Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

А. Сахаров (редактор)

АННА ИОАНОВНА

(Романовы. Династия в романах-9)


АННА ИОАННОВНА – императрица Всероссийская, родилась 28 января 1693 года, коронована 28 апреля 1730 года, умерла 17 октября 1740 года. Вторая дочь царя Иоанна Алексеевича и царицы Прасковьи Фёдоровны (урождённой Салтыковой), Анна Иоанновна росла при довольно неблагоприятных условиях тяжёлой семейной обстановки. Слабый и нищий духом, царь Иоанн не имел значения в семье, а царица Прасковья не любила дочь. Естественно поэтому, что царевна Анна не получила хорошего воспитания, которое могло бы развить её природные дарования. Учителями её были Дидрих Остерман (брат вице-канцлера) и Рамбурх, «танцевальный мастер». Результаты такого обучения были ничтожными: Анна Иоанновна приобрела некоторые познания в немецком языке, а от танцевального мастера могла научиться «телесному благополучию и комплиментам чином немецким и французским», но плохо и безграмотно писала по-русски. До семнадцатилетнего возраста Анна Иоанновна большею частью проводила время в селе Измайлово, Москве или Петербурге под надзором тётки Екатерины и дяди Петра Великого, который, однако, не позаботился исправить недостатки её воспитания и из-за политических расчётов выдал её замуж за герцога Курляндского Фридриха Вильгельма осенью 1710 года. Но вскоре после шумной свадьбы, отпразднованной с разными торжествами и «курьёзами», 9 января 1711 года герцог заболел и умер. С тех пор Анна Иоанновна провела 19 лет в Курляндии. Ещё молодая, но овдовевшая герцогиня жила здесь не особенно весёлой жизнью; она нуждалась в материальных средствах и поставлена была в довольно щекотливое положение среди иностранцев в стране, которая была постоянным яблоком раздора между сильными соседями – Россией, Швецией, Пруссией и Польшей. Со смертью Фридриха Вильгельма и после ссоры его преемника Фердинанда с курляндским рыцарством претендентами на Курляндское герцогство явились князь А. Д. Меньшиков и Мориц Саксонский (побочный сын короля Августа II). Мориц притворялся даже влюблённым в Анну Иоанновну, но планы его были расстроены благодаря вмешательству петербургского кабинета. Во время пребывания своего в Курляндии Анна Иоанновна жила преимущественно в Митаве. Сблизившись (около 1727 года) с Э. И. Бироном и окружённая небольшим штатом придворных, в числе которых особенным значением пользовался Пётр Михайлович Бестужев с сыновьями Михаилом и Алексеем, она находилась в мирных отношениях с курляндским дворянством, хотя и не прерывала связей с Россией, куда ездила изредка, например, в 1728 году на коронацию Петра II, внезапная смерть которого (19 января 1730 года) изменила судьбу герцогини. Старая знать хотела воспользоваться преждевременной кончиной Петра Алексеевича для осуществления своих политических притязаний. В собрании Верховного Тайного Совета, 19 января 1730 года, по предложению князя Д. М. Голицына решено было обойти внука Петра Великого и его дочь. На престол избрана была Анна Иоанновна, а с предложением об этом избрании, под условием ограничения власти, немедленно посланы были в Митаву князь В. Л. Долгорукий, князь М. М. Голицын и генерал Леонтьев. Герцогиня подписала поднесённые ей «кондиции» и, следовательно, обязалась без согласия Верховного Тайного Совета, состоявшего из восьми «персон», ни с кем войны не начинать и мира не заключать, верных подданных никакими новыми податями не отягощать и государственных доходов в расход не употреблять, в придворные чины как русских, так и иноземцев не производить, в знатные чины, как в светские, так и в военные, сухопутные и морские «выше полковничья ранга» никого не жаловать, наконец, у шляхетства «живота, имения и чести» без суда не отнимать. В случае нарушения этих условий императрица лишалась короны российской. По приезде в Москву императрица, однако, не обнаружила особенного желания подчиниться подписанным ею условиям. В столице она застала целую партию (графов Головкина, Остермана), которая готова была противодействовать олигархическим стремлениям верховников и, быть может, знала, что офицеры гвардейских полков и мелкое шляхетство, приехавшие на предполагавшуюся свадьбу императора Петра II, собираются в домах князей Трубецких, Барятинских, Черкасских и явно высказывают своё недовольство по поводу «властолюбия» Верховного Тайного Совета. Князья эти вместе со многими дворянами допущены были во дворец и уговорили императрицу собрать Совет и Сенат. На этом торжественном собрании 25 февраля 1730 года князь Черкасский подал от шляхетства челобитную, которую прочёл вслух В. Н. Татищев и в которой оно просило императрицу обсудить кондиции и шляхетские проекты выборными от генералитета и шляхетства. Государыня подписала челобитную, но выразила желание, чтобы шляхетство немедленно обсудило поданное ей прошение. После недолговременного обсуждения князь Трубецкой от лица всего дворянства подал императрице адрес, который составлен и прочитан был князем Антиохом Кантемиром. В адресе дворянство просило императрицу принять «самодержавство, благорассудно править государством в правосудии и в облегчении податей», уничтожить Верховный Совет и возвысить значение Сената, а также предоставить право шляхетству в члены Сената «на упалые места», в президенты и губернаторы выбирать «баллотированием». Императрица охотно согласилась принять самодержавие и в тот же день (25 февраля) разорвала незадолго перед тем подписанные ею «кондиции». Так рушилась политическая затея старой московской знати. Князья Долгорукие были сосланы в свои деревни или в Сибирь, а вскоре затем некоторые из них казнены. Князья Голицыны претерпели менее: «сначала никто из них не был послан в ссылку; их только отдалили от двора и от важнейших государственных дел, возложив, впрочем, на них управление сибирскими губерниями».

