Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Ах, опять ты за старое! – заговорила, начиная уже волноваться, Аграфена Петровна. – Сколько раз я тебе говорила, что мы живём так скромно, как только можно! Только с а м о е необходимое… Ведь не могу же я не быть окружена обстановкой, соответствующей моему положению? – сверкнув глазами, добавила она.

– Да всё-таки можно бы сократить кое-что.

– Что, что сократить? Ты скажи, ну, назови!

– Да я не знаю… ну, вот хоть для Миши опять новые башмаки купили; ну, зачем ему столько башмаков? – слабо возразил Никита Фёдорович.

Аграфена Петровна рассердилась за то, что он так скоро нашёл свой пример и, дёрнув плечами, ответила: «Ведь не водить же мне его босиком?» – и отвернулась, недовольно надув губки.

Волконский давно привык к манере жены отвечать, когда она сердилась, всегда преувеличивая слова говоривших с нею, и потому только укоризненно тихо произнёс:

– Аграфенушка, ну, когда же я говорил, чтобы ты водила его босиком?

Когда он говорил «Аграфенушка», всё шло ещё ничего, но при второй половине его фразы Аграфена Петровна вдруг обернулась к нему и нервно, с внезапно поднявшеюся злобой, заговорила, торопясь словами, точно боялась, что сердце пройдёт у неё раньше, чем она кончит говорить:

– Да что это ты выдумал читать мне наставления, словно кто дал тебе право? Я – не батрачка, не подлая тебе раба, я не в неволе у тебя… и сама могу иметь свою волю… Если ты сидишь в одном месте и ничего не хочешь делать – так я не могу так. Понимаешь, я хочу и буду делать, что мне нравиться… Да, вот что! Не нужно мне твоих денег, слышишь, не нужно! – встав уже с места и возвысив голос, сердилась она и, не найдя, что сказать ещё, скорыми шагами вышла из комнаты, хлопнув дверью.

Никита Фёдорович грустно опустил на руки голову и задумался.

Эти вспышки жены, казавшиеся как будто беспричинными, обыкновенно до глубины души огорчали его. Но он всегда старался объяснить их себе и, разобрав подробности, всегда находил роль последовательных причин и оправдывал свою Аграфену Петровну.

Однако сколько он ни думал теперь, ничего не мог найти в оправдание сегодняшней вспышки. Главное, он не знал, почему жена так скоро рассердилась и почему пришла уже раздражённою, готовая встретить целою бурею малейшее возражение.

Очевидно, у неё было что-то своё, скрытое от Никиты Фёдоровича, волновавшее её, чего он не знал, и не вполне ещё побеждённый недавний бес снова проснулся в нём.

Волконский встал из-за стола и быстрыми шагами заходил по комнате. Оба они теперь – Аграфена Петровна на своей половине, он у себя в кабинете, – чувствовали, что поссорились, и никто не хотел идти мириться.

Кончился день, и на другое утро они встали с окрепшею, принявшею уже известную форму, злобою. Никита Фёдорович не пошёл на половину жены; она не пошла к нему.

Над Петербургом разразилась первая весенняя гроза, и давивший с утра жаркою тяжестью воздух разрядился и, словно промытый дождём, благоухал распускавшимися почками зелени.

Князь Никита открыл окно и с удовольствием вдохнул этот воздух. На него повеяло свежестью ещё холодновато-сырого вечера, но эта свежесть была приятна, и Никита Фёдорович, облокотившись на подоконник, стал смотреть на расстилавшийся пред его глазами широкий, своеобразный вид сравнительно недавно возникшего Петербурга.

Из-за низких крыш наскоро устроенных мазанок виднелась торжественная, огромная река своею гладкою, озарённою красным огнём заката поверхностью, с профилем крепости, где высилась тонкая, красивая колокольня собора. Оголённые ещё деревья Летнего сада причудливою, тёмною сеткой вырисовывались на терявшем с каждой секундой свою лазурь небосклоне. Вечер был совсем весенний, не петербургский, напоминавший Никите Фёдоровичу далёкую деревню.

У Волконского отёк наконец правый локоть, на который он упирался, и он машинально перегнулся на левый, но это своё движение он заметил лишь потому, что ближайшие предметы передвинулись у него направо. Теперь Бог знает откуда торчавшее деревце заслоняло своими тощими, голыми веточками часть крепостной колокольни. Он подвинулся ещё чуть левее, и колокольня почти совсем заслонилась.

«Странно! – мелькнуло у князя Никиты. – Как это ничтожный пучок прутьев может вдруг заслонить то, пред чем он – такое ничтожество! – И невольно у него это деревце получило связь с тем, на что целый день были направлены сегодня его мысли. – Неужели, – пришло ему в голову, – могут минутные размолвки с женою заслонить счастье стольких лет супружеской жизни?»

Он закрыл окно и почувствовал, что давно уже перестал сердиться на жену и что сейчас же должен пойти к ней, посмотреть на неё, посмотреть ей прямо в глаза и рассмеяться в ответ на её улыбку, которою она наверно встретит его.

Аграфена Петровна была в маленьком кабинете – своей любимой комнате, очень уютной. Здесь стояла привезённая ещё из Митавы лёгкая мебель жёлтого тополя, а стены были расписаны по холсту французскими художниками, приехавшими вместе со знаменитым Леблоном, по проекту которого строился и сам дом Волконских. Комната, освещённая двумя окнами, в которые слабо гляделись сумерки угасшего дня, была полутемна.

Никита Фёдорович, войдя, сейчас же увидел профиль жены, темневший пред одним из окон. Она сидела у своего столика и была, очевидно, занята чем-то очень серьёзно.

Князь Никита сделал шаг вперёд. Аграфена Петровна считала деньги. Часть лежавших пред нею золотых монет выравнивалась уже в аккуратные стопочки, остальные – лежали ещё беспорядочною кучкой.

Волконский, предполагавший, что жена ждёт его примирения, что её сердце так же, как у него, и так же, как это бывало прежде, давно прошло – и она только первая не хочет идти мириться, ждал совсем другого; он никак не думал, что Аграфена Петровна совсем забыла о нём в эту минуту, это он может каким-нибудь образом п о м е ш а т ь ей. А между тем она обернулась, и по её холодному, недовольному лицу он видел, что действительно она в эту минуту вовсе не думала о нём, и он помешал ей.

Но откуда при всём этом были у неё деньги?

«Что это? Долг, сделка, продажа каких-нибудь вещей? Рабутин!» – вспомнил Никита Фёдорович.

И вдруг небывалое бешенство охватило всё его существо; он задрожал всем телом – и не своим, сдавленным голосом проговорил, чувствуя, что не он сам, но бес владеет им:

– Откуда… откуда деньги?

Аграфена Петровна встала, оперлась рукою на стол и, выпрямившись во весь рост, высоко закинув голову, грозно ответила:

– А т е б е какое дело до этого?

Её лицо было искажено злобою и гордостью и отталкивало от себя Никиту Фёдоровича.

– Что? Какое мне дело?.. мне? А такое мне дело, что я знаю, откуда эти деньги! – Он всё больше и больше задыхался, его сердце билось до боли сильно, грудь сдавилась, словно тисками. – Знаю, что они от Рабутина! – вдруг выкрикнул он и, упав в кресло, закрыл лицо руками.

