от князя Ивана Алексеевича Долгорукого[2] к статскому советнику Финку, от 20-го июня 1726 г., из Петербурга в Москву.
Ричард Матесон
Осечка, жестокая осечка, любезный друг! Что ж делать? первую песенку зардевшись поют. Впрочем, старые наши певцы, из которых, признаться, многие спадают уж с голосов, не могут пожаловаться, что мой 15-летний дискант расстраивал их хор. Дядя Василий Лукич[3] целовал меня в лоб и сказал, что я поддержу нашу фамилию; батюшка, по обыкновению, раскаивается,[4] охает и между тем не бранит меня — пуще всего доволен, что не было денежных затрат на мои затеи; прочая братия, смиренно потупив очи (при дворе) и облизываясь, как старый кот, ожегшийся на добыче, сказала мне, однако ж, даже по задушевному «спасибо». Сам Остерман — этот старый рыбак, который любит ловить рыбу в мутной воде, — смотря издали с берега, как мы запускали невод, бросил на меня свои лисьи взгляды одобрения. Он, и после неудачи, сделался особенно ко мне внимателен. О! да этот человек видит, что по смерти императрицы надо будет искать во мне…
Путешественник
Заговор был прекрасно устроен, время выбрано самое удобное: мы воспользовались отсутствием Меншикова в Курляндию, куда он ездил выпрашивать себе герцогство. Но он обжегся на этом пироге, а мы — на закуске, ему приготовленной. Герцог голштинский, по настоянию Бассевича,[5] на беду свою — припомните мое слово — выхлопотал ему прощение. Это безрассудное ходатайство и чувство благодарности за старые, семейные заслуги превозмогли наши успехи в сердце доброй государыни.
По крайней мере вы, любезнейший статский советник и мой собственный тайный советник, не можете сетовать на меня, что я худо понял ваши уроки. Право, ученичок и друг достоин вас. История скажет, что я, шестнадцатилетний мальчик, был одним из главных действующих лиц в заговоре против — кого ж? Меншикова, которого боится вся Россия, опасается сам Остерман[6] и ласкают иностранные государи. Попытка кончилась тем, что меня немножко пожурили, и я завтра же отправлюсь в чужие края. Нет худа без добра: хотя я с вами долго жил и учился в отечестве Лейбница и вашего любимого преобразователя Лютера, все-таки не мешает еще поучиться. Не прежде увижу Россию, как тогда, когда увижу над ней царем внука Петра Великого и моего товарища детства, моего задушевного друга. О, тогда ожидайте перемен, и перемен больших. Россия! милое отечество! ты будешь счастлива…
Профессор Пол Иаир шагал в сумраке прохода, ведущего в безлюдный кампус колледжа Форт. Просвет арки застилала ажурная занавесь бесшумно падающего снега. Под галошами хлюпала мелкая слякоть. Профессор поднял воротник тяжелого пальто почти до самых полей шерстяной шляпы. Затем сунул озябшие кулаки в карманы пальто.
Тогда и вы, любезнейший наставник, постучитесь у моего сердца: будьте благонадежны, что в нем найдете отголосок на все доброе и высокое. По вашим советам переймем что-нибудь от шведов, которых вы так хорошо знаете. Тогда боже сохрани вас сказать, что они живут счастливее нас, русских: мы до этого нарекания вас не допустим.
Профессор шел так быстро, как только мог, стараясь при этом не забрызгать ботинки и брюки. Он постепенно ускорял шаг, и облачка пара вырывались изо рта все чаще. На мгновение профессор поднял взгляд на гранитный фасад Центра физико-биологических наук, стоящего на дальней стороне кампуса. Спасаясь от пронизывающего ветра, он быстро опустил почти белое лицо и заспешил по извилистой дорожке. Ноги несли его мимо выстроенных рядами скелетоподобных деревьев, их ветви смотрелись черными и колючими на фоне ледяных небес.
