Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Люсьен предполагал, что ему будет стоить большого труда притворяться. Оказалось, он без малейших колебаний напустил на себя вид человека, желающего скорее положить конец докучным излияниям; дело в том, что при своем вторичном появлении г-н де Вез показался ему провинциальным комедиантом, шаржирующим свою роль. Он нашел, что ему недостает благородства почти так же, как полковнику Малеру, но в министре фальшь еще сильнее бросалась в глаза.

Равнодушие, с которым Люсьен выслушивал похвалы своему таланту, было до того леденящим, и он, сам не подозревая, тоже до такой степени утрировал свою роль, что министр, смутившись, принялся ругать столоначальника М. Люсьена поразила одна вещь: министр не читал доклада г-на М. «Черт возьми, — решил Люсьен, — скажу ему, в чем корень зла!»

— Ваше сиятельство так сильно заняты важными прениями в совете и составлением ведомственного бюджета, что у вас даже не хватило времени прочесть доклад господина М., который вы критикуете, — и вы вполне правы.

У министра вырвался гневный жест. Набросить тень на его работоспособность, взять под сомнение четырнадцать часов, которые, по его словам, он днем и ночью проводил за своим столом, — значило покушаться на его святая святых.

— Черт возьми, — воскликнул он, покраснев, — докажите мне это, милостивый государь!

«Настал мой черед», — подумал Люсьен. Он одержал верх благодаря своей умеренности, ясности доводов и отменной почтительности. Он недвусмысленно доказал министру, что тот не читал доклада бедняги М., которого так поносил. Два-три раза министр пытался положить этому конец, запутав вопрос:

— Вы и я, дорогой друг, мы оба все прочли.

— Разрешите, ваше сиятельство, сказать вам, что я был бы совсем недостоин вашего доверия, я, скромный, не имеющий другого занятия новичок, если бы невнимательно или слишком торопливо прочел документ, который вам угодно было мне доверить. Вот здесь, в пятом абзаце… и т. д., и т. д.

Три раза направив спор в надлежащее русло, Люсьен в конце концов добился успеха, который оказался бы роковым для всякого другого чиновника: он заставил министра замолчать. Его сиятельство в ярости вышел из кабинета, и Люсьен слышал, как он набросился на бедного начальника отделения, которого в ожидании его возвращения дежурный впустил к нему в кабинет.

Грозный голос министра донесся до прихожей, куда выходила потайная дверь кабинета Люсьена. Старый слуга, которого посадил туда министр внутренних дел Крете и которого Люсьен сильно подозревал в шпионстве, вошел к нему без зова.

— Его сиятельству что-нибудь угодно?

— Не его сиятельству, а мне. Я серьезнейшим образом прошу вас не входить сюда без моего звонка.

Таково было первое сражение, которое пришлось выдержать Люсьену.

ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ

Люсьену, между прочим, посчастливилось: он не застал в Париже своего кузена Эрнеста Девельруа, будущего члена Академии моральных и политических наук. Один из членов этой Академии, устраивавший несколько раз в году скучные обеды и располагавший тремя голосами, кроме своего, должен был отправиться на воды в Виши, и г-н Девельруа вызвался сопровождать его в качестве сиделки. Это двухмесячное самопожертвование произвело наилучшее впечатление в Академии. «Вот человек, рядом с которым приятно сидеть», — говорил г-н Боно, пользовавшийся особым влиянием в этих кругах.

— Поездка Эрнеста в Виши, — заметил г-н Левен, — позволит ему на четыре года раньше быть избранным в Институт.

— Не лучше ли было бы для вас, отец, иметь такого сына? — почти растроганно сказал Люсьен.

— Troppo ajuto a Sant\' Antonio [26],— ответил г-н Левен. — Я все-таки предпочитаю тебя, несмотря на твою добродетель. Меня нисколько не огорчает успех Эрнеста; вскоре он будет получать оклад в тридцать тысяч франков, как философ N., но я хотел бы иметь его своим сыном не больше, чем господина де Талейрана.

В министерстве графа де Веза служил некто г-н Дебак, общественное положение которого несколько походило на положение Люсьена. Он был человек со средствами, и г-н де Вез называл его «кузен», но к его услугам не было влиятельного салона и еженедельных, прославленных на весь Париж обедов, которые могли бы поддержать его положение в свете. Он остро чувствовал эту разницу и решил завязать тесные отношения с Люсьеном.

Господин Дебак обладал характером Блайфила (из «Тома Джонса»), и это, к несчастью, слишком явно читалось на его чрезвычайно бледном, изрытом оспою лице. Его физиономия неизменно хранила выражение вынужденной вежливости и добродушия, напоминавших добродушие Тартюфа. Слишком черные волосы, обрамлявшие его бледное лицо, невольно привлекали к себе внимание. Несмотря на этот крупный недостаток, г-н Дебак, всегда высказывавший лишь одни приличные суждения и ни разу не переступивший этой черты, быстро добился успеха в парижских гостиных. Он служил раньше супрефектом, но за слишком иезуитский характер был смещен с должности г-ном де Мартиньяком и теперь считался одним из наиболее ловких чиновников министерства внутренних дел.

Подобно всем впавшим в отчаяние существам с нежной душой, Люсьен был безразличен ко всему на свете; он не выбирал себе приятелей и сближался с первым встречным. Г-н Дебак любезно навязал ему свою дружбу.

Но Люсьен не заметил того, что Дебак старался всячески угождать ему. Дебак увидел, что Люсьен действительно хочет расширить круг своих познаний и работать; он предложил Люсьену свои услуги по добыванию всевозможных справок не только в канцеляриях министерства внутренних дел, но и во всех присутственных местах Парижа. Нет ничего удобнее такой помощи, и ничто так не сокращает работу.

Зато Дебак никогда не упускал случая присутствовать на обедах, которые г-жа Левен устраивала раз в неделю для чиновников министерства внутренних дел, завязавших более короткое знакомство с ее сыном.

— Вы приближаете к себе подозрительных личностей, — заметил ей муж, — быть может, мелких сыщиков.

— А быть может, и весьма достойных, но покуда еще безвестных людей: Беранже служил чиновником, получая тысячу восемьсот франков. Как бы то ни было, поведение Люсьена слишком ясно говорит о том, что присутствие всяких людей ему неприятно и раздражает его. Этот вид мизантропии менее всего извинителен в глазах общества.