Он не помнил уже, что говорил и делал. Он боялся отнять руки, открыть глаза и посмотреть, что с женою; он не понимал, как язык повернулся у него нанести ей это оскорбление, и не мог сообразить, что должно случиться теперь.

Но Аграфена Петровна оставалась совершенно спокойною, всё также опершись рукою на стол и гордо закинув голову.

– Да, от Рабутина… «вы» угадали! – подтвердила она.

Князь Никита ожидал всего, но только не этого. Он отнял руки от лица и остановился на жене долгим, бессмысленным взглядом своих помутившихся, необыкновенно широко открытых глаз. Его лицо стало изжелта-бледным, и губы посинели.

«Господи, что с ним?» – мелькнуло у Аграфены Петровны.

И вдруг правая щека князя Никиты часто и судорожно задрожала, жила на левой стороне шеи стянулась, рот дрогнул и скривился, плечи заходили мелкою дробью, и кисти рук неудержимо замотались в разные стороны.

Смятение, страх, раскаяние и жалость, главное – жалость, охватили Аграфену Петровну, и она, забыв уже свою гордость, обиду и злобу, кинулась к мужу.

– Милый… родной… погоди! Что ты? – проговорила она голосом, в котором звучала неподдельная нежность. – Воды тебе, постой!

Она принесла мужу из спальни воды, заставила его выпить и, положив ему на плечи руки, смотрела на него испутанная, но снова любившая и потому по-прежнему прекрасная.

Князь Никита тяжело дышал. Судорог в лице у него уже не было, только руки вздрагивали.

Он силился улыбнуться и успокоиться. Ему было довольно взгляда жены, её ласкового слова, чтобы вновь почувствовать радость и жизнь.

– Да что ты так… что? – спросила Аграфена Петровна. – Ну, скажи в с ё, что с тобою было?

Она села мужу на колена и обняла его одною рукою. Спокойствие почти вернулось к нему. Своим чувством любви, которое никогда не обманывало его, он уже знал, что жена ни в чём не виновата пред ним, что всё объяснится, и его Аграфена Петровна останется чиста, как прежде. Он постарался подробно рассказать ей все свои тревоги последних дней, сообщил о письме и о Рабутине. При упоминании этого имени он было снова заволновался, но Аграфена Петровна перебила его вопросом:

– Да ты знаешь, зачем он приехал в Петербург?

– Говорят, что заключать какой-то договор.

Волконская улыбнулась.

– Да, это так говорят, а на самом деле он здесь, чтобы хлопотать за великого князя.

– Петра Алексеевича?

– Ну да! Видишь ли, – заговорила Аграфена Петровна, – императрица хочет сделать наследницею престола одну из своих дочерей. Герцог Голштинский, муж старшей царевны Анны Петровны, входит теперь в мельчайшие подробности правления, словно будущий супруг будущей государыни. Они хотят обойти великого князя, Ну, а это не так-то легко, – у него тоже есть преданные люди, да и со стороны матери он – родня Гамбургскому дому; значит, для этого дома весьма важно, чтобы русский престол занимало лицо, находящееся в близком родстве с ним. Вот австрийцы и послали…

– И ты в числе преданных людей великому князю? – спросил Никита Фёдорович.

– Это – старая история; брат Алексей уже давно в сношении с австрийским двором, ещё с тех пор, как в Вене скрывался от своего отца царевич Алексей Петрович.

– Значит, вы играете в руку австрийцам?

– Как, в руку австрийцам? – встрепенулась Аграфена Петровна, вставая от мужа. – Желать, чтобы в России царствовал коренной русский государь, единственный мужской потомок Романовых, родной внук императора, и всеми силами противодействовать воцарению женщины, рождённой от иностранки и вышедшей замуж за иностранца же, который придёт и будет господствовать над нами, – по-твоему значит играть в руку австрийцам? Пусть австрийцы теперь пока помогают нам с их Рабутиным, а потом увидим ещё, будут ли они иметь возможность сесть нам на шею.

Выражение жены «австрийцы с и х Рабутиным» было особенно приятно Никите Фёдоровичу.

– Но зачем же ты берёшь от него…

– Деньги? – перебила Аграфена Петровна. – Затем… затем, что у нас их нет, затем, что они нам нужны, и что борьба без денег немыслима. Я смотрю на эти деньги, как на средство борьбы за благое дело. Это всё равно. Отец в Митаве брал деньги даже у евреев, когда они ему были нужны… Я беру у австрийцев. Придёт время – и отдам!

– Постой!.. Но при чём же тут ты? Отчего же ты являешься каким-то чуть не главным лицом здесь?

– Главным – нет, – скромно опуская глаза, но самодовольно улыбаясь, ответила Аграфена Петровна, – а одним из главных, может быть.

– Каким же это образом? Для чего нужно всё-таки иметь положение, ну, хоть при дворе.

– Я его уже имею или всё равно что имею! – ответила она и, открыв средний ящик своего столика, достала одно из лежавших там писем. – Прочесть? – лукаво щуря глаза, спросила она мужа.

– Да ну! – нетерпеливо проговорила он.

И Аграфена Петровна, объяснив, что письмо от брага Алексея, стала читать.

«Как к Рабутину отсюда дано знать, – писал Алексей Петрович, – так и к великому двору, дабы он, Рабутин, инструктирован был стараться о вас, чтобы вам при государыне великой княжне цесарского высочества обер-гофмейстериной быть. Вы извольте с упомянутым Рабутиным о том стараться; что же касается меня, и я намерен потерпеть доидеже вы награждение своё, чин обер-гофмейстерины, получите, ибо награждение моё через венский двор никогда у меня не уйдёт. Согласитесь с Рабутиным о себе, такожде и о родителе нашем прилежно чрез Рабутина стараться извольте, чтоб пожалован был графом, что Рабутин легко учинить может».

– Аграфенушка, так это – то самое письмо? – спросил Волконский, краснея.

– Ну разумеется! А ты что думал?

Аграфена Петровна хотела ещё сказать что-то, но муж не дал ей договорить и, вскочив, стал целовать её.

– Так это ты будешь обер-гофмейстериной при Наталье Алексеевне?! – проговорил он наконец.

– Ну да, при сестре великого князя.

Волконская сияла и вследствие состоявшегося примирения с мужем, и вследствие радостных надежд, которые теперь, при разговоре о них, снова взволновали её. Она была искренне рада и ей захотелось увидеть сочувствие в муже, ей захотелось, чтобы и он радовался вместе с нею.

Но Никита Фёдорович только улыбался жене, как улыбается взрослый человек, смотря на восторг ребёнка, восхищённого, положим, тем, что ему удалось состроить из чурок высокую башню. Точно так же, как князь Никита не мог бы искренне огорчиться, если бы башня эта развалилась во время постройки, или радоваться, когда она была сложена, – точно так же он не мог радоваться удавшимся планам жены или огорчаться, если бы они не удались.

– И неужели всё это тебя тешит? – серьёзно спросил он.

– То есть как, т е ш и т? – с оттенком обиды спросила Аграфена Петровна.

– Ну ведь мы же помирились! – сказал Никита Фёдорович. – Чего же ты обижаешься?