Если увидите у нас в доме дедушку Божедома, то скажите ему хоть через сестру мою — с вами сношений он не захочет иметь, — что я еду в басурманщину поневоле, что я там скоромного в пост есть не буду, папских туфель не поцелую[7] и антихристу не поклонюсь, если он и народится. Вот человек, который с вами составляет настоящую янусову фигуру: вы смотрите все вперед, а он все назад; вы тянете меня voraus,[8] а он тянет на попятный двор. Он хотел бы не только меня — все народы загнать в леса да заставить их читать одну Четью-Минею. А над этими народами наверно поставил бы царицей свою Евдокию Федоровну,[9] первым министром сделал бы какого-нибудь закоснелого старообрядца. Утешьте старика и скажите ему, что я помню его советы: последнее мое действие против заклятого врага его, Меншикова, это доказывает. Прибавьте, что здесь об уничтожении Божиих домов и помину нет. Ему немного остается жить: зачем же его тревожить? Время и народы, как вы говорите, идут вперед; а для этих отсталых и настоящее, и будущее — все в прошедшем.
Ветер отталкивал профессора назад, словно не желая подпустить того к цели. Иаир чувствовал, будто сражается со стихией. Но это, разумеется, всего лишь его воображение. Жгучее желание поскорее приступить к делу слегка туманило разум. Профессор был по-настоящему взволнован. Несмотря на бесконечные самопроверки и отличную подготовку, его тревожила мысль о том, что он увидит так скоро. Она вгоняла его в озноб сильнее холодного ветра и делала его лицо белее снега.
А временами эта мысль совсем заглушала предостережения внутреннего голоса.
Что делает наш астролог, магик, алхимик или, просто, колдун, как называет его народ? Окончит ли он свой календарь с пророчеством на сто лет?[10] Мерзнет ли по-прежнему на Сухаревой башне, гоняясь за звездами? Жарится ли в своей кузнице, стряпая золото и снадобье вечной жизни? При свидании доброму, ученому чудаку мой низкий поклон. Я много люблю и уважаю его: он знает меня лучше других — не он ли пророчил мне высокую будущность?
Наконец профессор обогнул угол массивного здания. Оно закрыло Иаира от ветра, и он смог поднять темные глаза. Кулаки в карманах от нетерпения сжимались все сильнее, хотелось не идти, а бежать. Но надо держать себя в руках. Если он выкажет излишнее возбуждение, они могут передумать и не пустить его. Ведь в случае чего ответственность нести им. Профессор глубоко вдохнул, наполнив легкие зимним холодом. После того как прошло очарование новизны, Иаир превратился в прежнего рационалиста. Однако уникальность ситуации то и дело выводила его из равновесия. Но это просто нелепо, настолько волноваться.
Еще одно поручение и — самое важное. Передайте, как можно осторожней, графине Шереметевой, Наталье Борисовне, что есть человек, который за тысячи верст, при чужих дворах, под впечатлением путевых изменений, беспрестанно новых, не перестает… Нет, нет, не говорите ей ничего обо мне. Боюсь, чтобы эта гордая, возвышенная душа не оскорбилась вашими словами, как бы осторожно вы их ни сказали. Пускай заочно, мысленно, сердечно, повторю ей то, что хотел вам передать. Только думать об ней, думать о получении ее руки — вот что мне теперь остается. И почему ж не сбыться этим мечтам?.. Разве я не значу что-нибудь в империи?.. А со временем, и может быть скоро, любимец государев, в обер-камергерском мундире — голубая лента через плечо… невеста — чудо-прелесть! Завидная парочка!
Он протолкнулся в здание через вращающуюся дверь и едва не ахнул от счастья, когда его окутал теплый воздух. Профессор снял шляпу и отряхнул ее на мраморный пол. Затем расстегнул пальто, повернул направо и зашагал по длинному коридору. Резиновые подошвы скрипели по полу.
Но — гувернер мой простонал над моим ухом: in Gottes Namen voraus.[11] При слове: voraus повинуюсь. Говорю с глубоким вздохом: простите, прижимаю вас к своему сердцу, в которое бросили вы столько любви к прекрасному.
Если подсчитать, получится, что мысль о грядущем событии вторгалась в его разум по меньшей мере каждые полчаса. Он помотал головой, в очередной раз осознав невыразимую важность того… Все равно, сказал ему внутренний голос, держи себя в руках, больше от тебя ничего не требуется. Нельзя отдаваться во власть глупых сантиментов.
Ваш первый друг и преданный ученик князь Ив. Долгорукий.
В конце коридора он остановился перед белой дверью с матовым стеклом. Прежде чем толкнуть дверь, профессор пробежался взглядом по словам на стекле.
«Доктор Филипс. Доктор Рэндалл». Видно, что написано недавно, И ниже аккуратными красными буквами: «Отделение хронотранспозиции».