— А вы хотите закрыть рот его сослуживцам по министерству. Постарайтесь по крайней мере, чтобы они не появлялись на наших вторниках.

Господин Левен задался целью не оставлять сына в одиночестве даже на четверть часа. Он нашел, что ежедневное посещение Оперы — недостаточное лишение свободы для бедняжки.

Он встретил его в фойе Буфф.

— Хотите пойти со мной к госпоже Гранде? Она сегодня ослепительна: бесспорно, это самая красивая женщина в зале. Но я не желаю продавать вам кота в мешке: я отведу вас сначала к Дюфренуа; его ложа рядом с ложей госпожи Гранде.

— Я был бы счастлив, отец, если бы мог беседовать сегодня только с вами.

— Люди должны знать вас в лицо, пока у меня еще есть салон.

Уже неоднократно г-н Левен хотел ввести его в двадцать различных салонов партии умеренных, вполне подходящих для начальника личной канцелярии министра внутренних дел. Люсьен всегда находил предлог отложить это на будущее время. Он говорил:

— Я еще слишком глуп, дайте мне исцелиться от моей рассеянности; я могу совершить какую-нибудь неловкость, которая навсегда окажется связанной с моим именем и дискредитирует меня вконец… Первый шаг — великая вещь, и т. д., и т. д.

Но так как человек, находящийся в отчаянии, неспособен сопротивляться, в этот вечер он позволил ввести себя в ложу главного сборщика налогов г-на Дюфренуа, а через час поехал с отцом к г-ну Гранде, бывшему фабриканту, богачу и ярому стороннику партии умеренных. Особняк показался Люсьену прелестным, салон — великолепным, но сам г-н Гранде — слишком мрачным чудаком. «Это Гизо, но без его ума, — подумал Люсьен. — Он жаждет крови, а это уже выходит за пределы моего уговора с отцом».

За ужином в тот же вечер, когда Люсьен был представлен г-ну Гранде, тот во всеуслышание, в присутствии по меньшей мере тридцати человек, высказал пожелание, чтобы г-н М., находившийся в оппозиции к правительству, умер от раны, полученной им недавно на нашумевшей дуэли.

Прославленная красота г-жи Гранде не могла заставить Люсьена забыть об отвращении, которое внушил ему ее муж.

Это была женщина лет двадцати четырех, не старше. Невозможно представить себе более правильные черты: это была хрупкая, безупречная красавица с лицом, словно выточенным из слоновой кости. Она превосходно пела и была ученицей Рубини. Ее талант акварелистки пользовался общим признанием; ее муж иногда доставлял ей удовольствие, похищая у нее тайком одну из ее акварелей, которую затем поручал продать, причем за такой рисунок платили по триста франков.

Но она не довольствовалась лаврами отличной акварелистки: она была неутомимой болтуньей.

Беда, если кто-нибудь в разговоре упоминал одно из страшных слов: счастье, религия, цивилизация, законная власть, брак и т. д.

«Мне кажется, да простит меня господь, что она старается подражать госпоже де Сталь, — подумал Люсьен, внимая одной из ее иеремиад. — Она ничего не пропустит, чтобы не вставить своего замечания. Ее замечание справедливо, но чудовищно пошло, хотя и выражено в благородной и деликатной форме. Готов биться об заклад, что она черпает свою мудрость в трехфранковых руководствах».

Несмотря на полнейшее отвращение к аристократической красоте и к искуственной грации г-жи Гранде, Люсьен, верный своему обещанию, два раза в неделю появлялся в самом приятном из всех салонов умеренных.

Как-то вечером, когда Люсьен вернулся домой в полночь и на вопрос матери, где он был, ответил, что провел вечер у Гранде, отец спросил его:

— Как ты добился того, что госпожа Гранде относится к тебе как к равному?

— Я стал подражать талантам, которые придают ей такую прелесть: я написал акварель.

— Какой же сюжет ты избрал, чтобы понравиться ей?

— Испанского монаха верхом на осле, отправляемого Родилем на виселицу [27].

— Какой ужас! Что за черты характера вы приобретаете в этом доме! — воскликнула г-жа Левен. — Они совсем несвойственны вам. Вы испытываете на себе все их отрицательные стороны и не почувствуете ни одного из их преимуществ. Мой сын — палач!

— Ваш сын — герой! Вот вывод, который делает госпожа Гранде, полагающая, что все инакомыслящие должны быть подвергнуты безжалостным пыткам. Молодая женщина, обладающая такой душой и умом, видящая вещи в их подлинном свете — словом, имеющая счастье хоть немного походить на вас, сочла бы меня негодяем, министерским прихвостнем, который хочет стать префектом и найти во Франции свою «Трансноненскую улицу». Но госпожа Гранде метит в гении, жаждет сильных страстей, стремится блистать умом. Для бедняжки, все духовное богатство которой сводится лишь к здравому смыслу, да и то пошлейшему, монах, отправляемый на виселицу в стране суеверий генералом умеренных убеждений, — нечто великолепное. Моя акварель для нее — картина Микеланджело.

— Итак, ты станешь жалким донжуаном, — с глубоким вздохом промолвила г-жа Левен.

Господин Левен громко расхохотался.

— Ах! Замечательно! Люсьен в роли донжуана! Но, ангел мой, вы, по-видимому, страстно любите его, если говорите такой вздор. От души рад за вас: счастлив тот, кто под влиянием страсти лепечет глупости. И в тысячу раз счастливее тот, кто говорит нелепости под влиянием любви в наш век, когда люди делают это лишь вследствие бездарности и ограниченности ума! Беднягу Люсьена будут всегда дурачить женщины, которых он полюбит. Запаса наивности в его сердце, по-моему, хватит лет на пятьдесят.

. .

— Словом, — улыбаясь от счастья, спросила г-жа Левен, — ты убедился, что страшное и нелепое кажется этой бедной госпоже Гранде вершинами микеланджеловского искусства? Бьюсь об заклад, что ни одна из этих мыслей не пришла тебе в голову, когда ты писал своего монаха.

— Верно, я просто думал о господине Гранде, который в этот вечер хотел без дальних слов перевешать всех оппозиционных журналистов. Сначала мой монах на осле имел сходство с господином Гранде.

— А ты угадал, кто любовник этой дамы?

