, как только подымался вопрос о деньгах, он приходил в такое смятение, что вообще не замечал ничего.

Господин Левен со смехом встретил сообщение, которое передал ему сын.

— Ах, потому только, что он министр, он хочет, чтобы я был у него на побегушках! Передай ему от моего имени, что я не приеду к нему в министерство и что я настоятельно прошу его не приезжать ко мне. Со вчерашним делом покончено. Сегодня я занят другими делами.

Люсьен торопился уйти, но он задержал его:

— Погоди немного. Твой министр талантливый администратор, но не надо портить великих людей, иначе они зазнаются… Ты говоришь, что он позволяет себе фамильярно и даже грубо обращаться с тобой? Не с тобой одним. Как только этот человек перестает разглагольствовать у себя в гостиной, словно префект, привыкший произносить монологи, он становится грубым со всеми. Дело в том, что вся его жизнь прошла в размышлениях о великом искусстве управлять людьми и стезей добродетели вести их к счастью.

Господин Левен смотрел на сына, желая убедиться, оставит ли тот без возражений эту фразу. Люсьен не обратил внимания на смешную сторону этих слов. «Как он еще далек от того, чтобы слушать собеседника и уметь пользоваться его ошибками!» — подумал г-н Левен.

— Это артист, мой сын. Его искусство требует расшитого золотом мундира и кареты, подобно тому как искусство Энгра и Прюдона требует мольберта и кистей. Кого ты предпочел бы: отменно вежливого художника, привлекательного, безупречного в обхождении, но занимающегося мазней, или грубияна, интересующегося самой сутью вещей, а не внешней формой, и создающего шедевры? Если после двух лет своего пребывания на министерском посту господин де Вез укажет тебе двадцать департаментов, где земледелие сделало шаг вперед, и тридцать других, в которых уровень нравственности повысился, неужели ты не простишь ему небрежного или грубого выражения в разговоре с первым его адъютантом, молодым человеком, которого он любит и уважает и который к тому же ему необходим? Прости же ему смешной тон, в который он, сам того не подозревая, впадает, ибо он не смешон и не напыщен. Твоя роль заключается в том, чтобы стойким поведением и метким, вовремя сказанным словом заставить его относиться к тебе должным образом.

Господин Левен говорил еще долго, но ему не удалось втянуть сына в разговор. Он не любил в нем этого мечтательного вида.

— Я видел, три-четыре маклера ждут вас в первой гостиной, — сказал Люсьен, подымаясь, чтобы вернуться на улицу Гренель.

— Друг мой, у тебя хорошее зрение: почитай мне немного «Débats», «Quotidienne» и «National».

Люсьен стал читать вслух и, как ни старался, не мог удержаться от улыбки.

— А как же биржевые маклеры?

— Их дело — ждать, а мое — читать газету.

Господин де Вез был вне себя, когда Люсьен к трем часам наконец возвратился. Люсьен застал его у себя в кабинете, «куда он приходил раз десять, если не больше», как доложил ему вполголоса, с видом глубочайшего почтения, канцелярский служащий.

— Ну как, сударь? — с растерянным видом спросил министр.

— Ничего нового, — с невозмутимым спокойствием ответил Люсьен. — Я прямо от отца, он задержал меня. Он не приедет и настоятельно просит вас не приезжать к нему. Со вчерашним делом покончено, и сегодня он занят другими делами.

Господин де Вез весь побагровел и поспешно удалился из кабинета секретаря. Восторгаясь своим министерским званием, которое на протяжении тридцати лет рисовалось ему в мечтах, он лишь теперь впервые убедился, что г-н Левен был не менее горд положением, которого он добился в свете.

«Я вижу, на что опирается дерзость этого человека, — кипятился г-н де Вез, расхаживая большими шагами по своему кабинету. — Министр назначается королевским указом, но королевский указ не может сделать любого подданного господином Левеном. Вот чего достигло правительство, оставляя нас на нашем посту лишь год или два! Разве посмел бы банкир отказаться приехать к Кольберу, если бы тот вызвал его?»

Вслед за столь рассудительным сравнением холерический министр погрузился в глубокое раздумье. «Не могу ли я обойтись без этого нахала? Но он славится своею честностью почти так же, как и злоязычием. Это любитель наслаждений, бонвиван, уже двадцать лет надевающийся над всем, что есть наиболее почтенного, — над королем, над религией… Это биржевой Талейран; его колкие остроты имеют в этих кругах силу закона. А со времени июльского восстания эти круги ежедневно все больше и больше приближаются к великосветским кругам, к единственным, которые должны были бы пользоваться влиянием. Денежные тузы вытеснили представителей знатных фамилий Сен-Жерменского предместья… Его салон объединяет все, что есть самого умного в среде деловых людей… Он связан со всеми дипломатами, посещающими Оперу. С ним советовался Виллель…»

Вспомнив об этом имени, г-н де Вез склонил голову. Он был весьма самоуверен, порой его самонадеянность доходила до того предела, за которым она называется уже иначе, но, в силу странного контраста, он был подвержен приступам невероятной робости. В частности, ему было чрезвычайно трудно, почти невозможно вступить в связь с другим банкирским домом. Наряду с алчностью к деньгам в нем жила смешная уверенность в том, что все считают его человеком безупречной честности; у него были веские к тому основания, поскольку его предшественник был вором. Прошагав добрый час по кабинету и весьма энергично послав несколько раз к чертям служителя, докладывавшего о столоначальниках и даже о королевском флигель-адъютанте, он убедился, что завести себе другого банкира было бы свыше его сил.