ВТОРОЕ ПИСЬМО
от того же к тому же из Петербурга, от 10-го мая 1727.
— Значит, вы ясно понимаете, — нажимал на каждое слово доктор Филипс, — что никоим образом не должны воздействовать на окружающую среду.
Получаю в Иене секретную записочку от батюшки, что мне надо, как можно скорее, назад; лечу на крыльях нетерпения, приезжаю в Петербург и не застаю императрицы в живых.
Иаир утвердительно качнул головой.
Народ оплакивает мать свою.
— Мы вынуждены делать на этом упор, — произнес со своего стула доктор Рэндалл. — Это ключевой момент. Любое физическое взаимодействие со средой может оказаться фатальным для вас. И… — он сделал неопределенный жест рукой, — для нашей программы.
Посылаю вам копию с ее завещания. Из него увидите, что князь Меншиков опять первенствует в империи и готовит себя в тести императору Петру II.[12] Однако ж Бог не без милостей… Государь так мне обрадовался, увидав меня, что бросился меня обнимать со слезами на глазах. Часу не расстается со мной. Многие поздравляют меня его фаворитом: я это знал наперед… Но временщик ничего не хочет видеть и слышать, кроме своих выгод. Пускай еще более закружится у него голова, тем легче будет столкнуть его. А мы покуда постараемся вырыть яму пошире и поглубже.
— Я отчетливо это понимаю, — заверил Иаир, — и буду проявлять крайнюю осторожность.
ТРЕТЬЕ ПИСЬМО
Рэндалл кивнул. Он вытянул руки и нервно хрустнул пальцами.
от барона и вицеканцлера Андрея Ивановича Остермана к отставному фельдцейхмейстеру графу Якову Виллимовичу Брюсу, из Петербурга в подмосковную Глинки[13] от 12-го сентября 1727.
— Полагаю, вы осведомлены об Уэйде, — сказал он.
Сколько дивных перемен совершилось в глазах наших, почтеннейший друг! Жизнь Петра Великого прошла перед нами — довольно и этого, чтобы сказать: «и мы жили». Чудное было тогда время. Видели мы много переворотов, но все они имели цель и последствия великие, все они клонились ко благу и славе России. А ныне что делается?.. Исполин пал; огромное место, которое он занимал в мире, опустело; всякий, кто был ближе к нему, хочет занять это место и играть властителя; другой, третий — туда же, пока настоящий властитель не укрепился летами и рассудком и не спознал своего назначения. И все думают только о своих выгодах, ни у кого в сердце нет отечества; о завете Петра: «продолжать им начатое» и помину нет. Господи! когда будет конец этим часовым, непризнанным повелителям — этим временщикам, как хорошо называют их русские.
— До меня доходили кое-какие слухи, — отозвался Иаир. — Но ничего внятного.
— Профессор Уэйд пропал без вести при последнем перемещении, — скорбно промолвил доктор Филипс. — Кабина вернулась без него. Мы вынуждены заключить, что он погиб.
Ты удивишься, любезный друг, когда я скажу, что был и Меншиков. «Был?» — спросишь ты и, верно, при этом слове протрешь очки, чтобы разглядеть хорошенько, так ли прочел его. Да, Меншикова уже нет!.. Может статься, когда будешь читать эти строки, изгнанника, лишенного чести и достояния, везут через Москву в бедной кибитке. Пожалеешь и его, как подумаешь, кто его заменяет. По крайней мере, он был с великими заслугами Петру и отечеству, имел великий ум, испытанное мужество; а теперь его наследники… и подумать-то страшно, что за люди! Ты изумишься еще более, когда прибавлю, что колосс этот свалил шестнадцатилетний мальчик — князь Иван Алексеевич Долгорукий, который, бывало, лет за шесть тому назад, чистил тебе за обедом любимые твои раковые ножки. Зная его нетерпеливый, пылкий характер, ты видел в том угождении особенную к тебе любовь. А я видел — признаки честолюбия: вспомни, ты как-то предвещал ему, вместе с сестрою, великую будущность. Да, этот мальчик совершил нынешний переворот, которого не могли произвесть мужи, испытанные в делах политических. На престоле дитя, умное, доброе, подающее великие надежды, но имеющее нужду в испытанном, хорошем советнике; тетка Елисавета[14] — дитя характером; сестра Наталия[15] хотя и превышает их всех умом и духом, все еще не вышла из детского круга, а я, не гадая, подобно тебе, на звездах, предсказываю на несколько лет царство детей… Страшусь не без причины за творения Петра Великого. Ты знаешь отца и дядю маленького фаворита;[16] не великие по душевным качествам, они захватили бразды правления. Можно судить, куда эти возничие умчат колесницу России, если скоро не успеют сами сломить себе шею. Вместе с ними партия староверов, под щитом нелюбимой первой Петровой супруги, поднимает уже голову и вопиет об уничтожении всего нового, основанного Великим; с другой стороны, исступленные поклонники новизны, в том числе и воспитатель маленького фаворита, наш приятель Финк, не принимая в рассуждение ни времени, ни нравов народа, хотят разом выкроить народ русский по образцу иностранному. Ох, ох, страшусь за создание великого царя!