— Ее сердце до такой степени черство, что я считал его благоразумным.

— Но без любовника в даме чего-то не хватало бы. Ее выбор пал на господина Крапара.

— Как?! На начальника полиции моего министерства?

— The same [28], так что при его посредстве вы можете когда-нибудь на казенный счет шпионить за вашей любовницей.

После этих слов Люсьен приумолк; мать угадала его тайну.

— Ты, кажется, бледен, мой друг. Возьми свой подсвечник и, прошу тебя, никогда не ложись спать позже часа.

«Будь у меня в Нанси господин Крапар, — думал Люсьен, — мне не пришлось бы самолично убеждаться в том, что происходит с госпожой де Шастеле.

А что случилось бы, если бы я это знал месяцем раньше? Я только немного раньше потерял бы счастливейшие дни в моей жизни… Я только месяцем раньше был бы обречен проводить утро в обществе сиятельного плута, а вечер — с плутовкой-женщиной, пользующейся наибольшим уважением в Париже».

Из этих преувеличенно мрачных рассуждений видно, как были еще сильны душевные страдания Люсьена. Ничто так не озлобляет человека, как несчастье. Поглядите на недотрог.

ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ

Однажды около пяти часов пополудни, возвратившись из Тюильри, министр вызвал Люсьена к себе в кабинет. Наш герой нашел, что он бледен как смерть.

— Вот в чем дело, дорогой Левен. Речь идет о поручении весьма щекотливом.

Лицо Люсьена против воли приняло надменное выражение, как у человека, собирающегося ответить горделивым отказом, так что министр поспешил прибавить:

— …и весьма почетном.

Но и после этих слов надменно-сухой вид Люсьена смягчился ненамного. Он не был ведь такого высокого мнения о почестях, которые можно было приобрести, служа… (два слова неразборчивы).

Его превосходительство продолжал:

— Вы знаете, что мы имеем счастье жить под надзором пяти полиций… Но вы это знаете лишь в той мере, в какой знает об этом широкая публика, а отнюдь не так, как нужно, чтобы действовать уверенно. Забудьте же, прошу вас, обо всем, что вы, как вам кажется, знаете на этот счет. В погоне за читателем оппозиционные газеты отравляют все решительно. Постарайтесь не смешивать того, что публика принимает за истину, с тем, что я вам сообщу; иначе, начав действовать, вы впадете в ошибку. В особенности не забывайте, дорогой Левен, что самый гнусный плут не лишен тщеславия и своеобразного понятия о чести. Если он заметит, что вы его презираете, с ним уже не сговориться… Простите, мой друг, что я вхожу в такие подробности, но я от всего сердца желаю вам успеха…

«Ах, — подумал Люсьен, — у меня тоже, как у гнусного плута, есть тщеславие. Эти две фразы стояли у него слишком близко одна к другой: должно быть, он сильно взволнован».

Министр больше не старался увещевать Люсьена: он весь был поглощен своим горем. Растерянный взгляд подчеркивался смертельною бледностью щек, и все его лицо выражало величайшее смущение. Он продолжал:

— Этот проклятый генерал Р. думает только о том, чтобы стать генерал-лейтенантом. Как вам известно, он начальник дворцовой полиции. Но этого ему мало: он хочет стать военным министром и на этом посту проявить свои таланты в наиболее трудном и, говоря по правде, единственно трудном деле в этом жалком министерстве, — добавил с презрением великий администратор, — а именно наблюдать за тем, чтобы между солдатами и гражданским населением не установились слишком близкие отношения, и в то же время способствовать возникновению между ними дуэлей со смертельным исходом не меньше шести в месяц.

Люсьен посмотрел на него.

— На всю Францию, — добавил министр. — Эта цифра установлена в совете министров.

До сих пор генерал Р. довольствовался распространением в казармах слухов о том, что чернь и рабочие устраивают засады и нападают на отдельных военных. Эти два слоя населения все время сближаются между собой в результате милейшего равенства; они уважают друг друга, и для того, чтобы их разъединить, нужна непрерывная деятельность военной полиции. Генерал Р. не дает мне покоя, требуя, чтобы я помещал в моих газетах точное описание всех кабацких ссор, всех грубых выходок караулов, всех пьяных драк, о которых ему доносят его переодетые сержанты. Этим субъектам поручено наблюдать за пьянством, но самим напиваться запрещено. Все это сущая пытка для наших журналистов. «Как можем мы после всех этих мерзостей, — говорят они, — рассчитывать на какой-либо эффект изящной фразы или тонкой остроты? Какое дело светским людям до кабацких сцен, притом одних и тех же? Наталкиваясь на отчет об этих гнусностях, читатель из высшего круга отбрасывает газеты не без того, чтобы с презрением отозваться о подкупленных журналистах».

— Надо сознаться, — смеясь, продолжал министр, — что, какую бы ловкость при этом ни проявляли господа журналисты, публика уже не читает этих россказней про драки, в которых двое каменщиков убили бы трех вооруженных саблями гренадеров, если бы чудесным образом не подоспел соседний пост. Сами солдаты в казармах смеются над этим отделом наших газет, которые я велю вышвыривать за дверь. Таково положение вещей, при котором этот чертов Р., мучимый двумя звездочками на своих эполетах, решил разжиться фактами.

— Друг мой, — прибавил, понижая голос, министр, — дело Кортиса, вызвавшее такие резкие опровержения в наших вчерашних утренних газетах, отнюдь не вымысел. Кортис, один из преданнейших людей генерала Р., получающий триста франков в месяц, в минувшую среду решил обезоружить одного глупого новобранца, которого он уже неделю подстерегал. В полночь новобранца поставили часовым на самой середине Аустерлицкого моста. Полчаса спустя Кортис, прикинувшись пьяным, подошел к нему, затем внезапно набросился на него и хотел отнять у него ружье. Проклятый новобранец при всей своей видимой глупости, побудившей Кортиса остановить на нем свой выбор, отступил на два шага назад и всадил Кортису пулю в живот. Как выяснилось, новобранец — охотник из горной местности Дофине. И вот Кортис смертельно ранен, но не убит, что хуже всего.

Таковы обстоятельства дела. Задача заключается вот в чем. Кортис знает, что ему остается прожить всего три-четыре дня. Кто нам поручится за его молчание?