И он снова не дал ей говорить, начав целовать её.

IV

КУРЛЯНДСКОЕ ДЕЛО

У герцогини Курляндской Анны Иоанновны было мною женихов, потому что она являлась одною из завидных невест, принося за собою в приданое курляндскую корону. Говорят, их было до двадцати, но свадьбе каждый раз мешали политические соображения.

Наконец, в 1726 году явился в Митаву молодой, красивый и ловкий граф Мориц Саксонский, прогремевший своими успехами чуть ли не при всех европейских дворах Он, поддержанный незаконным своим отцом Августом, королём польским, приехал как претендент на герцогский титул и как жених. С первого же взгляда, с первого же слова герцогиня Анна почувствовала неудержимое влечение к этому человеку, который хотел и мог стать её мужем.

Казалось, счастье теперь улыбнулось ей. Главного препятствия – непреклонного, неодолимого запрета дяди-императора – не могло быть, потому что дядя уже умер. У Морица был сильный заступник и покровитель – его король-отец. Следовательно, если только Морица выберут в Курляндии в герцоги, никто не посмеет помешать её счастью. И курляндский сейм выбрал графа Саксонского. Мориц мог по праву взять за себя и так долго томившуюся в одиночестве Анну, но вдруг все счастливые грёзы исчезают, мечты тают, как дым, а в действительности в Митаву приезжает из Польши Василий Лукич Долгорукий и объявляет выбор незаконным. Мало того, получается известие, что сам Меншиков уже подъехал к курляндской границе. Он сам захотел быть герцогом, и Анне Иоанновне хорошо было известно, что Александр Данилович – не такой человек, чтобы не достигнуть того, чего пожелает. Она уложила самые необходимые вещи и с одною лишь девушкой, в коляске, поехала навстречу Меншикову. Они встретились в Риге.

Однако из этого свидания ничего не вышло для Анны Иоанновны. В Петербурге было получено письмо светлейшего на имя государыни, которое стало известным и в котором Меншиков писал, что после разговора с ним герцогиня, убеждённая его, Меншикова, доводами, согласилась, что ей неприлично выходить замуж за Морица, «сына метрессы», и что избрание графа в герцоги Курляндские причинит вредительство интересам российским.

Но почти одновременно вместе с этим письмом пришли в Петербург известия о том, как действует появившийся в Митаве Меншиков. Долгорукий писал своим родственникам, Бестужев – дочери. Левенвольд, имевший в Курляндии немало знакомых и приятелей, получил от них послания с ужасающими подробностями.

Меншиков явился в Митаву, собрал почти насильно депутатов курляндского сейма, грозил им Сибирью и, стуча палкою и крича на них, дерзко требовал своего собственного избрания. Граф Мориц вызвал Меншикова на дуэль, но тот прислал в Митаву триста солдат арестовать Морица; однако тот отбился.

Обо всём этом в Петербурге заговорили, стараясь придать поступкам Меншикова характер чуть ли не покушения на правительственную власть.

Анна Иоанновна, потерпевшая неуспех в Риге, отправилась лично хлопотать в Петербург за своего «Морица». Она знала, что здесь, прямо у государыни, для которой Меншиков был сила, возведшая её на престол, она, Анна «Ивановна», как звали её при дворе, ничего не может значить, и её непосредственное заступничество не принесёт никакой пользы. Нужно было действовать через людей, имевших связи и хорошо знавших все её ходы, чтобы бороться с волею временщика. Но к кому обратиться?

К заведомым врагам Меншикова – Долгоруким, Голицыным, Анна Иоанновна не решалась, потому что это значило стать в прямые враждебные отношения к светлейшему. Остерман? Но этот немец хотя и может многое сделать, однако постоянно ссылается на свои недуги и ни для кого ничего не делает, кроме самого себя. Прасковья Ивановна, родная сестра герцогини, у которой она и останавливалась обыкновенно в Петербурге, удалилась от двора, с тех пор как вышла замуж за «приватного человека» Дмитриева-Мамонова, и ничем, кроме совета, не могли помочь сестре. В прежнее время Левенвольд мог сделать что-нибудь, но теперь он потерял значение.

– Да обратись к Волконской, княгине Аграфене Петровне, – вспомнила наконец Прасковья Ивановна, – ведь она – дочь т в о е г о Петра Михайловича и может, по нонешним временам, многое сделать.

Герцогиня Анна поморщилась. Опять эта Аграфена Петровна становилась на её пути, непрошеная, но, видимо, необходимая.

– Да разве она может что? – спросила Анна Иоанновна после некоторого молчания.

– Во всяком случае, – пояснила ей сестра, – если и не может сама сделать что, то укажет, как и к кому обратиться.

Анна Иоанновна долго старалась отстранить от себя необходимость ехать к Волконской. Но чем дальше она думала об этом и чем старательнее искала какого-нибудь другого выхода, тем настойчивее казалось ей, что кроме Аграфены Петровны нет другого лица, более подходящего для начала её дела.

Герцогиня побывала при дворе, сделала визиты всем важным персонам. Везде её приняли вежливо, но довольно сухо и не дали заикнуться о «деле».

Она не могла знать, что уже началась деятельная работа против её теперешнего врага. Посвятить её в эту тайну опасались из боязни какого-нибудь неловкого с её стороны шага, и она думала с отчаянием, что время проходит даром, и что она ничего ещё не сделала.

– Что ж, поеду уж! – сказала она сестре и отправилась к Волконской.

Аграфена Петровна видела из окна, как у ворот её дома остановилась карета герцогини, как с козел соскочил гайдук и, пробежав по лужам широкого двора, скрылся в подъезде.

«Наконец-то! – мелькнуло у неё. – Давно пора!»

Она знала, что будет н у ж н а Анне Иоанновне и нарочно здесь, в Петербурге, где титул «герцогиня» не значил ничего, не ехала к ней первая.

Аграфена Петровна, отойдя от окна, села на диван, развернув первую попавшуюся под руку книжку.

Лакей, по заведённому порядку, доложил о гостье. Волконская продолжала читать, как будто не слушая.

– Ну да, просите! – наконец сказала она.

Она не вышла встречать герцогиню, но осталась на своём диване, как была, и только встала навстречу Анне Иоанновне, когда та вошла к ней в кабинет.

Герцогиня сильно изменилась на взгляд Аграфены Петровны, не видавшей её с самого своего отъезда из Митавы. У неё была совсем другая причёска с буклями; правда, герцогиня делала её себе ещё при Волконской, но тогда эта причёска не бросалась так в глаза княгине, как теперь, после нескольких лет, как они не виделись. Анна Иоанновна также очень потолстела, и её лицо стало совсем круглым, с несколько неприятно отвислыми щеками. Прежде она гораздо больше подходила к немецким перетянутым барыням, которые окружали её в Митаве, а теперь, несмотря на жизнь в иностранном городе, видимо, опускалась и становилась очень похожа на московских боярынь, не умевших одеваться в чужеземный наряд и носить шёлковые робы с талией. Теперь немецкий титул «герцогиня» как-то особенно не шёл ей.

Она вошла красная, тяжело дыша, и казалось взволнованною; она, видимо, чувствовала приём Волконской.

– А я к вам… – начала она и не утерпела, чтобы не прибавить «по делу».