— Это было в начале сентября, — сказал Рэндалл, — Потребовалось больше двух месяцев на то, чтобы совет разрешил новую попытку. Если и на этот раз нас постигнет неудача… н-да, это будет означать конец всего проекта.
— Понимаю, — снова качнул головой Иаир.
Но, любезный друг, мы, которые были первые исполнители гигантских помыслов Петра, мы, которым поверял он, как друзьям, все любимые, задушевные думы, которым завещал, если не докончить, по крайней мере, поддержать его создание и передать, сколько можно, в целости это наследие; мы, душеприказчики его, его дети, служители, обязанные ему всем, чем только пользуемся в свете, — мы должны в нынешнее время не ограничиваться одними сетованиями и сожалениями. Действовать по совести и разумению пламенно, усердно, но осторожно — вот наша обязанность. Девизом нашим да будут слова Спасителя: «будьте добры, яко голуби, и мудры, яко змии». Остановить на первых порах бестолковые попытки староверов, ограничить безумные желания нововводителей, не давать ни одной партии честолюбцев возвышаться на счет России и руководить юного государя ко благу вверенного ему народа, — вот подвиг, который нам предстоит. «Нелегкая обязанность», скажешь ты, «когда царю только 15 лет». Что ж делать? исполним свой долг, а там буди воля Провидения!
— Надеюсь, что это так, профессор, очень надеюсь, — встрял доктор Филипс, — На карту поставлено слишком много.
Пускай нашу партию называют немецкою — она самая просвещенная, самая благонамеренная и пригодная для России в нынешнее время. Мы, может быть, лучше коренных русских жителей России понимаем пользы ее.
— Ладно, хватит уже на него давить, — с усталой улыбкой произнес Рэндалл. — Полагаю, вы также сознаете, что вам предоставляется возможность, за которую многие люди отдали бы жизнь.
— Это я знаю, — сказал Иаир.
В скором времени двор отправляется в древнюю резиденцию царей на коронацию. Ты должен оставить свое уединение и явиться в Москву. Не извиняйся отставкой: для истинных сынов отечества нет отставки; служение их продолжается до гроба. Не говорю, чтобы ты должен был, в твои лета, принять должность при новом дворе, чтобы ты каждый день напяливал мундир на свои старые плечи и играл роль дневального придворного; нет, эта служба не по тебе. Но ты можешь служить иначе: советом, внушениями, связями, кабалистикой… Твое таинственное влияние на народ может умы и мнения расположить в нашу пользу, ты можешь и судьбу подговорить в наш заговор. Ты всемогущ не только на земле, но и на небе.[17] Чего стоит тебе иногда, для пользы общественной, переставить одну звездочку на место другой! Мы восстановим своих девять, устроим по-прежнему, как в бывалые дни Петров, свой совет на Сухаревой башне,[18] не многочисленный, но избранный, бескорыстный, с одною целью поддержать создание великого преобразователя России. Ты должен явиться, или да будет тебе стыдно в будущем мире перед лицом бессмертного царя и нашего отца и благодетеля.
«А еще я знаю, что многие люди дураки», — подумал он про себя.
На днях отправляется в Москву мать фаворита с дочерью своей. Ты любим в семействе; ты отец крестный княжны и брата ее, ныне столь могущего… к тебе имеют они большую доверенность и уважение.
— Что ж, тогда приступим? — спросил Рэндалл.