Кое-кто (то есть король) устроил чудовищную сцену генералу Р. К несчастью, я оказался тут же, и кое-кому пришло в голову, что я один обладаю необходимым тактом, чтобы покончить с этим неприятнейшим делом именно так, как нужно. Если бы меня меньше знали в лицо, я отправился бы к Кортису, в …ский госпиталь и понаблюдал бы за теми, кто вертится у его постели. Но одного моего присутствия было бы достаточно, чтобы во сто раз умножить всю мерзость, накопившуюся вокруг этого дела.

Генерал Р. оплачивает своих полицейских агентов лучше, чем я моих. Объясняется это очень просто: негодяи, которых он выслеживает, внушают больше страха, чем те, за кем обычно охотится полиция министерства внутренних дел. Нет еще месяца, как генерал Р. переманил у меня двух человек; у нас они получали сто франков жалованья, да изредка им перепадало то там, то здесь несколько пятифранковых монет, когда им удавалось представить хорошее донесение; генерал же назначил им по двести пятьдесят франков в месяц, так что мне осталось только со смехом сказать ему о весьма странном способе найма сотрудников, к которому он прибегает. Он, должно быть, в ярости от утренней сцены и от похвал, которые мне расточали в его присутствии и едва ли не за его счет.

Вы, как умный человек, догадываетесь, к чему я клоню. Если мои агенты делают хоть что-нибудь мало-мальски стоящее у ложа больного Кортиса, они постараются представить мне свое донесение через пять минут после того, как увидят, что я вышел из особняка на улице Гренель, а за час до этого генерал Р. будет иметь полную возможность порасспросить их обо всем. Теперь скажите, дорогой Люсьен, хотите ли вы помочь мне выпутаться из большого затруднения?

После небольшой паузы Люсьен ответил:

— Да, сударь.

Но выражение его лица было значительно менее ободряющим, нежели его ответ.

Люсьен продолжал ледяным тоном:

— Полагаю, что мне не придется разговаривать с хирургом.

— Отлично, мой друг, отлично. Вы угадываете, в чем суть дела, — поторопился ответить министр. — Генерал Р. уже начал действовать, и даже слишком энергично. Этот хирург — колоссального роста мужчина, фамилия его Моно; он читает только «Courrier Franèais» в кафе госпиталя; когда доверенное лицо генерала Р. в третий раз предложило ему награждение крестом, он ответил на это здоровенным ударом кулака, значительно охладившим рвение генеральского клеврета и, что еще хуже, вызвавшим в госпитале целый скандал.

«Вот мерзавец! — воскликнул Моно. — Он просто-напросто предлагает мне отравить опиумом раненого номер тринадцатый!»

Министр, до этой минуты говоривший живо, умно и искренне, счел себя обязанным произнести две-три красноречивые фразы в духе «Journal de Paris» насчет того, что он никогда никому не поручил бы говорить с хирургом.

Министр замолчал. Люсьен был глубоко взволнован; после томительной паузы он в конце концов сказал:

— Я не желаю быть бесполезным существом. Если ваше сиятельство разрешит мне отнестись к Кортису, как отнесся бы самый любящий родственник, я готов принять поручение.

— Ваша оговорка оскорбляет меня! — сердечным тоном воскликнул министр.

Действительно, мысль об отравлении, даже только об опиуме, внушала ему ужас. Когда в совете кто-то высказался за то, что следовало бы дать бедному Кортису опиум, чтобы облегчить его страдания, он побледнел.

— Вспомним, — пылко воскликнул он, — об опиуме, за который так упрекали генерала Бонапарта под стенами Яффы! Не будем же сами давать повод для неисчерпаемых клеветнических нападок на нас республиканским и, что значительно хуже, легитимистским газетам, которые проникают в светские салоны!

Этот искренний, благородный порыв несколько ослабил ужасную тревогу Люсьена. Он думал: «Это гораздо хуже всего, что могло бы случиться со мною в полку. Там мне пришлось бы только зарубить или расстрелять, как это сделал *** в ***, бедного, сбитого с толку или даже ни в чем не повинного рабочего, здесь же я могу оказаться замешанным на всю жизнь в историю с отравлением. Если я обладаю мужеством, не все ли равно, в какой форме мне угрожает опасность?» Он заявил решительным тоном:

— Я помогу вам, граф. Быть может, мне всю жизнь придется раскаиваться в том, что я не заболел в этот момент, не слег на неделю в постель и, вернувшись по выздоровлении в этот кабинет, не подал в отставку, увидев, что вы резко изменили ко мне отношение. Министр — человек слишком порядочный (он тут же подумал: «И слишком тесно связанный с моим отцом»), чтобы преследовать меня всеми могущественными средствами, находящимися в его распоряжении; но я уже устал отступать перед опасностью.

Это было сказано со сдержанным жаром.

— Раз уж жизнь в девятнадцатом веке так трудна, я не переменю в третий раз рода занятий. Я отлично вижу, что рискую подвергнуться клевете, которая будет преследовать меня до самой смерти. Я знаю, как умер господин де Коленкур. Поэтому я буду действовать все время с таким расчетом, чтобы каждый мой шаг мог найти себе оправдание в печатных мемуарах. Пожалуй, граф, было бы лучше для вас предоставить действовать в данном случае агентам, прикрывающимся эполетами: француз многое прощает военному мундиру…

У министра вырвался нетерпеливый жест.

— Я не хочу, сударь, ни давать вам непрошенные и к тому же запоздалые советы, ни, тем более, оскорблять вас. Я не просил вас дать мне час на размышление, и потому естественно, что я размышлял вслух.

Это было сказано так просто и в то же время так мужественно, что нравственное существо Люсьена предстало министру совсем в ином свете. «Это — мужчина, и мужчина с твердым характером, — подумал он. — Тем лучше. Я меньше буду проклинать чудовищную лень его отца, наши телеграфные дела погребены навсегда, а сыну я могу со спокойной совестью заткнуть рот префектурой. Это будет вполне приличный способ расквитаться с отцом, если он до тех пор не умрет от несварения желудка, и в то же время парализовать его салон». Эти мысли промелькнули в его уме быстрее, чем читается их изложение.