Его сиятельство слишком боялся газет. Его тщеславие склонилось перед ленью и острословием любителя удовольствий. Тщеславию пришлось капитулировать. «В конце концов мы были с ним знакомы до того, как я стал министром… я не умаляю своего достоинства, позволяя этому язвительному старику сохранять со мною тон человека почти равного, тон, к которому я сам его приучил».

Господин Левен все это предвидел. Вечером он сказал сыну:

— Твой министр прислал мне, как любовник своей любовнице, письмо со всякими колкостями. Мне пришлось ответить ему, и это меня тяготит. Я, подобно тебе, не настолько люблю металл, чтобы стеснять себя в чем бы то ни было. Научись биржевым операциям — нет ничего проще для такого великого геометра, как ты, воспитанника Политехнической школы. Здесь существует лишь одно правило: глупость мелкого игрока на бирже — величина бесконечная. Мой служащий, господин Метраль, преподаст тебе уроки — не глупости, а искусства управлять ею.

Люсьен отнесся к отцовскому предложению с явным равнодушием.

— Ты окажешь мне личную услугу, если сумеешь стать постоянным посредником между господином де Везом и мною. Спесь этого великого администратора борется с инертностью моего характера. Он увивается вокруг меня, но со времени нашей последней операции я стараюсь отделываться от него шутками. Вчера вечером его тщеславие перешло всякие границы: он хотел заставить меня говорить серьезно — это было забавное зрелище! Если в течение ближайшей недели он тебя не обуздает, он станет лебезить перед тобой. Как отнесешься ты к низкопоклонству министра, человека, занимающего столь видный пост? Сознаешь ли ты, какое преимущество иметь отца? В Париже это весьма полезно.

— Я мог бы многое сказать по этому поводу, но вы ведь не любите сентиментальных излияний провинциала. Что касается его сиятельства, то почему бы мне не быть с ним самим собою, как со всеми остальными людьми?

— Фи! Отговорка лентяя!

— Я хочу сказать, что буду с ним холоден, почтителен, давая ему в то же время ясно понять, что желаю как можно скорее положить конец серьезному разговору со столь влиятельной особой.

— Рискнешь ли ты вставить, если понадобится, легкомысленное, немного насмешливое словцо? Если бы ты мог, он решил бы: «Вот достойный сын своего отца!»

— Забавная мысль, возникающая у вас в одну секунду, приходит мне в голову только через две минуты.

— Браво! Ты смотришь на вещи лишь с точки зрения полезности и, что еще хуже, с точки зрения честности. Во Франции все это неуместно и просто смешно. Возьмем твой сен-симонизм; в нем были свои хорошие стороны, однако он остался ненавистным и непонятным для обитателей первого этажа, так же как второго и третьего; им лишь слегка интересуются обитатели мансард. Посмотри на французскую церковь, как она рассудительна и как она преуспевает! Наш народ достигнет высот разума лишь к 1900 году. А до того надо инстинктивно рассматривать все с точки зрения приятности и замечать полезное или честное лишь с помощью усилия воли. Я поостерегся бы входить во все эти мелочи до твоего отъезда в Нанси, но теперь мне доставляет удовольствие беседовать с тобой.

Знаешь ли ты растение, о котором говорят, что чем больше его топчут ногами, тем оно лучше растет? Я хотел бы его иметь, если только оно существует; я попрошу моего приятеля Туэна подарить мне его и пришлю тебе букет. Это растение должно быть прообразом твоего поведения по отношению к господину де Везу.

— Но, отец, признательность…

— Но, мой сын, это скотина. Его ли в том заслуга, что судьба случайно наделила его административным талантом? Это не человек, вроде нас с тобой, чувствительный к добрым поступкам, к постоянству в дружбе, человек, с которым можно позволить себе деликатное обращение: он счел бы это за слабость. Это обнаглевший после обеда префект, который в течение двадцати лет каждое утро с трепетом раскрывает «Moniteur», боясь прочесть в нем известие о своей отставке. Это также нижненормандский прокурор, бессердечный, бездушный, но зато обладающий беспокойным, робким и вспыльчивым характером ребенка; по утрам дерзкий, как префект, который два часа еще пользуется влиянием, а по вечерам застенчивый, как новичок-придворный, просиживающий два часа в гостиной, где он чувствует себя лишним. Но с твоих глаз еще не спала пелена; не верь слепо никому, даже мне, — ты во всем этом сам убедишься через год. Что же касается признательности, советую тебе вычеркнуть это слово из твоего лексикона.

Тотчас по приезде твоем в Париж я заключил соглашение, двусторонний договор с господином де Везом. Твоя мать заявила, что она умрет, если ты уедешь в Америку. Он обязался: во-первых, уладить со своим приятелем, военным министром, вопрос о твоем дезертирстве; во-вторых, назначить тебя рекетмейстером и личным секретарем, а к концу года наградить тебя крестом. За это мой салон и я обязались превозносить его вес, его таланты, его достоинства, особенно же его честность. На бирже я обеспечил успех его назначения и должен вести на половинных началах все его биржевые операции, основанные на телеграммах.