Это значило, что иначе она не приехала бы. Аграфена Петровна наружно спокойная, любезно улыбнулась и, как власть имеющая, снисходительно ответила:

– Чем могу служить, ваша светлость?

«Я б тебя растерзала за этот тон», – подумала Анна Иоанновна.

– Вот что, – начала она, сдерживая волнение, – слышали вы, что у нас в Курляндии делается?

Аграфена Петровна давно рассчитывала, что явившаяся в Петербург герцогиня, озлобленная на Меншикова, будет живым свидетелем против него и может, если её направить как следует, быть очень полезною.

– Слышала, – ответила она, – это – ужас!

– Да как же не ужас? – заговорила герцогиня. – Избрала графа Морица… он имеет все права…

– Но ведь ваша светлость уже отказались от брака с графом Саксонским.

– Как отказалась? – встрепенулась Анна Иоанновна. – Кто это сказал?

– Императрица получила от светлейшего собственноручное письмо, – и Волконская передала в нескольких словах содержание письма.

– Что-о?! – воскликнула герцогиня. – Он это написал?.. Это – неправда, это не так было!.. Вы знаете Данилыча – явился ко мне в Риге таким, каким никогда я его не видела… Начал кричать, что Мориц – сын метрессы, что он – мне не пара… Ну, что ж я могла сделать?

– Ну, и вы согласились с ним?

– Да не знаю – говорил больше он, а я молчала. Наконец он сказал, что так и напишет всё, как было.

– А видите, что написал он?!

– Так как же теперь быть? – упавшим голосом спросила герцогиня.

Аграфена Петровна пожала плечами. Ей весело было видеть, как эта женщина дрожала теперь пред нею за своё счастье, ожидая помощи от неё, самолюбие которой задевала в минувшие годы.

– Что ж делать, ваша светлость, нужно подчиниться воле светлейшего, – улыбнулась она.

– Как, подчиниться? – почти крикнула Анна Иоанновна. – Где ж это видано, чтобы подданный вертел так царским домом? Что ж это? Этак, пожалуй, он и впрямь не только герцогство Курляндское получит, но захочет и ещё большего.

– Ну, большего ему никто не даст! – меняя тон, заговорила Волконская, а затем, насколько было нужно, посвятила герцогиню в тайные подкопы против временщика и указала, с кем и как должна поговорить Анна Иоанновна, и обещала ей, что со своей стороны сделает всё возможное, чтобы помочь ей.

Несмотря на всю неприятность своего посещения Волконской, Анна Иоанновна уехала от неё с сознанием, что это посещение было сделано недаром.

У Морица Саксонского оказались в Петербурге ещё защитники, или, вернее, защитницы, которых он, по всей вероятности, и не подозревал. Француженки, состоявшие при цесаревне Елизавете и великой княжне Наталии, были без ума от подвигов Морица, слава которого дошла до них. Они постарались настроить в пользу этого, вдобавок опоэтизированного их французскою фантазией, героя своих воспитанниц, которые таким образом со своей стороны явились невольными заступницами графа Саксонского пред государыней.

Все эти люди, питавшие в силу самых различных причин ненависть к Меншикову, зашевелились в его отсутствие и начали свою работу.

Волконская с утра выезжала из дома или принимала у себя, суетилась, действовала, беспокоилась и волновалась, с тревогой ожидая, чем кончится вся эта история, которая имела большую возможность успеха.

Она боялась ещё торжествовать и радоваться, но, предчувствуя победу, всё время была особенно в духе и выказывала горячую лихорадочную деятельность.

Её удивлял Рабутин. Несмотря на то, что всё, по-видимому, шло очень хорошо и светлейшему была поставлена очень хитрая ловушка, из которой он едва ли мог уйти, Рабутин не принимал деятельного участия во враждебных Меншикову происках и ничего, даже тайно, не предпринимал в помощь Аграфене Петровне. Сколько ни пробовала она говорить с ним серьёзно, он или отшучивался, или ссылался на то, что Меншиков – князь Священной Римской империи и потому он не может действовать против него, не имея на то прямых инструкций от своего двора. Но Волконская знала, что это – вовсе не настоящая причина поведения Рабутина. Она догадывалась, что австрийский посол просто не верит в возможность падения временщика и потому считает напрасным все направленные к этому усилия, которым он, впрочем, не желает и противодействовать. И Аграфена Петровна удивлялась, как может он думать так, когда успех предприятия был несомненен, и старалась «вывести» австрийца на н а с т о я щ у ю дорогу. Она хотела – и он должен был во что бы то ни стало подчиниться ей. Она находила его слишком молодым, несмотря на то, что он был на самом деле старше её, и так была уверена в себе и в верность своих расчётов, что считала долгом своим для пользы и общей, и самого Рабутина, руководить им.

Рабутин на общественных собраниях был всегда очень внимателен к Аграфене Петровне. Сначала он пробовал было особенно приблизиться к умной и милой русской княгине, но Волконская очень ловко сумела обойти это и удержала молодого графа в должных границах, оставшись, однако, в прежних с ним отношениях.

Рабутин видел, что всё-таки она может быть полезна ему, и потому продолжал оставаться возле неё, хотя их отношения держались чистою связью одних и тех же интересов и цели, что, впрочем, не мешало вести остроумную беседу, в которой Рабутин щеголял своею любезностью, не умея иначе разговаривать с женщинами.

Но собственно для своего влюбчивого сердца он должен был избрать другой предмет.

Волконская сошлась в последнее время с Марфой Петровной Долгоруковой, дочерью Шафирова, которая была озлоблена против Меншикова за сделанные им её отцу неприятности и готова была всеми силами отомстить светлейшему. Аграфена Петровна часто вечером заезжала к ней и оставалась, рассказывая то, в чём успела за день.

Июль был уже на исходе, когда Волконская явилась к Марфе Петровне с известием, что Меншикову послан указ немедленно вернуться в Петербург.

– Вы поймите, – сказала она Долгоруковой, – это очень важно. Он, вероятно, не послушается, и тогда ему конец. Государыня так уже подготовлена, и всё обставлено…

Несмотря на свою нелюбовь к Меншикову, Марфа Петровна слушала слова княгини довольно рассеянно. Правда, Волконская уже давно сидела у неё, и они, казалось, обо всём успели переговорить и рассмотреть известие об указе со всех сторон, но Волконской всё ещё хотелось говорить об этом.

– Что это, вам не по себе, кажется? – спросила, наконец, она, замечая скучающее и нетерпеливое выражение в глазах Долгоруковой.

– Устала я, – коротко ответила та.

Аграфена Петровна начала прощаться с нею.

– Ну, до свидания, голубушка, дай вам Бог и на завтра успеха! – сказала по обыкновению Марфа Петровна, провожая свою гостью до лестницы, а затем вернулась к себе в маленькую гостиную и поспешно подошла к большим стеклянным дверям, выходившим в сад на террасу.

На дворе стояли сумерки июльской ночи. Небо было безоблачно, но в саду, под чёрным кружевом тихих дерев, казалось всё-таки настолько темно, что Марфа Петровна приложила обе руки к стеклу и прислонилась к ним, чтобы заглянуть в эту темноту. Всё было тихо кругом.