Министр заговорил самым мужественным и самым благородным тоном, каким только был в состоянии. Накануне он смотрел в превосходном исполнении трагедию Корнеля «Гораций». «Надо припомнить, — подумал он, — интонации Горация и Куриация, беседующих после того, как Флавиан объявил им о предстоящем поединке». Тут министр, пользуясь превосходством своего служебного положения, зашагал по кабинету, мысленно повторяя:



Избранник Альбы, ты — отныне мне чужой.

Люсьен принял решение: «Всякое промедление, — подумал он, — есть следствие нерешительности и трусости, как сказал бы вражеский язык».

Произнеся мысленно это ужасное слово, он повернулся к министру, с героическим видом расхаживавшему из угла в угол:

— Я готов, сударь. Министерство что-нибудь предприняло в связи с этим делом?

— Говоря по правде, не знаю.

— Я посмотрю, в каком положении дело, и вернусь сюда.

Люсьен кинулся в кабинет г-на Дебака и, ничем не выдавая себя, услал его за справками в несколько мест. Вскоре он вернулся обратно.

— Вот письмо, — сказал министр, — предоставляющее в ваше распоряжение все, что вам понадобилось бы в госпиталях, и вот деньги.

Люсьен подошел к столу написать расписку.

— Что вы делаете, дорогой? Расписки между нами? — с напускным легкомыслием воскликнул министр.

— Граф, все, что мы тут делаем, может стать когда-нибудь достоянием печати, — ответил Люсьен с серьезностью человека, спасающего свою голову от эшафота.

Его взгляд лишил его сиятельство всей непринужденности, с которою тот до этой минуты держался.

— Будьте готовы к тому, что у постели Кортиса вы встретите какого-нибудь сотрудника «National» или «Tribune»; a самое важное — не горячитесь! Никаких дуэлей с этими господами; вы понимаете, каким это было бы для них огромным козырем и как торжествовал бы генерал Р. над моим бедным министерством!

— Ручаюсь вам, что дуэли у меня не будет, по крайней мере пока Кортис жив.

— Сегодня это — самое существенное. Как только вы сделаете все, что окажется в ваших силах, ищите меня повсюду. Вот распорядок моего дня. Через час я отправлюсь в министерство финансов, оттуда к N., от него к N. Вы чрезвычайно обяжете меня, держа меня в курсе всего, что предпримете.

— А ваше сиятельство поставило меня в известность обо всем, что вами предпринято? — с многозначительным видом спросил Люсьен.

— Честное слово! — ответил министр. — Я ни единым звуком не обмолвился Крапару; я поручаю вам дело, к которому с моей стороны никто еще не прикоснулся.

— Разрешите, ваше сиятельство, со всею должною почтительностью заявить вам, что если я замечу какого-нибудь полицейского агента, я удалюсь. Это неподходящее для меня соседство.

— Не возражаю, дорогой мой адъютант, если это будет агент моей полиции. Но могу ли я взять на себя перед вами ответственность за глупости, которые могут наделать другие полиции? Я не хочу и не могу скрывать от вас что бы то ни было. Кто мне поручится, что тотчас же после моего отъезда кое-кем не было дано такое же поручение другому министру? Во дворце царит сильная тревога: статья в «National» гнусна именно своею сдержанностью. В ней много хитрости, высокомерного презрения. В гостиных ее прочтут до конца. Это не тон «Tribune». Ax, почему Гизо не назначил господина Карреля государственным советником!

— Он отказался бы категорически. Лучше быть кандидатом в президенты французской республики, нежели государственным советником. Государственный советник получает двадцать тысяч франков, а он — тридцать шесть тысяч, за то, что открыто высказывает свои мысли. К тому же его имя у всех на устах. Но даже если бы он сам оказался у постели Кортиса, дуэли у меня не будет.

Эта тирада настоящего молодого человека, произнесенная с горячностью, по-видимому, не слишком пришлась по вкусу его сиятельству.

— До свиданья, до свиданья, мой дорогой, желаю успеха! Я открываю вам неограниченный кредит; держите меня в курсе всего, что случится. Если меня здесь не будет, не откажите в любезности разыскать меня.

Люсьен возвратился к себе в кабинет решительным шагом человека, идущего в атаку на батарею, — с той лишь небольшой разницей, что он думал не о славе, а об ожидающем его позоре.

В кабинете он застал Дебака.

— Жена Кортиса прислала письмо. Вот оно.

Люсьен взял письмо.


«…В госпитале мой несчастный супруг не окружен в достаточной мере заботами. Для того чтобы я могла уделить ему должное внимание, мне совершенно необходимо иметь кого-нибудь, кто заменил бы меня около его несчастных детей, которым предстоит сделаться сиротами… Мой муж насмерть сражен на ступенях трона и алтаря… Я взываю к правосудию вашего сиятельства…»


«К черту его сиятельство! — подумал Люсьен. — Я не могу сказать, что письмо адресовано мне».

— Который час? — спросил он Дебака. Он желал иметь неоспоримого свидетеля.

— Без четверти шесть. В министерстве нет уже ни души.

Люсьен отметил этот час на листе бумаги, потом позвал канцелярского служителя — шпиона.

— Если кто-нибудь спросит меня вечером, скажите, что я ушел в шесть часов.

Люсьен обратил внимание на то, что взор Дебака, обычно столь спокойный, горел от любопытства и желания вмешаться. «Возможно, что вы, мой друг, — подумал он, — просто-напросто плут или даже соглядатай генерала Р.».

— Дело в том, — пояснил Люсьен с довольно равнодушным видом, — что я обещал быть на загородном обеде: могут подумать, что я заставляю себя ждать, точно вельможа.

Он посмотрел в глаза Дебаку: в них сразу погас весь огонь.

ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ

Люсьен помчался в …ский госпиталь. Он приказал привратнику проводить его к дежурному хирургу. Во дворе госпиталя он встретил двух врачей, назвал себя, свое звание и должность и попросил обоих на минуту последовать за ним. Он был с ними так изысканно вежлив, что им не пришло в голову отказать ему.

«Хорошо, — подумал Люсьен. — Мне не придется оставаться с глазу на глаз с кем бы то ни было; это весьма существенно».

— Скажите, пожалуйста, который час? — спросил он шедшего рядом с ним привратника.

— Половина седьмого.

«Значит, я потратил только двадцать восемь минут на переезд от министерства до госпиталя и могу это доказать».

Войдя к дежурному хирургу, он попросил его ознакомиться с письмом министра.