Меншиков обручил было дочь свою на царство; боюсь, чтоб этого не домогался и отец Долгорукий… На всякий случай я сблизил с домом фаворита чиновника при нынешнем цесарском посольстве, графа Мезилино. Богат, знатен, красавец, он понравился матери и умел пленить сердце княжны Екатерины. Мать нечестолюбива; для 15-летней девицы молодой, ловкий, красивый гусар привлекательнее мальчика, хотя бы и… Не смейся, любезный друг! тут нет ничего смешного. В политике и любви игрушки много значат.
Они шли к аппаратной лаборатории, и эхо от их шагов разносилось по коридору. Иаир держал руки в карманах пальто и ничего не говорил, если не считать коротких ответов на вопросы. Рэндалл рассказывал ему о временном экране:
По случаю падения Меншикова ты имел право беспокоиться насчет его крестника, и твоего племянника. Горячий молодой человек, в порыве благородного чувства, поговорил слишком смело в защиту своего крестного отца и за это пострадал… Я поспешил испросить ему прощение. Александру твоему велено[19] покуда жить под караулом… и стражем его будет дядя. Постараюсь сократить и это наказание: неугомонная натура эта не стерпит этого и нравственных цепей.
— Мы отказались от кабины для перемещений во времени как от опасного устройства. На этот раз мы используем экран зацикленной энергии. Он сделает вас невидимым для людей, которых увидите вы. Вы можете пройти сквозь экран, однако, думаю, мы подробно разъяснили, насколько это опасно.
Жду с нетерпением минуты, когда и я обниму тебя.
— Мы настойчиво просим вас оставаться в границах экрана, — многозначительно произнес Филипс. — Думаю, это вы понимаете.
ЧЕТВЕРТОЕ ПИСЬМО
— Да, — подтвердил Иаир. — Это я понимаю.
от княгини Долгорукой к сыну ее Ивану Алексеевичу, от… 1728 г., из Москвы в Петербург.
— В качестве дополнительной меры безопасности тем не менее, — сообщил Рэндалл, — вы будете поддерживать с нами связь через нагрудный микрофон. Вам придется описывать нам все, что увидите. И еще. Если вы вдруг в чем-то засомневаетесь, если вас охватит нехорошее предчувствие, только скажите нам, и мы сейчас же вернем вас обратно. В любом случае, ваш, э… назовем его визитом… продлится максимум час.
Друг мой, Ивашенька, благодарение богу, мы благополучно приехали в Москву, успели уж съездить в Горенки да и назад воротиться. Все хлопочу, как бы отделать дом к коронации: без отца твоего плохо; сам посуди, не женское дело. Боюсь, не дорого б стало; ты знаешь, как отец за каждую лишнюю копейку гневается.
«Час», — подумал Иаир. Более чем достаточно, чтобы развеять вековые заблуждения.
В прошлое воскресение, в самый заутренний звон, мамка твоя Домна отдала богу душу; в последнее время ходила сгорбившись крюком и плохо видела, а все по хозяйству прибирала. Об тебе помнила при конце своем. Похоронили мы ее с честью в Горенках.
— При вашем здоровье, образовании, вашем опыте, — говорил Рэндалл, — у вас не должно возникнуть особых трудностей.
Нынче у нас уродилось много грибов; старики не запомнят такого года, говорят к войне.
— Я хочу задать только один вопрос, — сказал Иаир. — Почему из множества событий вы выбрали именно это?
Рэндалл пожал плечами.
Привезли ко мне из степной отчины диковинную карлицу, всего аршин с вершком; хотим выдать за гайдука Павлушку. Уморительная будет парочка!
— Может быть, потому, что скоро Рождество.
Мадам наша отошла к Шереметеву: говорит, хотя и там учить некого, да привыкла к дому; к тому ж у Натальи Борисовны[20] нету теперь ни отца ни матери, так буду беречь ее, как дочь; хочу при ней и умереть. Жаль, мадам была такая добрая и разумная. Катя много плакала при расставанье.
«Сентиментальная чушь», — подумал Иаир.
Что писать мне еще, сердце мое, Ивашенька? Буди над тобою благословение божие на все часы, дни и ночи и на все дни живота твоего. Милостям царским радуйся, но не кичись ими. Не бери примера с подлых людей, которые вышли в знать и фавориты, да забыли, что они на свете такие же человеки, как и другие: за то бог и наказал их. Помни свой род, будь милостив ко всем, нищую братью не забывай. За то господь не оставит тебя в сей жизни и другой. Целую тебя.