Теперь он заявляет, что я взялся вести биржевые операции, основываясь на постановлениях совета министров, но это не соответствует действительности. У меня есть господин N., министр ***… никуда не годный администратор, но умеющий отгадывать и читать на лицах чужие мысли. Он за неделю предвидит намерения короля, бедняга же де Вез не может ничего предугадать за час. Еще месяца нет, как он занимает министерский пост, а его уже разбили наголову в двух совещаниях. Твердо запомни, что господин де Вез не может обойтись без моего сына. Если бы я стал дураком, если бы я закрыл свой салон, если бы я перестал посещать Оперу, он, пожалуй, мог бы сделать попытку связаться с другой фирмой, да и то не думаю, чтобы у него на это хватило решимости; дней пять-шесть он будет холоден с тобой, а затем произойдет вспышка доверчивости. Этого момента я и опасаюсь. Если у тебя будет довольный и признательный вид чиновника на окладе в сто луидоров, то эти похвальные чувства, в сочетании с твоей поразительной моложавостью, позволят ему навсегда причислить тебя к разряду глупцов, на которых можно валить любую работу, которых можно компрометировать, сколько угодно угнетать, как некогда стригли третье сословие, и которые только благодарят за это.

— В излиянии чувств его сиятельства я буду видеть только ребячество, смешанное с притворством.

— Хватит ли у тебя ума выполнить эту программу?

В течение ближайших дней, последовавших за этим отцовским уроком, министр обращался к Люсьену с рассеянным видом человека, обремененного важными делами. Люсьен отвечал как можно короче и ухаживал за графиней де Вез.

Однажды утром министр вошел в кабинет Люсьена в сопровождении канцелярского служителя, несшего огромный портфель. Когда служитель вышел, министр сам закрыл дверь на задвижку и, усевшись непринужденно рядом с Люсьеном, сказал:

— Бедняга N., мой предшественник, был, конечно, вполне честным малым. Но молва придерживается странного мнения на его счет. Утверждают, будто он устраивал свои делишки. Вот, к примеру, портфель управления… [25]. Дел здесь на семь-восемь миллионов. Могу ли я, по совести, ждать удовлетворительного ответа на вопрос, были ли здесь злоупотребления, от столоначальника, который ведает всем этим десять лет кряду? Мне остается только гадать. Господин Крапар (начальник полиции министерства) уверяет меня, что госпожа М., жена упомянутого столоначальника, тратит в год пятнадцать — двадцать тысяч франков, между тем как оклад ее мужа составляет лишь двенадцать тысяч; кроме того, у них есть два-три имения, о которых я жду справок; но все это очень неясно, очень туманно и малоубедительно, а мне нужны факты. Поэтому, чтобы связать господина М., я потребовал от него представления общего обоснованного доклада — вот он с подтверждающими его документами. Запритесь у себя в кабинете, дорогой друг, сопоставьте документы с докладом и дайте мне ваше заключение.

Люсьен с удивлением посмотрел на лицо министра: на нем лежала печать корректности, рассудительности и не было и тени спеси. Люсьен весело принялся за работу.

Три часа спустя он написал министру: «Доклад не обоснован. Сплошь одни фразы. Господин М. открыто не признает ни одного факта. Я не нашел ни одного утверждения без какой-либо увертки. Господин М. не связывает себя этим докладом ни в каком отношении. Это гладко написанное рассуждение, полное показного благородства, это газетная статья, но автор, по-видимому, не в ладу с Баремом».

Через несколько минут министр влетел в кабинет Люсьена. Произошел первый взрыв нежности. Г-н де Вез сжимал Люсьена в объятиях.

— Как я счастлив, что у меня в полку такой капитан, и т. д., и т. д.

Люсьен предполагал, что ему будет стоить большого труда притворяться. Оказалось, он без малейших колебаний напустил на себя вид человека, желающего скорее положить конец докучным излияниям; дело в том, что при своем вторичном появлении г-н де Вез показался ему провинциальным комедиантом, шаржирующим свою роль. Он нашел, что ему недостает благородства почти так же, как полковнику Малеру, но в министре фальшь еще сильнее бросалась в глаза.

Равнодушие, с которым Люсьен выслушивал похвалы своему таланту, было до того леденящим, и он, сам не подозревая, тоже до такой степени утрировал свою роль, что министр, смутившись, принялся ругать столоначальника М. Люсьена поразила одна вещь: министр не читал доклада г-на М. «Черт возьми, — решил Люсьен, — скажу ему, в чем корень зла!»

— Ваше сиятельство так сильно заняты важными прениями в совете и составлением ведомственного бюджета, что у вас даже не хватило времени прочесть доклад господина М., который вы критикуете, — и вы вполне правы.

У министра вырвался гневный жест. Набросить тень на его работоспособность, взять под сомнение четырнадцать часов, которые, по его словам, он днем и ночью проводил за своим столом, — значило покушаться на его святая святых.