Долгорукова неслышно отворила дверь и вышла на террасу. Странная таинственность ночи охватила её, и она почувствовала какую-то жуткость, точно щипнувшую её за сердце. Но она подавила в себе неприятное чувство и подошла к перилам.

В глубине аллеи послышались твёрдые, видимо, привыкшие к дороге, но осторожные шаги.

«В мире, есть одна лишь сила,Гордый дух подвластен ей», –

вполголоса, как бы про себя, пропела по-немецки Долгорукова.

«То улыбка вечно милой,Нежный взгляд её очей», –

подхватил также тихий голос из сада, и вслед за тем на ступеньки террасы поднялся Рабутин.

Марфа Петровна двинулась ему навстречу.

– Не люблю я этих ваших ночей, сырых и полусветлых, – заговорил Рабутин, входя за Долгоруковой в гостиную, как свой, как давно ожидаемый и желанный. – Ты не долго ждала меня? – с улыбкою спросил он, скидывая свой плащ.

– Нет, от меня только что уехала Волконская, – ответила Марфа Петровна, садясь на небольшой диванчик. – Ну, иди сюда, здравствуй!..

Они говорили по-немецки.

– Ну, что ж, она всё о е г о падении хлопочет? – сказал Рабутин, подходя к Долгоруковой и садясь рядом с нею.

– Конечно, мы все хлопочем… дело идёт к развязке… е м у послан уже указ, всё идёт как нельзя лучше…

Рабутин покачал головою.

– Ну, вот ты всегда не веришь! У тебя вечные сомнения! – сказала капризным голосом Марфа Петровна. – А ведь, кажется, всё так ясно!..

Её восточные, красивые чёрные глаза блестели уверенностью и улыбкой, и всё лицо сияло особенною – несвойственною европейским, надоевшим Рабутину, женщинам, – красотою; только рот с чуть выдававшеюся, но отнюдь не портившей её, нижнею губою, сложился недовольной складкою. Она была недовольна на него за его противоречие.

– Я удивляюсь одному, – серьёзно заговорил Рабутин, – как вы все не понимаете, что т е п е р ь так же немыслимо побороть этого господина, как нельзя остановить щепкой течение большой реки. Царица отлично понимает, что, оттолкнув его, она всё потеряет, а если и не понимает этого, то герцог Голштинский с Бассевичем объяснят ей, хотя бы из чувства самосохранения. Ведь и они пропадут тогда. Наконец, Меншиков силён в гвардии… А, да ничего из этого не выйдет! – махнул он рукою.

Долгорукова окончательно рассердилась.

– Я тоже удивляюсь тебе, Густав, – возразила она, – ты вот уже сколько времени в Петербурге и ведь, собственно, ничего не сделал для великого князя, ни даже для договора, который служил официальной причиной твоего приезда. Скажи, пожалуйста, зачем же ты приехал сюда?

Глаза Рабутина сощурились, и он улыбнулся, весело глядя на её сердитое уже лицо.

– Может быть, лишь для того, чтобы судьба свела меня с тобою, я приехал сюда, – ответил он, продолжая улыбаться и смотря прямо ей в глаза. – А вот пришёл я к тебе вовсе не для того, чтобы ссориться теперь, – и он ласково потянулся к ней и хотел взять её руку, но Долгорукова отдёрнула её.

– Ты знаешь, что я терпеть не могу этого человека, и не успокоюсь до тех пор… – начала она.

– Всему своё время, – перебил её Рабутин. – Придёт и ему черёд, но пока я должен сделать наследником великого князя и сделаю это! – с оттенком немецкого пафоса произнёс он.

Долгорукова ласково взглянула на него.

– Знаешь, Густав, когда ты говоришь о делах, мне всегда кажется, что ты старше, чем ты есть… Но будет о них…

И они перестали говорить о делах.

V

ПРОПОВЕДЬ ДУХА

Прошло немного времени – и Рабутин оказался совершенно прав. То глубоко обдуманное и обеспеченное в своём успехе «дело», над которым с таким рвением хлопотала Аграфена Петровна, явилось пустым и вздорным, и в действительности оказалось серьёзным только для тех, кто им занимался, но не для того, против которого направлены были эти, в сущности, очень слабые, в сравнении с его собственным могуществом, усилия. Меншиков вернулся из Митавы в конце июля, и ни одно из ожиданий его врагов не оправдалось.

Императрица Екатерина, должно быть, привыкшая к подчинению при покойном своём супруге, постоянно чувствовала необходимость опираться на твёрдую руку с непреклонною волею, а такою рукою являлся, несомненно, Меншиков, воспитанный в суровой школе Петра.

И австрийский посланник понял это. Партии великого князя он объяснил, не щадя ни слов, ни издержек, какую силу будет иметь она, если на её сторону перейдёт Меншиков, а Меншикову подсказал мысль выдать свою дочь за великого князя и первый заговорил об этом во всеуслышание, как о деле весьма возможном и ничуть не удивительном тем более, что за жениха Меншиковой, красавца Сапегу, императрица желала выдать свою племянницу – Скавронскую. И вот, по воле Рабутина, прежние друзья стали врагами, а враги – друзьями. Меншиков сошёлся с Голицыным, Долгоруким, а Толстой, Апраксин и прежний союзник Меншикова, герцог Голштинский, оказались его открытыми врагами. К ним примкнули Бутурлин, обойдённый Меншиковым по службе, и Девьер, женатый на родной сестре светлейшего, озлобленный против него за постоянные оскорбления, которые он наносил ему.

Анна Иоанновна, ничего не добившись, уехала обратно в свою Курляндию.

Волконская смутилась и потерялась. Не послушавшийся её Рабутин, которого она хотела вести и направлять, оказался досадно и обидно прав. Ничтожная, слабая, как вышло теперь, попытка её получить долю влияния на высшие события была точно неудачною попыткою, а вовсе не серьёзным государственным делом. Аграфене Петровне казалось, что тут-то и есть самое настоящее, которое так сразу, сейчас – стоит лишь съездить сюда, побывать там – и придёт к ней; но «настоящее» было, очевидно, в руках этих Меншиковых, Рабутиных и им подобных, а для Волконской, как доской, прихлопнулись высшие цели и планы. Она могла хлопотать о звании гофмейстерины себе, о графском титуле для отца, сообщать брату в Копенгаген о том, что делалось в Петербурге; но свергнуть Меншикова ей было не под силу. И как она не могла подумать об этом раньше?

Она сердилась на себя, на Рабутина, на Долгорукову, на всех, и несколько раз поссорилась в это время с мужем.

Но вместе с тем она сознавала, что из всех её благоприятелей самым сильным и по значению, и по положению был всё-таки Рабутин. И вот, вместо того чтобы «вести» его или «направлять», ей пришлось употребить все свои усилия думать об одном лишь, чтобы этот человек остался для неё благоприятным и, удержавшись и получив значение избранным им самим путём, оказывал ей п о д д е р ж к у. Сознаться, что это было просто покровительство, она даже сама пред собою не хотела.

После своей ничем не кончившейся суеты Аграфена Петровна вдруг увидела, что у неё стало очень много свободного времени, после того как она минуты – казалось ей – не имела покоя.