— Господа, — обратился он ко всем трем врачам, стоявшим рядом, — руководство министерства внутренних дел стало жертвою клеветы в связи с одним раненым, неким Кортисом, принадлежащим, по слухам, к республиканской партии… Было упомянуто слово «опиум»; честь вашего госпиталя и ваша ответственность как правительственных служащих требует, чтобы все, что произойдет у постели раненого Кортиса, протекало в атмосфере самой широкой гласности. Нельзя допустить, чтобы оппозиционные газеты могли найти здесь повод для клеветы. Быть может, они подошлют своих сотрудников. Не находите ли вы, господа, уместным пригласить сюда ординатора и главного хирурга?

За обоими врачами послали практикантов.

— Не считаете ли вы, что было бы весьма кстати поместить у койки Кортиса двух санитаров, людей благоразумных и неспособных на ложь?

Слова эти были поняты наиболее пожилым из присутствовавших врачей в том смысле, в каком их поняли бы за четыре года до того. Он назвал двух санитаров, в прежнее время принадлежавших к конгрегации, двух отъявленных плутов; один из хирургов ушел сразу же, чтобы поставить их на дежурство. Врачи и хирурги быстро стали стекаться в дежурную комнату; однако царило глубокое молчание, и у всех был мрачный вид. Увидав, что врачей и хирургов собралось уже семь человек, Люсьен сказал им:

— Господа, предлагаю вам от имени господина министра внутренних дел, приказ которого у меня в кармане, предоставить Кортису такой уход, как если бы он принадлежал к самым состоятельным кругам общества. Мне кажется, что это в наших общих интересах.

Все без исключения, хоть и нерешительно, согласились с этим.

— Не следует ли нам всем отправиться к постели больного, а затем устроить консилиум? Я попрошу вкратце запротоколировать все, что будет говориться, и передам протокол господину министру внутренних дел.

Решительный вид Люсьена устранил всякую возможность возражений со стороны этих господ, большинство которых предполагало провести вечер с большей пользой для себя или более весело.

— Но, сударь, я видел Кортиса сегодня утром, — уверенным тоном заявил сухой человечек с лицом скряги, — это почти мертвец. К чему консилиум?

— С вашего замечания, сударь, я и начну протокол.

— Но, сударь, я говорил не для того, чтобы мои слова были повторены…

— Повторены! Вы забываетесь, милостивый государь. Имею честь заверить вас, что все сказанное здесь, ваши слова, так же как и мой ответ, будут точно воспроизведены в протоколе.

Фраза Люсьена прозвучала совсем неплохо. Но, произнося ее, он покраснел, а это могло испортить дело.

— Все мы, конечно, желаем лишь выздоровления раненого, — сказал с целью прекратить спор наиболее пожилой из врачей.

Он отворил дверь, и все вышли; перешли из одного двора в другой, причем врач, споривший с Люсьеном, держался поодаль от него. Во дворе к шествию присоединились еще три-четыре человека. Наконец, в тот момент, когда открыли дверь палаты, в которой лежал Кортис, подоспел главный хирург. Вошли сначала в ближайшую швейцарскую.

Люсьен попросил главного хирурга подойти с ним к лампе, дал ему прочесть письмо министра и в двух словах рассказал о том, что было предпринято до его прибытия в госпиталь. Главный хирург был человек очень порядочный и не лишенный такта, несмотря на свой мещански-напыщенный тон; он сообразил, что дело могло принять серьезный оборот.

— Не будем предпринимать ничего без господина Моно, — сказал он Люсьену, — он живет в двух шагах отсюда.

«А, — догадался Люсьен, — это хирург, ответивший ударом кулака на предложение дать Кортису опиум!»

Через несколько минут, ворча, явился г-н Моно: ему помешали обедать; кроме того, он немного побаивался последствий своей утренней кулачной расправы.

Узнав, в чем дело, он заявил Люсьену и главному хирургу:

— Ну, что же тут, господа, долго разговаривать: это покойник. Чудо, что он до сих пор живет с пулей в животе, да не только с пулей, но и с лоскутьями сукна, с ружейным пыжом и бог весть с чем еще. Вы понимаете, что я не рискнул запустить зонд в такую рану. Кожа у него сожжена загоревшейся рубашкой.

Ведя такой разговор, они подошли к больному.

Люсьену выражение его лица показалось решительным и не слишком плутовским — менее плутовским, чем у Дебака.

— Сударь, — обратился к нему Люсьен, — вернувшись домой, я нашел у себя письмо госпожи Кортис…

— Госпожа! Госпожа! Хороша госпожа, которой через неделю придется просить милостыню.

— Сударь, к какой бы партии вы ни принадлежали, res sacra miser [29], министр видит в вас только страдальца. Говорят, вы бывший военный… Я — корнет. Двадцать седьмого уланского полка… Как товарищу позвольте предложить вам небольшую временную поддержку…

И он положил два наполеондора в руку, которую больной высунул из-под одеяла; рука пылала, и от прикосновения к ней у Люсьена сжалось сердце.

— Вот это дело, — промолвил больной. — Нынче утром сюда приходил какой-то господин, обещал пенсию… Пустые посулы… ничего серьезного. Но вы, господин корнет, дело другое… с вами я буду говорить…

Люсьен поспешил прервать больного и, повернувшись ко всем семи врачам (или хирургам), сказал главному хирургу:

— Сударь, я полагаю, что председательствовать на консилиуме должны вы.

— Я того же мнения, — ответил хирург, — если только присутствующие не возражают…

— В таком случае я должен просить того из присутствующих, кого вы любезно назначите, обстоятельнейшим образом заносить в протокол все, что мы здесь будем делать; было бы, пожалуй, целесообразно сразу же назначить лицо, которое возьмет на себя труд записывать.

И, услыхав не очень лестный для правительства разговор, уже завязавшийся шепотом, Люсьен со всею учтивостью, на которую был способен, добавил:

— …Надо было бы, чтобы каждый из нас говорил по очереди.

Его твердость и серьезность произвели в конце концов желаемое впечатление. Раненого осмотрели и опросили по всем правилам. Г-н Моно, хирург палаты, пользовавший больного койки № 13, составил краткий бюллетень.