— Черт возьми, — воскликнул он, покраснев, — докажите мне это, милостивый государь!

«Настал мой черед», — подумал Люсьен. Он одержал верх благодаря своей умеренности, ясности доводов и отменной почтительности. Он недвусмысленно доказал министру, что тот не читал доклада бедняги М., которого так поносил. Два-три раза министр пытался положить этому конец, запутав вопрос:

— Вы и я, дорогой друг, мы оба все прочли.

— Разрешите, ваше сиятельство, сказать вам, что я был бы совсем недостоин вашего доверия, я, скромный, не имеющий другого занятия новичок, если бы невнимательно или слишком торопливо прочел документ, который вам угодно было мне доверить. Вот здесь, в пятом абзаце… и т. д., и т. д.

Три раза направив спор в надлежащее русло, Люсьен в конце концов добился успеха, который оказался бы роковым для всякого другого чиновника: он заставил министра замолчать. Его сиятельство в ярости вышел из кабинета, и Люсьен слышал, как он набросился на бедного начальника отделения, которого в ожидании его возвращения дежурный впустил к нему в кабинет.

Грозный голос министра донесся до прихожей, куда выходила потайная дверь кабинета Люсьена. Старый слуга, которого посадил туда министр внутренних дел Крете и которого Люсьен сильно подозревал в шпионстве, вошел к нему без зова.

— Его сиятельству что-нибудь угодно?

— Не его сиятельству, а мне. Я серьезнейшим образом прошу вас не входить сюда без моего звонка.

Таково было первое сражение, которое пришлось выдержать Люсьену.

ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ

Люсьену, между прочим, посчастливилось: он не застал в Париже своего кузена Эрнеста Девельруа, будущего члена Академии моральных и политических наук. Один из членов этой Академии, устраивавший несколько раз в году скучные обеды и располагавший тремя голосами, кроме своего, должен был отправиться на воды в Виши, и г-н Девельруа вызвался сопровождать его в качестве сиделки. Это двухмесячное самопожертвование произвело наилучшее впечатление в Академии. «Вот человек, рядом с которым приятно сидеть», — говорил г-н Боно, пользовавшийся особым влиянием в этих кругах.

— Поездка Эрнеста в Виши, — заметил г-н Левен, — позволит ему на четыре года раньше быть избранным в Институт.

— Не лучше ли было бы для вас, отец, иметь такого сына? — почти растроганно сказал Люсьен.

— Troppo ajuto a Sant\' Antonio [26],— ответил г-н Левен. — Я все-таки предпочитаю тебя, несмотря на твою добродетель. Меня нисколько не огорчает успех Эрнеста; вскоре он будет получать оклад в тридцать тысяч франков, как философ N., но я хотел бы иметь его своим сыном не больше, чем господина де Талейрана.

В министерстве графа де Веза служил некто г-н Дебак, общественное положение которого несколько походило на положение Люсьена. Он был человек со средствами, и г-н де Вез называл его «кузен», но к его услугам не было влиятельного салона и еженедельных, прославленных на весь Париж обедов, которые могли бы поддержать его положение в свете. Он остро чувствовал эту разницу и решил завязать тесные отношения с Люсьеном.

Господин Дебак обладал характером Блайфила (из «Тома Джонса»), и это, к несчастью, слишком явно читалось на его чрезвычайно бледном, изрытом оспою лице. Его физиономия неизменно хранила выражение вынужденной вежливости и добродушия, напоминавших добродушие Тартюфа. Слишком черные волосы, обрамлявшие его бледное лицо, невольно привлекали к себе внимание. Несмотря на этот крупный недостаток, г-н Дебак, всегда высказывавший лишь одни приличные суждения и ни разу не переступивший этой черты, быстро добился успеха в парижских гостиных. Он служил раньше супрефектом, но за слишком иезуитский характер был смещен с должности г-ном де Мартиньяком и теперь считался одним из наиболее ловких чиновников министерства внутренних дел.

Подобно всем впавшим в отчаяние существам с нежной душой, Люсьен был безразличен ко всему на свете; он не выбирал себе приятелей и сближался с первым встречным. Г-н Дебак любезно навязал ему свою дружбу.

Но Люсьен не заметил того, что Дебак старался всячески угождать ему. Дебак увидел, что Люсьен действительно хочет расширить круг своих познаний и работать; он предложил Люсьену свои услуги по добыванию всевозможных справок не только в канцеляриях министерства внутренних дел, но и во всех присутственных местах Парижа. Нет ничего удобнее такой помощи, и ничто так не сокращает работу.

Зато Дебак никогда не упускал случая присутствовать на обедах, которые г-жа Левен устраивала раз в неделю для чиновников министерства внутренних дел, завязавших более короткое знакомство с ее сыном.

— Вы приближаете к себе подозрительных личностей, — заметил ей муж, — быть может, мелких сыщиков.

— А быть может, и весьма достойных, но покуда еще безвестных людей: Беранже служил чиновником, получая тысячу восемьсот франков. Как бы то ни было, поведение Люсьена слишком ясно говорит о том, что присутствие всяких людей ему неприятно и раздражает его. Этот вид мизантропии менее всего извинителен в глазах общества.