Она не то что упала духом, но сделалась капризна, скучна и нервно-обидчива. С сыном она всегда была ласкова и единственно на него не сердилась. Князь Никита внимательно следил за состоянием её души, ни о чём не расспрашивал, не старался узнать внешние причины её состояния, но ему было ясно, что именно происходило в его Аграфене Петровне, и он был доволен этим. Судьба, казалось, сама вела её к тому, чему она не могла поверить в словах Никиты Фёдоровича. Он ждал, утешал её, когда было нужно, и терпеливо переносил её вспышки и раздражение.

Аграфену Петровну раздражали в муже его спокойствие, отсутствие суеты и постоянство. Пред нею, на её глазах, были два совершенно различных человека: один, князь Никита, как будто ничего не делавший и вместе с тем занятый целый день, и другой – Рабутин, всегда весёлый, самоуверенный, беззаботный, всегда свободный, но «делавший очень много». У каждого из них, казалось, была своя особая цель, и каждый шёл к ней, не сбиваясь и не спеша. При этом в них обоих, как ни казались они различны, было что-то общее – это мужское, упорное терпение, выдержка, может быть, воля – обижавшие её женское самолюбие. С этим неуклонным «чем-то» нужно было примирить свою горячность и подчиниться, вместо того, чтобы «подчинить» себе и направлять.

Она знала, что так же, как она может добиться от Рабутина, если захочет, звания для себя или титула для отца, она может заставить мужа сделать какой-нибудь расход, прийти просить к ней прощения, когда, пожалуй, сама виновата пред ним; но самое суть их деятельности она не в силах была изменить.

Рабутин ей был совсем чужой человек. Князь Никита был муж, которого она любила, и, несмотря на то, что она ни в чём так не горячилась, то есть не сердилась, как говоря с ним, потому что ни с кем не могла и не умела говорить, ничего не утаивая, откровенно – всё, что есть на душе, – несмотря на это, никто не мог её так успокоить, как муж, и ни с кем ей не было так хорошо и светло, как с ним.

Она, в особенности теперь, скучая открывшимся для неё свободным временем, часто вечером приходила к нему, садилась сзади на диван, и он оборачивался к ней и заговаривал, причём всегда о чём-нибудь своём, запутанном, но светлом и хорошем, производившем успокоение.

Тогда, при виде этой его заваленной книгами, заставленной склянками и ретортами комнаты, где среди простых стульев и столов стояла одна мягкая кушетка для неё, – при виде его худого, с большим ртом и горбатым носом лица, освещённого каким-то внутренним, знакомым и милым ей огнём вдохновения и улыбкой смотрящих в душу серых глаз, – Аграфена Петровна переносилась в иной мир, далёкий от всего, что было за рубежом этой комнаты, и ей дышалось легче, и она любовалась с в о и м князем Никитой, потому что знала: «Вот он каким был!»

Раз как-то он особенно понравился ей. Это было после того, как она, когда в ней улеглась поднятая неудачею желчь, рассказала ему всю историю.

Волконский выслушал жену не перебивая, зная, что нужно дать выговориться ей и что после этого ей будет легче.

– Господи, сколько во всём этом потрачено даром силы! – когда она кончила, проговорил он, откидывая назад свои белокурые, лежавшие неправильными прядями, волосы, которые он, перестав стричь, давно перестал также прятать под парик. Затем он встал со своего места и с обрадованным лицом подошёл к жене. – Знаешь что, Аграфенушка, – заговорил он своим особым, «внутренним», как она называла, голосом, садясь возле неё на кушетку, – я сколько раз замечал, что, когда ты вот так приходишь ко мне, я всегда читаю в этот час именно то, что тебе нужно, то есть то, что я могу рассказать тебе в ответ на твой рассказ. Это выходит всё равно, как вот в таком случае: когда на что-нибудь не находишь ответа – возьми хорошую книгу и открой на первом попавшемся месте, и всегда выйдет удивительно верно, и всё станет ясно.

– Ну, о чём же ты читал? – спросила Аграфена Петровна.

– А вот сейчас: ты знаешь, как жил святой Алексей Божий человек? Это удивительно! Его отец был в Риме знатным и богатым лицом. Его невеста была прекрасна и из царского рода… И он добровольно отрёкся и от знатности, и от богатства, и от всего и ушёл нищим в далёкий город, где стал питаться чем Бог послал… Как ты думаешь, что труднее: отречься от богатства и почестей, когда они уже есть, или достичь их, когда их нет? И для того и для другого нужно то, что немцы называют Energie[9], но для первого нужно её в гораздо большей мере. Слушай дальше!.. Святой Алексей молился, постоянною молитвою угодил Богу и своею жизнью стал известен. И вот совершенно с другого конца подползает к нему, к его духу, то есть соединённому с плотью, новое земное искушение – то, что люди называют славою!.. Понимаешь ли, он достиг опять иным путём, уже не богатством и знатностью, но лишением, нищетою того же, то есть славы, известности,, значит, известных почестей, потому что он сделался чтимым… Постой, не перебивай, – остановил князь Никита жену. Он встал со своего места и продолжал стоя: – И что же сделал Алексей? Он ушёл от этого соблазна; он удалился снова в Рим и там был принят в дом отца, где его не узнали; как нищий, как убогий, как странник, он жил в этом доме. Слуги смеялись, издевались над ним, даже били его. Он мог одним словом, открыв себя отцу, снова каждую минуту получить обратно всё, от чего отказался, и уничтожить, стереть тех самых слуг, которые потешались над ним, но не делал этого потому, что ему н е н у ж н о было богатства здешнего, земного, потому что он так глубоко сознал, что всё это – суета: и богатство – суета, и то, что люди называют славою, и то, что они называют оскорблением, – всё суета!.. Послушай, Аграфенушка, ведь если наша жизнь не здесь, не на земле, а тут для нас лишь короткое испытание, то до чего мелки, до чего ничтожны покажутся все эти и оскорбления, и богатства, и я не знаю, ещё что. Господи, человеку дана сила, энергия; он может усыпить её в себе – это редко бывает, но бывает. Затем у него две задачи: он может направить свою силу или к достижению того, что требует его тело, или того, что нужно для его духа. А что тут важнее: тело или дух, – дух, который один вечен, вечен, вечен…

Князь Никита говорил, стараясь не словами, но голосом, всем существом своим передать ей то, что было у него в душе в эту минуту, и то, что он – сколько бы не подбирал слов – всё-таки не мог объяснить, как ему хотелось, этими ч е л о в е ч е с к и м и словами, придуманными для здешних, земных понятий и стремлений…

Аграфена Петровна смотрела на его просветлевшее лицо, на его раскиданные волосы и дышавшую силой и уверенным сознанием фигуру – и любовалась им. Он всегда был особенно мил ей в такие минуты.

Эта беззаветная вера, это какое-то увлекающее, горящее в его душе чувство, это упорное стремление – действовали на неё таинственно и загадочно, и бывали минуты, что она забывалась вместе с ним, и что-то лёгкое и свободное начинало шевелиться в её груди, точно она, отделившись от земли, без страха и трепета поднималась на воздух.

Подчас, когда муж говорил так с нею, слёзы навёртывались у него на глазах, и она незаметно вытирала и свои тоже влажные глаза. Тогда она почти соглашалась с ним. Но всегда случалось так, что дня через два какие-нибудь обстоятельства, как нарочно, выступят и увлекут своею «земною» серьёзностью.