Затем, оставив больного лежать на койке, перешли в отдельную палату и там устроили консилиум; заключение консилиума записывал г-н Моно, между тем как молодой врач, носивший фамилию, очень известную в науке, писал под диктовку Люсьена протокол. Из семи врачей (или хирургов) пять высказались в том смысле, что смерть может наступить в любую минуту и что она неизбежна в течение ближайших двух-трех дней.

Один из семи предложил опиум.

«А, вот он, мошенник, подкупленный генералом Р.», — подумал Люсьен.

Это был весьма элегантный господин с красивыми белокурыми волосами и с двумя огромными орденскими ленточками в петлице. Люсьен прочел свою мысль в глазах у большинства присутствующих. Предложение было решительно отвергнуто.

— Больной не испытывает невыносимых страданий, — сказал пожилой врач.

Другой предложил обильное кровопускание из ноги, с целью предотвратить внутреннее кровоизлияние. Люсьен не усмотрел никакой задней мысли в этом предложении, но г-н Моно заставил его переменить мнение на этот счет, громким голосом многозначительно заметив:

— Кровопускание может иметь лишь одно несомненное последствие: у раненого отнимется язык.

— Я решительно высказываюсь против, — заявил один из хирургов, порядочный человек.

— И я.

— И я.

— И я.

— По-видимому, большинство, — взволнованно констатировал Люсьен.

«Следовало бы вести себя спокойнее, — подумал он, — но как тут удержаться?»

Заключение консилиума и протокол были подписаны в четверть одиннадцатого. Господа хирурги и врачи, ссылаясь на больных, которых им нужно навестить, разбегались по мере того, как один за другим подписывали протокол. Люсьен остался один в обществе хирурга-великана.

— Пойду еще раз взглянуть на раненого, — сказал Люсьен.

— А я доканчивать свой обед. Вы, может быть, найдете его уже мертвым. Он в любую минуту может протянуть ноги. До свиданья!

Люсьен вернулся в палату для раненых; он был неприятно поражен темнотою и зловонием; время от времени раздавался слабый стон. Наш герой никогда не видел ничего подобного: смерть казалась ему, разумеется, чем-то страшным, но в то же время чистым и благоприличным. Он всегда представлял себе, что умрет на травке, как Баярд, прислонившись головою к стволу дерева; так рисовалась ему смерть на дуэли. Он взглянул на часы. «Через час я буду в Опере, но никогда не забуду этого вечера… За дело!» — сказал он себе и приблизился к койке раненого.

Оба санитара полулежали в креслах, вытянув ноги на стульях; они спали и, как ему показалось, были немного пьяны. Люсьен подошел к постели с другой стороны.

Раненый лежал с широко раскрытыми глазами.

— Важнейшие органы у вас не повреждены, в противном случае вы умерли бы в первую же ночь. Вы ранены значительно менее опасно, чем думаете.

— Ба! — нетерпеливо отозвался больной, точно издеваясь над надеждой.

— Дорогой товарищ, вы либо умрете, либо выживете, — продолжал Люсьен мужественным, решительным и даже сердечным тоном (этот раненый внушал ему гораздо меньше отвращения, чем элегантный господин с двумя крестами). Вы либо останетесь в живых, либо умрете.

— Никакого либо, господин корнет. Моя песенка спета.

— Во всяком случае, смотрите на меня как на вашего министра финансов.

— Как? Министр финансов собирается назначить мне пенсию? То есть не мне, а моей бедной жене?

Люсьен взглянул на обоих санитаров: они не прикидывались пьяными, они в самом деле не были в состоянии слушать или по крайней мере понимать, что говорилось.

— Да, товарищ, если вы не будете болтать.

Глаза умирающего просияли и с каким-то удивительным выражением уставились на Люсьена.

— Вы понимаете меня, товарищ?

— Хорошо. Но при условии, что меня не отравят. Я должен умереть. Я человек конченый, но, видите ли, мне кажется, что в том, что мне здесь дают…

— Вы ошибаетесь. Впрочем, не берите в рот ничего из того, что вам дают в госпитале… у вас есть деньги…

— Как только я закрою глаза, эти негодяи украдут мои деньги.

— Хотите, товарищ, чтобы я прислал вам вашу жену?

— Черт возьми! Вы славный человек, господин корнет. Я передам моей бедной жене ваши два наполеондора.

— Ешьте только то, что вам будет приносить жена. Надеюсь, это разговор настоящий? Впрочем, даю вам честное слово, здесь нет ничего подозрительного…

— Будьте добры, наклонитесь ко мне, господин корнет. Я не собираюсь командовать… но, поймите, от малейшего движения у меня начинается адская боль в животе.

— Ну, ну, можете положиться на меня, — ответил Люсьен, подойдя к нему вплотную.

— Как вас зовут?

— Люсьен Левен. Я корнет Двадцать седьмого уланского полка.

— Почему на вас нет мундира?

— Я в отпуску в Париже и прикомандирован к министру внутренних дел.

— Где вы живете? Извините, прошу прощения, но…

— Лондонская улица, дом номер сорок три.

— А! Вы сын богача-банкира Ван-Петерс и Левен?

— Совершенно верно.

После небольшой паузы раненый сказал:

— Ну что ж, я вам верю… Сегодня утром, лежа в обмороке после перевязки, я слышал, как кто-то предложил этому рослому силачу-хирургу дать мне опиум. Тот выругался, потом они удалились. Я открыл глаза, но видел все, как в тумане… Быть может, это объясняется просто потерей крови… Согласился ли хирург с предложением дать мне опиум или не захотел?

— Уверены ли вы в этом? — в сильном замешательстве спросил Люсьен. — Я не думал, что республиканская партия работает так проворно…

Раненый посмотрел на него.

— Не в обиду вам будь сказано, господин корнет, вы так же, как и я, хорошо знаете, откуда это идет.

— У меня вызывают отвращение эти мерзости, я ненавижу и презираю людей, которые могли себе это позволить! — воскликнул Люсьен, почти позабыв о своей роли. — Положитесь на меня. Я привел к вам семь врачей, как к какому-нибудь генералу. Неужели вы думаете, что столько людей могут сговориться между собой насчет такой проделки? У вас есть деньги, вызовите к себе жену или кого-нибудь из родственников, пейте только то, что купит вам жена…

Люсьен был взволнован; больной пристально смотрел на него: голова его лежала неподвижно, но глаза следили за всеми жестами Люсьена.