— А вы хотите закрыть рот его сослуживцам по министерству. Постарайтесь по крайней мере, чтобы они не появлялись на наших вторниках.

Господин Левен задался целью не оставлять сына в одиночестве даже на четверть часа. Он нашел, что ежедневное посещение Оперы — недостаточное лишение свободы для бедняжки.

Он встретил его в фойе Буфф.

— Хотите пойти со мной к госпоже Гранде? Она сегодня ослепительна: бесспорно, это самая красивая женщина в зале. Но я не желаю продавать вам кота в мешке: я отведу вас сначала к Дюфренуа; его ложа рядом с ложей госпожи Гранде.

— Я был бы счастлив, отец, если бы мог беседовать сегодня только с вами.

— Люди должны знать вас в лицо, пока у меня еще есть салон.

Уже неоднократно г-н Левен хотел ввести его в двадцать различных салонов партии умеренных, вполне подходящих для начальника личной канцелярии министра внутренних дел. Люсьен всегда находил предлог отложить это на будущее время. Он говорил:

— Я еще слишком глуп, дайте мне исцелиться от моей рассеянности; я могу совершить какую-нибудь неловкость, которая навсегда окажется связанной с моим именем и дискредитирует меня вконец… Первый шаг — великая вещь, и т. д., и т. д.

Но так как человек, находящийся в отчаянии, неспособен сопротивляться, в этот вечер он позволил ввести себя в ложу главного сборщика налогов г-на Дюфренуа, а через час поехал с отцом к г-ну Гранде, бывшему фабриканту, богачу и ярому стороннику партии умеренных. Особняк показался Люсьену прелестным, салон — великолепным, но сам г-н Гранде — слишком мрачным чудаком. «Это Гизо, но без его ума, — подумал Люсьен. — Он жаждет крови, а это уже выходит за пределы моего уговора с отцом».

За ужином в тот же вечер, когда Люсьен был представлен г-ну Гранде, тот во всеуслышание, в присутствии по меньшей мере тридцати человек, высказал пожелание, чтобы г-н М., находившийся в оппозиции к правительству, умер от раны, полученной им недавно на нашумевшей дуэли.

Прославленная красота г-жи Гранде не могла заставить Люсьена забыть об отвращении, которое внушил ему ее муж.

Это была женщина лет двадцати четырех, не старше. Невозможно представить себе более правильные черты: это была хрупкая, безупречная красавица с лицом, словно выточенным из слоновой кости. Она превосходно пела и была ученицей Рубини. Ее талант акварелистки пользовался общим признанием; ее муж иногда доставлял ей удовольствие, похищая у нее тайком одну из ее акварелей, которую затем поручал продать, причем за такой рисунок платили по триста франков.

Но она не довольствовалась лаврами отличной акварелистки: она была неутомимой болтуньей.

Беда, если кто-нибудь в разговоре упоминал одно из страшных слов: счастье, религия, цивилизация, законная власть, брак и т. д.

«Мне кажется, да простит меня господь, что она старается подражать госпоже де Сталь, — подумал Люсьен, внимая одной из ее иеремиад. — Она ничего не пропустит, чтобы не вставить своего замечания. Ее замечание справедливо, но чудовищно пошло, хотя и выражено в благородной и деликатной форме. Готов биться об заклад, что она черпает свою мудрость в трехфранковых руководствах».

Несмотря на полнейшее отвращение к аристократической красоте и к искуственной грации г-жи Гранде, Люсьен, верный своему обещанию, два раза в неделю появлялся в самом приятном из всех салонов умеренных.

Как-то вечером, когда Люсьен вернулся домой в полночь и на вопрос матери, где он был, ответил, что провел вечер у Гранде, отец спросил его:

— Как ты добился того, что госпожа Гранде относится к тебе как к равному?

— Я стал подражать талантам, которые придают ей такую прелесть: я написал акварель.

— Какой же сюжет ты избрал, чтобы понравиться ей?

— Испанского монаха верхом на осле, отправляемого Родилем на виселицу [27].

— Какой ужас! Что за черты характера вы приобретаете в этом доме! — воскликнула г-жа Левен. — Они совсем несвойственны вам. Вы испытываете на себе все их отрицательные стороны и не почувствуете ни одного из их преимуществ. Мой сын — палач!

— Ваш сын — герой! Вот вывод, который делает госпожа Гранде, полагающая, что все инакомыслящие должны быть подвергнуты безжалостным пыткам. Молодая женщина, обладающая такой душой и умом, видящая вещи в их подлинном свете — словом, имеющая счастье хоть немного походить на вас, сочла бы меня негодяем, министерским прихвостнем, который хочет стать префектом и найти во Франции свою «Трансноненскую улицу». Но госпожа Гранде метит в гении, жаждет сильных страстей, стремится блистать умом. Для бедняжки, все духовное богатство которой сводится лишь к здравому смыслу, да и то пошлейшему, монах, отправляемый на виселицу в стране суеверий генералом умеренных убеждений, — нечто великолепное. Моя акварель для нее — картина Микеланджело.

— Итак, ты станешь жалким донжуаном, — с глубоким вздохом промолвила г-жа Левен.

Господин Левен громко расхохотался.