Так случилось и на этот раз.

После памятного Аграфене Петровне разговора она вскоре получила от отца известие, что Меншиков, недовольный Петром Михайловичем, который, по его мнению, недостаточно поддерживал в Курляндии его стремления, обвиняет его в злоупотреблениях по управлению имениями герцогини, и дело это должно разбираться в Верховном тайном совете. Бестужев писал, что сам едет в Петербург, а пока просит дочь сделать с её стороны всё, что она может сделать, не отлагая и не медля.

Аграфене Петровне через Рабутина легко было устроить дело отца и выгородить его. Пётр Михайлович приезжал тогда в Петербург[10], пробыл здесь месяца с два и, вернувшись в Митаву, застал там молодого Бирона, захватившего всю силу при дворе герцогини Курляндской.

Неприятности Петра Михайловича сильно повлияли на материальное благосостояние Волконских. Аграфена Петровна убедилась наконец, что нужно сократить расходы. Впрочем, эти расходы сократились отчасти сами собою. Княгиня стала меньше выезжать и не делала больших приёмов. У неё собирались только по-прежнему её друзья. Волконская, переговорив о многом с отцом в его приезд, притихла и даже нарочно старалась оставаться в стороне, заботясь лишь о поддержании сношений с Рабутиным и близко стоявшими к великому князю людьми, между которыми был и Маврин, обиженный теперь своим подчинением Остерману, назначенному Меншиковым в звании обер-гофмейстера к великому князю. А затем она решила выждать, что будет.

VI

ПОДМЁТНОЕ ПИСЬМО

Шестого мая 1727 года, в девять часов пополудни, государыня скончалась.

Все меры были приняты, и великий князь взошёл на всероссийский престол беспрепятственно. Меншиков стал верховным, полноправным правителем государства. Юного императора он перевёз к себе в дом на Васильевский остров.

Едва лишь окончились тревоги первых дней, светлейший призвал к себе Остермана.

– Ну, барон, Андрей Иванович, мне нужно с вами очень серьёзно поговорить, – сказал он ему, приведя к себе в кабинет и заперев двери.

На вид хилый, больной, казавшийся старше своих лет и постоянно твердивший о своих недугах, Остерман казался теперь несколько бодрее обыкновенного.

– Что нужно, о чём, собственно? – спросил он.

Меншиков только что позавтракал и, тяжело дыша, опустился в кресло.

– Нужно будет подумать о науках императора: ведь это – серьёзное дело.

– Я думаю, – начал Остерман, разглаживая свой синий камзол и оправляя кружевные манжеты, – что не следует спервоначалу налегать на него. Можно испугать ребёнка наукой, и тогда ничем уже не приохотишь, а так, понемножку, понемножку…

– Конечно, понемножку, – не столько согласился, сколько повторил последние слова барона Меншиков, не перестававший тяжело дышать.

– Я представлю свой план, – продолжал Остерман, – и, согласно этому плану, увидим… Нужно отдать справедливость Петру Алексеевичу: он очень мало знает. Маврин точно ничего не делал.

Меншиков рукою махнул.

– Не нравится мне этот Маврин, ох, не нравится! – снова заговорил барон. – Эти постоянные сборища у Волконской…

– Да-а, – подтвердил светлейший, – я кое-что знаю про княгиню Аграфену – так, что ли, зовут её? (он нарочно сделал вид, что не помнит имени Волконской) – в письмах у Девьера есть и её цидульки… ничего – изрядные…

– Да тут не одна Волконская, – положим, она составляет центр, – а вот и Ганнибал, тут их несколько, – возразил Остерман. – Они затеяли с Мавриным очень опасную штуку, знаете, вот как ястребы круги делают, и всё уже, уже, а потом и ударят в точку. Так вот и они вокруг императора, да уже давно, всё свои круги суживают.

– Так что ж, взять их, как других взяли! – выговорил Меншиков сквозь свою одышку.

Остерман, подняв углы губ, смотрел на светлейшего несколько времени молча. Глаза его улыбались.

– «Взять», «взять»! – тихо повторил он наконец. – Всё у вашей светлости одна сила на уме. Во-первых, нужно придумывать причины для ареста, во-вторых, неудобно пред Рабутиным – он Волконской не выдаст.

– Я посмотрю, как кто-нибудь посмеет помешать моему приказанию, – вдруг возвысил голос Меншиков, – велю, да и всё тут.

– Нет, светлейший князь, нет, – покачал головою Остерман, – всё-таки нельзя везде всё одно только силой делать. Ну, и что же за охота женщину арестовывать?.. как-то неловко даже. Нужно иногда и страсти человеческие принять во внимание: это – очень хороший инструмент для игры… им хорошо пользоваться. У Волконской есть муж…

– Справлялся о нём, – снова махнул рукою Меншиков, – никуда не годный человек, сумасшедший какой-то.

– Ну, я думаю, не совсем! Я имею кое-какие сведения… Ну, так вот, нужно ему открыть глаза на шашни его жены с Рабутиным, а там и посмотрим, что за история выйдет. Волконский – я его знаю немножко – не выдержит, и у него произойдёт что-нибудь с Рабутиным. А тогда граф перестанет быть заступником княгини или же Волконский увезёт в деревню Аграфену Петровну, а без неё вся компания рассыплется.

– Делайте как знаете, Андрей Иванович, – решительно проговорил Меншиков, – пока мне эта компания не опасна, а если только замечу что, так просто пошлю забрать их, да и дело с концом.

Через несколько дней после этого разговора князь Никита получил подмётное письмо.

«А не худо бы, сиятельный князь, – говорилось в письме, – присмотреть изволить за жёнкою своею, потому она не православным делом занимается, и цесарский посланник Рабутин, граф, сильную ситуацию при ней имеет. Некрасиво, князь! Слабость мужнина довела оную до греха…»

Князь Никита не дочитал письма и, скомкав его, бросил на пол.

Это было вечером. Аграфена Петровна уехала к Долгоруковой и не возвращалась ещё.

Если бы она была дома, если бы князь Никита мог сию минуту пойти посмотреть на неё или призвать к себе, – он, может быть, взглянув на её улыбающееся лицо, рассмеялся бы сам и ничего никому не сказав об этом глупом письме, успокоился бы. Но он был один. Миша уже лёг спать.

Никита Фёдорович ходил по своей комнате, стараясь не волноваться, но чувствовал, что волнуется с каждым шагом всё больше и больше.

В жене, разумеется, он был уверен. Конечно, всё указанное в письме было вздор и клевета. Но каким образом, как могла эта клевета коснуться его Аграфены Петровны? Кто осмелился кинуть грязью в неё, чистую и милую? Мало того, если могло получиться такое письмо, – значит, вокруг его жены, его княгини, ходила эта дерзкая возмутительная сплетня. Были же и причины для неё. Сама Аграфена Петровна не могла подать повод ни к чему предосудительному. Значит, во всём виноват Рабутин. Он своим поведением, этою своею приличною развязностью, а может быть, – полунамёками, улыбками и подмигиванием в холостом кружке, дал зародиться этой возмутительной сплетне. Конечно, иначе и быть не могло. Рабутин виновен. И страшная злоба против Рабутина подымалась в груди Никиты Фёдоровича.