Они миновали тяжелые металлические двери и оказались в лаборатории. Профессор Иаир увидел установленную на направляющих планках платформу, по ней сновали облаченные в белые халаты студенты-старшекурсники. Они закрепляли и настраивали какие-то цветные фонарики, лучи от которых соединялись в одной точке на платформе.
Мать твоя и проч.
Филипс пошел к комнате управления, а Рэндалл поднялся вместе с Иаиром на платформу и представил того студентам. После чего лично проверил оборудование. Иаир в это время стоял рядом и, хотя ему удавалось сохранять внешнее спокойствие, чувствовал, как удары сердца сотрясают все его худое тело.
Колофон
«Следи за собой, — твердил ему разум, — никаких эмоций. Вот, вот так уже лучше. Конечно, все это будоражит, но помни: тебя происходящее интересует с сугубо научной точки зрения. Чудо — это сам факт путешествия, а не момент, в который ты отправляешься. Годы работы доказывают это совершенно ясно. Нет там ничего такого».
И. И. Лажечников. «Басурман. Колдун на Сухаревой башне. Очерки-воспоминания», Издательство «Советская Россия», Москва, 1989
Он все повторял себе эти слова и боролся с дрожью, пока лаборатория исчезала на глазах, словно кто-то закрашивал ее малярным валиком. Тяжко колотилось сердце, которое не убеждали рациональные доводы. Пустые слова: ничего такого, ничего такого. Это всего лишь казнь, просто казнь, всего лишь…
Художник Ж. В. Варенцова
Примечания Н. Г. Ильинская
Я на Голгофе.
Впервые напечатано в журнале «Отечественные записки», 1840, № 10.
Судя по всему, около девяти утра. Небо ясное. Нет ни облачка, солнце сияет вовсю. Это место, так называемая Гора Черепа, — голая, лишенная растительности возвышенность примерно в километре от стен города. Холм находится на северо-западе от Иерусалима, на высокой равнине, расположенной между городом и двумя долинами, Кедрон и Енном.
Вошло в Собрание сочинений Лажечникова, 1858, т. VII.
Весьма убогая картина. Похоже на какой-нибудь пустырь в современном городе. Оттуда, где я нахожусь, видны кучи мусора, испражнения животных. В отбросах роются собаки. Крайне убогая картина.
На горе никого, за исключением двух римских солдат. Они устанавливают на вершине столбы, забивают их большими колотушками в заранее выкопанные ямы. Оглянувшись, я вижу, как несколько человек с трудом поднимаются в гору. Скорее всего, это зеваки, которые хотят занять место получше. Наверное, подобные люди находились во все времена.
Здесь жарко. Я чувствую это даже через экран. И еще запах. Он докучает больше всего. Жужжат огромные мухи. Они пролетают сквозь экран, вроде бы не встречая никакого препятствия. Полагаю, это значит, что люди могут делать то же самое.
Погодите. Я вижу облако пыли. Сюда движется процессия. Примерно десять-пятнадцать солдат, как мне кажется. И среди них трое осужденных. Двое, с виду очень сильные, идут впереди. А сзади идет… это он, он. Он… о, его скрыло облако пыли.
Те двое солдат закончили вкапывать столбы. Они надели доспехи и теперь стоят, опершись на мечи. Какой-то зевака спрашивает, когда все начнется. Один из солдат говорит, что уже скоро. Сейчас они…
ЧТО-ТО СЛУЧИЛОСЬ?
Нет-нет, я просто отвлекся. Прошу прошения. Еще не привык к тому, что нужно проговаривать все, что видишь.
Так вот, похоже, легенда о Симоне Киринеянине правда. Человек в хвосте процессии… он упал на колени. Этот крест… он, должно быть, весит килограммов сто. Человек не мог подняться, и солдаты начали его избивать. Но он все равно не встал. Очевидно, слишком ослаб. Солдаты заставляют кого-то из толпы снять крест с плеч человека. Тот поднялся и пошел вслед за Симоном. Я уверен, что это Симон Киренский. Хотя, конечно, доказать это невозможно.
Теперь процессия совсем близко. Я уже вижу двух осужденных. Крупные парни с волосатыми руками, одеты в грязные хитоны. Они, кажется, не испытывают никаких трудностей со своей ношей. Один вроде бы даже смеется. Да, так и есть. Он только что сказал что-то одному из солдат, и тот засмеялся в ответ.