— Ах! Замечательно! Люсьен в роли донжуана! Но, ангел мой, вы, по-видимому, страстно любите его, если говорите такой вздор. От души рад за вас: счастлив тот, кто под влиянием страсти лепечет глупости. И в тысячу раз счастливее тот, кто говорит нелепости под влиянием любви в наш век, когда люди делают это лишь вследствие бездарности и ограниченности ума! Беднягу Люсьена будут всегда дурачить женщины, которых он полюбит. Запаса наивности в его сердце, по-моему, хватит лет на пятьдесят.

. .

— Словом, — улыбаясь от счастья, спросила г-жа Левен, — ты убедился, что страшное и нелепое кажется этой бедной госпоже Гранде вершинами микеланджеловского искусства? Бьюсь об заклад, что ни одна из этих мыслей не пришла тебе в голову, когда ты писал своего монаха.

— Верно, я просто думал о господине Гранде, который в этот вечер хотел без дальних слов перевешать всех оппозиционных журналистов. Сначала мой монах на осле имел сходство с господином Гранде.

— А ты угадал, кто любовник этой дамы?

— Ее сердце до такой степени черство, что я считал его благоразумным.

— Но без любовника в даме чего-то не хватало бы. Ее выбор пал на господина Крапара.

— Как?! На начальника полиции моего министерства?

— The same [28], так что при его посредстве вы можете когда-нибудь на казенный счет шпионить за вашей любовницей.

После этих слов Люсьен приумолк; мать угадала его тайну.

— Ты, кажется, бледен, мой друг. Возьми свой подсвечник и, прошу тебя, никогда не ложись спать позже часа.

«Будь у меня в Нанси господин Крапар, — думал Люсьен, — мне не пришлось бы самолично убеждаться в том, что происходит с госпожой де Шастеле.

А что случилось бы, если бы я это знал месяцем раньше? Я только немного раньше потерял бы счастливейшие дни в моей жизни… Я только месяцем раньше был бы обречен проводить утро в обществе сиятельного плута, а вечер — с плутовкой-женщиной, пользующейся наибольшим уважением в Париже».

Из этих преувеличенно мрачных рассуждений видно, как были еще сильны душевные страдания Люсьена. Ничто так не озлобляет человека, как несчастье. Поглядите на недотрог.

ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ

Однажды около пяти часов пополудни, возвратившись из Тюильри, министр вызвал Люсьена к себе в кабинет. Наш герой нашел, что он бледен как смерть.

— Вот в чем дело, дорогой Левен. Речь идет о поручении весьма щекотливом.

Лицо Люсьена против воли приняло надменное выражение, как у человека, собирающегося ответить горделивым отказом, так что министр поспешил прибавить:

— …и весьма почетном.

Но и после этих слов надменно-сухой вид Люсьена смягчился ненамного. Он не был ведь такого высокого мнения о почестях, которые можно было приобрести, служа… (два слова неразборчивы).

Его превосходительство продолжал:

— Вы знаете, что мы имеем счастье жить под надзором пяти полиций… Но вы это знаете лишь в той мере, в какой знает об этом широкая публика, а отнюдь не так, как нужно, чтобы действовать уверенно. Забудьте же, прошу вас, обо всем, что вы, как вам кажется, знаете на этот счет. В погоне за читателем оппозиционные газеты отравляют все решительно. Постарайтесь не смешивать того, что публика принимает за истину, с тем, что я вам сообщу; иначе, начав действовать, вы впадете в ошибку. В особенности не забывайте, дорогой Левен, что самый гнусный плут не лишен тщеславия и своеобразного понятия о чести. Если он заметит, что вы его презираете, с ним уже не сговориться… Простите, мой друг, что я вхожу в такие подробности, но я от всего сердца желаю вам успеха…

«Ах, — подумал Люсьен, — у меня тоже, как у гнусного плута, есть тщеславие. Эти две фразы стояли у него слишком близко одна к другой: должно быть, он сильно взволнован».

Министр больше не старался увещевать Люсьена: он весь был поглощен своим горем. Растерянный взгляд подчеркивался смертельною бледностью щек, и все его лицо выражало величайшее смущение. Он продолжал:

— Этот проклятый генерал Р. думает только о том, чтобы стать генерал-лейтенантом. Как вам известно, он начальник дворцовой полиции. Но этого ему мало: он хочет стать военным министром и на этом посту проявить свои таланты в наиболее трудном и, говоря по правде, единственно трудном деле в этом жалком министерстве, — добавил с презрением великий администратор, — а именно наблюдать за тем, чтобы между солдатами и гражданским населением не установились слишком близкие отношения, и в то же время способствовать возникновению между ними дуэлей со смертельным исходом не меньше шести в месяц.

Люсьен посмотрел на него.

— На всю Францию, — добавил министр. — Эта цифра установлена в совете министров.