Он всё продолжал ходить по комнате. Скомканное письмо лежало под столом молчаливым подстрекателем его злобы. Едва князь Никита успокаивался, как оно попадалось ему на глаза и снова переворачивало всю его душу.

А Аграфена Петровна, как нарочно, не ехала.

Наконец Волконский поднял этот комок и бросил его в печку.

«Нет, – пришло ему в голову, – люди могут достать как-нибудь и прочесть».

Он открыл заслонку, с трудом вытащил из глубины холодной печи письмо и сжёг его на свечке. Но и теперь ему не стало легче.

Мысль о том, что сплетня, разговоры и пересуды существуют про женщину, носящую его имя, не оставляли его.

Но что было делать с этим?

«Какой вздор обращать внимание на подмётное письмо!» – пробовал думать князь, но сейчас же к ужасу своему сознавал, что тут дело не в подмётных письмах, а в той причине, в тех очевидных толках, которые служили поводом к нему.

Главное, что ужасало Волконского, – это полная невозможность сделать что-нибудь, чтобы уничтожить эти толки. Казалось, говорили в с е, вероятно, все, но определённое лицо нельзя было найти. Оставался один Рабутин, против которого можно было направить свою злобу… Но что сделать с ним?

«Вызвать на дуэль? – с улыбкой, с насмешкой над самим собою, спрашивал себя Волконский. – Пойти и сказать ему, чтоб он не смел… но что не смел?.. Ах, как глупо, как скверно!» – повторял себе Никита Фёдорович, проклиная этого Рабутина.

Аграфена Петровна вернулась довольно поздно от Долгоруковой. Она прошла прямо к мужу и застала его стоящим посреди комнаты. Как только она вошла, он кинулся к ней и, взяв больно за руку, притянул к себе.

– Аграфенушка! – заговорил он изменившимся, страшным, сдавленным голосом. – Скажи мне, как меня и сына любишь, что у тебя н и ч е г о не было с Рабутиным.

Аграфена Петровна, озабоченная ещё своим делом и разговорами с Долгоруковой, не сразу поняла, чего от неё хотят.

– То есть как н и ч е г о? – спросила она наконец.

Никита Фёдорович тут только заметил, что требовал от жены, чтобы она своею к нему любовью подтвердила эту же любовь.

– Ах, нет, не то! – воскликнул он, хватаясь за голову.

– Да что с тобою, что? – уже беспокойно обратилась к нему жена.

Волконский напряг все силы, чтобы овладеть своими словами и прийти в состояние – говорить, думая о том, что говорит.

– Постой, сядь вот тут, не тревожься! – начал он, успокаивая жену, как будто не он, а она главным образом тревожилась. – Погоди!.. Представь себе, если бы в с е, – он сделал кругообразное движение рукою, – начали говорить, что… что ты и з м е н и л а мне, – с трудом проговорил он наконец.

– Это была бы клевета, – спокойно ответила княгиня.

– Знаю, уверен в том… но с этой клеветою нужно считаться… нельзя оставить её…

– Конечно, – нехотя возразила Аграфена Петровна, – но только что тебе за охота создавать себе ещё тревогу?.. Мало ли что было бы, если бы было, да пока этого нет… Я веду себя…

Она не договорила, потому что вдруг подумала о Рабутине и вспомнила, что при всей чистоте своих отношений к нему она с удовольствием видела, как этот красивый, молодой австрийский граф ухаживал за нею на собраниях, и знакомая уже краска покрыла её щёки.

– Ну, а если есть, если я не выдумал это? – не переставая волноваться, снова сказал князь Никита.

– Полно, что там есть!.. дался тебе этот Рабутин! – начала было Аграфена Петровна.

При этом имени, назвать которое нарочно теперь избегал князь Никита, злоба его поднялась, и он, снова теряя способность владеть собою, заговорил, не помня себя:

– Так знай же, что в городе только и говорят про это, что я п о л у ч а ю подмётные письма, что ты сделалась сказкой.

Он с каким-то даже наслаждением говорил теперь, преувеличивая и чувствуя каждое своё слово, приносившее ему несказанное мучение и боль.

Аграфена Петровна сначала испуганно взглянула на мужа, потом как бы молния пробежала по её лицу, и она, гневно сдвинув брови, заговорила, точно не желая оставаться в долгу пред мужем в отношении неприятных известий. И у неё было чем испугать его.

– Ну, и что ж? Там какие-то сплетни, – заговорила она, – а у меня дело серьёзнее… Меншиков принимает крутые меры: вышел указ, по которому из-за ничего Девьера, Толстого, Бутурлина, Нарышкина и ещё многих ссылают… и со мной не поцеремонятся… и меня арестуют…

Это слово «арестуют» княгине тоже приятно было выговорить: оно звучало так торжественно-значительно и вместе с тем было страшно.

Никита Фёдорович взялся за голову.

Аграфена Петровна с улыбкой, без жалости посмотрела на него, потому что сознавала, что не ей теперь, а «её» следует жалеть.

– Но что же делать теперь? – протяжно, с отчаянием произнёс князь Никита.

– Что делать? – вставая и вскинув руками, сказала Аграфена Петровна. – Не уступать и бороться.

Вслед затем она медленно повернулась и ушла к себе. Князь Никита не скоро ещё отнял руки от головы и огляделся.

«Слишком далеко, слишком далеко зашло дело, – повторял он себе, – во всём виноват сам… Господи, зачем приехали сюда мы! Зачем этот Петербург!»

«Уехать из этого омута, уехать завтра же, навсегда! – пришло ему в голову, и он было обрадовался этой мысли, но затем подумал: – Да, уехать, но это будет позорным бегством, которое ничему не поможет, – имя жены останется всё-таки с прилипшею к нему сплетней, и бежать от неприятных обстоятельств – вовсе не значит победить их. Боже мой, что же делать?»

Часы шли, Никита Фёдорович забыл, что наступила ночь, забыл про сон. Он сидел у своего стола, облокотившись на руку, и ничего, казалось, не видел своими открытыми, не смыкавшимися глазами. Наконец он поднял их. В комнате был особенный синеватый свет, которого он не ожидал. Его поразили квадраты окна, они, как будто ещё так недавно, с вечера тёмные, теперь были совсем светлыми. А произошло это оттого, что рассвело. Восковая свеча на столе горела красным, тусклым пламенем, потерявшим всю свою яркость и силу.

Князь Никита потушил свечку, и на минуту словно от этого стало легче. Он поднялся со стула и постарался вытянуться. Он чувствовал в ногах и руках какую-то болезненную, ноющую усталость, голова кружилась.

Князь Никита, не ощущая в себе желания сна, медленно прошёл на половину к жене по освещённым уже рассветом комнатам и, тихонько приотворив дверь, заглянул в её спальню. Комната была темна от спущенных гардин. Никита Фёдорович, присмотревшись, разглядел белый кружевной чепчик жены и, наконец, её лицо с закрытыми глазами и неподвижно разжавшимся ртом. Аграфена Петровна, тяжело дыша, спала… Нагоревшая, оплывшая свечка, видимо, была недавно потушена – Аграфена Петровна тоже провела почти сплошь бессонную ночь.