— Ну, да что там! — промолвил больной. — Я был капралом в Третьем линейном полку при Монмирайле. Я прекрасно знаю, что должен околеть, но быть отравленным неприятно… Я не стыдлив… да и нельзя, — добавил он, меняясь в лице, — быть стыдливым при моем ремесле. Если бы в жилах у него текла кровь, а не водица, то после всего, что я сделал для него, по его двадцатикратному настоянию, генерал Р. должен был бы быть здесь, на вашем месте. Вы его адъютант?

— Никогда не видел его в глаза.

— Адъютанта зовут Сен-Венсан, а не Левен, — произнес раненый, как бы разговаривая с самим собой. — Есть одна вещь, которую я предпочел бы вашим деньгам.

— Скажите, что?

— Если бы только вы были так добры. Я хочу, чтобы меня перевязывали только когда вы будете здесь… вы, сын господина Левена, богача-банкира, который содержит мадмуазель де Брен из Оперы… Потому что, господин корнет, — сказал он, снова повышая голос — когда они увидят, что я не хочу принимать их опиум… то во время перевязки — трах!.. ничего не стоит быстро нанести удар ланцетом сюда, в живот. А у меня тут все горит… все горит!.. Это долго не протянется, это не может долго тянуться… Прикажите, чтобы завтра… потому что, мне кажется, вы здесь всем распоряжаетесь… А почему вы распоряжаетесь? И даже не нося мундира!.. Словом, пускай по крайней мере меня перевязывают у вас на глазах… А высокий хирург-силач, согласился он или нет? Вот в чем вопрос.

Мысли путались у него в голове.

— Не болтайте, — сказал Люсьен. — Я беру вас под свое покровительство. Я пришлю к вам вашу жену.

— Вы славный человек… Богач-банкир Левен, который содержит мадмуазель де Брен, не плутует… не то, что генерал Р.

— Разумеется, я не плутую, но, пожалуйста, не говорите мне никогда ни о генерале Р., ни о ком другом, и вот вам десять наполеондоров.

— Отсчитайте их мне в руку… Когда я подымаю голову, у меня начинает сильно болеть в животе.

Люсьен шепотом отсчитал наполеондоры и положил их один за другим в руку раненому так, чтобы он мог ощутить это.

— Молчок! — сказал Кортис.

— Молчок, хорошо сказано. Если вы сболтнете лишнее, у вас украдут ваши наполеондоры. Разговаривайте только со мной, и то, когда мы будем одни. Я буду вас навещать ежедневно, пока вы не выздоровеете.

Он провел еще несколько минут около раненого, который, по-видимому, уже впадал в забытье. Потом помчался на улицу Брак, где жил Кортис; он застал г-жу Кортис, окруженную кумушками, которых ему с трудом удалось выставить за дверь.

Женщина ударилась в слезы и захотела показать Люсьену своих детей, спавших мирным сном. «Это наполовину естественно, наполовину комедия, — подумал Люсьен, — надо дать ей наговориться, пока она не устанет».

После двадцатиминутного монолога и бесконечных ораторских подходов (ибо парижское простонародье переняло у высшего общества его нелюбовь ко всякой мысли, высказанной без обиняков) г-жа Кортис заговорила об опиуме; Люсьен слушал пять минут разглагольствования супруги и матери на тему об опиуме.

— Да, — небрежно заметил Люсьен, — говорят, что республиканцы хотели дать вашему мужу опиум. Но правительство короля бдит над всеми гражданами. Как только я получил ваше письмо, я сразу привел семь врачей (или хирургов) к постели вашего мужа; вот их заключение, — сказал он, передавая бумагу в руки г-же Кортис. (Он увидел, что она недостаточно грамотна.) Кто теперь осмелится дать опиум вашему мужу? Тем не менее мысль об опиуме не дает ему покоя, это может ухудшить его состояние…

— Это конченый человек, — сказала она довольно равнодушно.

— Нет, сударыня, он вполне может поправиться, так как в течение суток у него не появилось гангрены. Генерал Мишо получил такую же рану и т. д., и т. д. Но не надо говорить об опиуме: все это служит лишь к обострению отношений между партиями. Не надо, чтобы Кортис болтал. Поручите присмотр за вашими детьми какой-нибудь соседке, которой вы будете платить сорок су ежедневно: я выдам вам деньги вперед за неделю. А сами, сударыня, отправляйтесь в госпиталь и не отходите от койки вашего супруга…

При этих словах патетически красноречивая физиономия г-жи Кортис, по-видимому, сразу утратила всю свою выразительность.

Люсьен продолжал:

— Ваш муж не будет пить ничего, не будет принимать ничего, за исключением того, что вы ему собственноручно приготовите, и т. д.

— Черт возьми! Какая отвратительная вещь госпиталь… А мои бедные дети, мои сиротки, что с ними станется вдали от материнских глаз? Кто за ними будет присматривать?.. и т. д., и т. д.

— Как вам угодно, сударыня… Вы такая хорошая мать… Но мне досадно, что его могут обокрасть.

— Кого?

— Вашего мужа.

— Как бы не так! Я забрала у него двадцать девять ливров и семь су, которые были при нем. Я набила ему, бедняжке, табаком его табакерку и дала десять су санитару…

— И прекрасно. Вы поступили весьма благоразумно… Но при условии, что он не будеть болтать о политике, что он не будет упоминать об опиуме, ни он, ни вы, я вручил господину Кортису двенадцать наполеондоров.

— Наполеондоров? — пронзительным голосом вскрикнула г-жа Кортис.

— Да, сударыня, двести сорок франков, — с видом великолепного безразличия подтвердил Люсьен.

— И надо, чтобы он не болтал?

— Если я буду доволен им и вами, я буду каждый день выплачивать вам наполеондор.

— То есть двадцать франков? — широко раскрыв глаза, переспросила г-жа Кортис.

— Да, двадцать франков, если вы никогда не заикнетесь про опиум. Впрочем, я сам принимал опиум при ранении, а меня ведь никто не собирался убивать; все это пустые россказни. Словом, если вы будете об этом болтать и в какой-нибудь газете будет напечатано, что Кортис боялся опиума или говорил о своей ране и о столкновении с новобранцем на Аустерлицком мосту, плакали ваши двадцать франков; если же ни вы, ни он не будете болтать, то будете получать ежедневно по двадцати франков.