До сих пор генерал Р. довольствовался распространением в казармах слухов о том, что чернь и рабочие устраивают засады и нападают на отдельных военных. Эти два слоя населения все время сближаются между собой в результате милейшего равенства; они уважают друг друга, и для того, чтобы их разъединить, нужна непрерывная деятельность военной полиции. Генерал Р. не дает мне покоя, требуя, чтобы я помещал в моих газетах точное описание всех кабацких ссор, всех грубых выходок караулов, всех пьяных драк, о которых ему доносят его переодетые сержанты. Этим субъектам поручено наблюдать за пьянством, но самим напиваться запрещено. Все это сущая пытка для наших журналистов. «Как можем мы после всех этих мерзостей, — говорят они, — рассчитывать на какой-либо эффект изящной фразы или тонкой остроты? Какое дело светским людям до кабацких сцен, притом одних и тех же? Наталкиваясь на отчет об этих гнусностях, читатель из высшего круга отбрасывает газеты не без того, чтобы с презрением отозваться о подкупленных журналистах».

— Надо сознаться, — смеясь, продолжал министр, — что, какую бы ловкость при этом ни проявляли господа журналисты, публика уже не читает этих россказней про драки, в которых двое каменщиков убили бы трех вооруженных саблями гренадеров, если бы чудесным образом не подоспел соседний пост. Сами солдаты в казармах смеются над этим отделом наших газет, которые я велю вышвыривать за дверь. Таково положение вещей, при котором этот чертов Р., мучимый двумя звездочками на своих эполетах, решил разжиться фактами.

— Друг мой, — прибавил, понижая голос, министр, — дело Кортиса, вызвавшее такие резкие опровержения в наших вчерашних утренних газетах, отнюдь не вымысел. Кортис, один из преданнейших людей генерала Р., получающий триста франков в месяц, в минувшую среду решил обезоружить одного глупого новобранца, которого он уже неделю подстерегал. В полночь новобранца поставили часовым на самой середине Аустерлицкого моста. Полчаса спустя Кортис, прикинувшись пьяным, подошел к нему, затем внезапно набросился на него и хотел отнять у него ружье. Проклятый новобранец при всей своей видимой глупости, побудившей Кортиса остановить на нем свой выбор, отступил на два шага назад и всадил Кортису пулю в живот. Как выяснилось, новобранец — охотник из горной местности Дофине. И вот Кортис смертельно ранен, но не убит, что хуже всего.

Таковы обстоятельства дела. Задача заключается вот в чем. Кортис знает, что ему остается прожить всего три-четыре дня. Кто нам поручится за его молчание?

Кое-кто (то есть король) устроил чудовищную сцену генералу Р. К несчастью, я оказался тут же, и кое-кому пришло в голову, что я один обладаю необходимым тактом, чтобы покончить с этим неприятнейшим делом именно так, как нужно. Если бы меня меньше знали в лицо, я отправился бы к Кортису, в …ский госпиталь и понаблюдал бы за теми, кто вертится у его постели. Но одного моего присутствия было бы достаточно, чтобы во сто раз умножить всю мерзость, накопившуюся вокруг этого дела.

Генерал Р. оплачивает своих полицейских агентов лучше, чем я моих. Объясняется это очень просто: негодяи, которых он выслеживает, внушают больше страха, чем те, за кем обычно охотится полиция министерства внутренних дел. Нет еще месяца, как генерал Р. переманил у меня двух человек; у нас они получали сто франков жалованья, да изредка им перепадало то там, то здесь несколько пятифранковых монет, когда им удавалось представить хорошее донесение; генерал же назначил им по двести пятьдесят франков в месяц, так что мне осталось только со смехом сказать ему о весьма странном способе найма сотрудников, к которому он прибегает. Он, должно быть, в ярости от утренней сцены и от похвал, которые мне расточали в его присутствии и едва ли не за его счет.

Вы, как умный человек, догадываетесь, к чему я клоню. Если мои агенты делают хоть что-нибудь мало-мальски стоящее у ложа больного Кортиса, они постараются представить мне свое донесение через пять минут после того, как увидят, что я вышел из особняка на улице Гренель, а за час до этого генерал Р. будет иметь полную возможность порасспросить их обо всем. Теперь скажите, дорогой Люсьен, хотите ли вы помочь мне выпутаться из большого затруднения?

После небольшой паузы Люсьен ответил:

— Да, сударь.

Но выражение его лица было значительно менее ободряющим, нежели его ответ.

Люсьен продолжал ледяным тоном:

— Полагаю, что мне не придется разговаривать с хирургом.

— Отлично, мой друг, отлично. Вы угадываете, в чем суть дела, — поторопился ответить министр. — Генерал Р. уже начал действовать, и даже слишком энергично. Этот хирург — колоссального роста мужчина, фамилия его Моно; он читает только «Courrier Franèais» в кафе госпиталя; когда доверенное лицо генерала Р. в третий раз предложило ему награждение крестом, он ответил на это здоровенным ударом кулака, значительно охладившим рвение генеральского клеврета и, что еще хуже, вызвавшим в госпитале целый скандал.

«Вот мерзавец! — воскликнул Моно. — Он просто-напросто предлагает мне отравить опиумом раненого номер тринадцатый!»

Министр, до этой минуты говоривший живо, умно и искренне, счел себя обязанным произнести две-три красноречивые фразы в духе «Journal de Paris» насчет того, что он никогда никому не поручил бы говорить с хирургом.

Министр замолчал. Люсьен был глубоко взволнован; после томительной паузы он в конце концов сказал:

— Я не желаю быть бесполезным существом. Если ваше сиятельство разрешит мне отнестись к Кортису, как отнесся бы самый любящий родственник, я готов принять поручение.

— Ваша оговорка оскорбляет меня! — сердечным тоном воскликнул министр.

Действительно, мысль об отравлении, даже только об опиуме, внушала ему ужас. Когда в совете кто-то высказался за то, что следовало бы дать бедному Кортису опиум, чтобы облегчить его страдания, он побледнел.

— Вспомним, — пылко воскликнул он, — об опиуме, за который так упрекали генерала Бонапарта под стенами Яффы! Не будем же сами давать повод для неисчерпаемых клеветнических нападок на нас республиканским и, что значительно хуже, легитимистским газетам, которые проникают в светские салоны!

Этот искренний, благородный порыв несколько ослабил ужасную тревогу Люсьена. Он думал: «Это гораздо хуже всего, что могло бы случиться со мною в полку. Там мне пришлось бы только зарубить или расстрелять, как это сделал *** в ***, бедного, сбитого с толку или даже ни в чем не повинного рабочего, здесь же я могу оказаться замешанным на всю жизнь в историю с отравлением. Если я обладаю мужеством, не все ли равно, в какой форме мне угрожает опасность?» Он заявил решительным тоном:

— Я помогу вам, граф. Быть может, мне всю жизнь придется раскаиваться в том, что я не заболел в этот момент, не слег на неделю в постель и, вернувшись по выздоровлении в этот кабинет, не подал в отставку, увидев, что вы резко изменили ко мне отношение. Министр — человек слишком порядочный (он тут же подумал: «И слишком тесно связанный с моим отцом»), чтобы преследовать меня всеми могущественными средствами, находящимися в его распоряжении; но я уже устал отступать перед опасностью.

Это было сказано со сдержанным жаром.

— Раз уж жизнь в девятнадцатом веке так трудна, я не переменю в третий раз рода занятий. Я отлично вижу, что рискую подвергнуться клевете, которая будет преследовать меня до самой смерти. Я знаю, как умер господин де Коленкур. Поэтому я буду действовать все время с таким расчетом, чтобы каждый мой шаг мог найти себе оправдание в печатных мемуарах. Пожалуй, граф, было бы лучше для вас предоставить действовать в данном случае агентам, прикрывающимся эполетами: француз многое прощает военному мундиру…

У министра вырвался нетерпеливый жест.

— Я не хочу, сударь, ни давать вам непрошенные и к тому же запоздалые советы, ни, тем более, оскорблять вас. Я не просил вас дать мне час на размышление, и потому естественно, что я размышлял вслух.

Это было сказано так просто и в то же время так мужественно, что нравственное существо Люсьена предстало министру совсем в ином свете. «Это — мужчина, и мужчина с твердым характером, — подумал он. — Тем лучше. Я меньше буду проклинать чудовищную лень его отца, наши телеграфные дела погребены навсегда, а сыну я могу со спокойной совестью заткнуть рот префектурой. Это будет вполне приличный способ расквитаться с отцом, если он до тех пор не умрет от несварения желудка, и в то же время парализовать его салон». Эти мысли промелькнули в его уме быстрее, чем читается их изложение.

Министр заговорил самым мужественным и самым благородным тоном, каким только был в состоянии. Накануне он смотрел в превосходном исполнении трагедию Корнеля «Гораций». «Надо припомнить, — подумал он, — интонации Горация и Куриация, беседующих после того, как Флавиан объявил им о предстоящем поединке». Тут министр, пользуясь превосходством своего служебного положения, зашагал по кабинету, мысленно повторяя:



Избранник Альбы, ты — отныне мне чужой.

Люсьен принял решение: «Всякое промедление, — подумал он, — есть следствие нерешительности и трусости, как сказал бы вражеский язык».

Произнеся мысленно это ужасное слово, он повернулся к министру, с героическим видом расхаживавшему из угла в угол:

— Я готов, сударь. Министерство что-нибудь предприняло в связи с этим делом?

— Говоря по правде, не знаю.

— Я посмотрю, в каком положении дело, и вернусь сюда.

Люсьен кинулся в кабинет г-на Дебака и, ничем не выдавая себя, услал его за справками в несколько мест. Вскоре он вернулся обратно.

— Вот письмо, — сказал министр, — предоставляющее в ваше распоряжение все, что вам понадобилось бы в госпиталях, и вот деньги.

Люсьен подошел к столу написать расписку.

— Что вы делаете, дорогой? Расписки между нами? — с напускным легкомыслием воскликнул министр.

— Граф, все, что мы тут делаем, может стать когда-нибудь достоянием печати, — ответил Люсьен с серьезностью человека, спасающего свою голову от эшафота.

Его взгляд лишил его сиятельство всей непринужденности, с которою тот до этой минуты держался.

— Будьте готовы к тому, что у постели Кортиса вы встретите какого-нибудь сотрудника «National» или «Tribune»; a самое важное — не горячитесь! Никаких дуэлей с этими господами; вы понимаете, каким это было бы для них огромным козырем и как торжествовал бы генерал Р. над моим бедным министерством!

— Ручаюсь вам, что дуэли у меня не будет, по крайней мере пока Кортис жив.