Анне Иоанновне было 37 лет, когда она стала самодержавной императрицей Всероссийской. Одарённая чувствительным сердцем и природным умом, она, как её отец, лишена была, однако, твёрдой воли, а поэтому легко мирилась с той первенствующей ролью, которую играл её любимый Э. И. Бирон при дворе и в управлении. Подобно деду (царю Алексею Михаиловичу) она охотно беседовала с монахами, любила церковное благолепие, но, с другой стороны, страстно увлекалась стрельбой в цель, псарями, травлей и зверинцами. Старый московский дворцовый чин не мог уже удовлетворять новым потребностям придворной жизни XVIII века. Необыкновенная роскошь мирилась нередко с безвкусием и плохо прикрывала грязь; западноевропейское платье и светская вежливость не всегда сглаживали природную грубость нравов, которая так резко сказывалась в характере придворных развлечений того времени. Императрица оказывала своё покровительство святошам и приживалкам, держала при дворе разных шутов (князя Волконского, князя Голицына, Апраксина, Балакирева, Лакосту, Педрилло), устраивала «машкерады» и курьёзные процессии; из них наиболее известны те, которые состоялись по случаю женитьбы шута князя Голицына и постройки ледяного дома в конце зимы 1739 года. Таким образом, придворная жизнь этого времени уже не регулировалась строгим и скучным ритуалом московского терема, но и не привыкла ещё к утончённым формам западноевропейского придворного быта.

По принятии самодержавия императрица поспешила уничтожить учреждение, которое обнаружило стремление к ограничению её верховной власти. Верховный Совет в 1731 году заменён был Кабинетом, впрочем, равным ему по значению. Кабинет, в сущности, управлял всеми делами, хотя и действовал иногда в смешанном составе с Сенатом. Последний приобрёл большее значение, чем прежде, разделён на пять департаментов (духовных, дел, военных, финансовых, судебных и торгово-промышленных), но решал дела на общих собраниях. Сделана была также попытка (указом 1 июня 1730 года) привлечь «добрых и знающих людей» из шляхетства, духовенства и купечества к составлению нового Уложения. Но, по случаю неявки большинства выборных к сроку (1 сентября), дело это указом 10 декабря 1730 года поручено ведению особой комиссии, которая работала над составлением вотчинной и судной глав Уложения до 1744 года. Таким образом, просьбы, высказанные дворянством 25 февраля 1730 года, остались далеко не выполненными. Тем не менее, в его положении произошли перемены политического и экономического свойства, перемены, благодаря которым существенно изменилось и его служебное значение. Эти перемены вызваны были, с одной стороны, помимо правительства тем участием, какое принимало дворянство в дворцовых переворотах со смерти Преобразователя, с другой – стремлением самого правительства облегчить сильное напряжение, в котором находилось народное хозяйство со времён Петра. Под влиянием этих причин облегчена была и военная служба. Манифестом 31 декабря 1736 года дозволено одному из шляхетских сыновей, «кому отец заблагорассудит, оставаться дома для содержания экономии»; однако этот сын должен был обучаться грамоте и, по крайней мере, арифметике для того, чтобы быть годным к гражданской службе. Жалование тех из шляхетских детей, которые отправлялись на службу, ещё с января 1732 года сравнено было с жалованием иностранцев, а манифестом 31 декабря самая служба их ограничена двадцатипятилетним сроком, считая её действительной с двадцатилетнего возраста. Вместе с облегчением службы увеличены привилегии землевладельцев. Указом 17 марта 1731 года отменён закон о единонаследии (майорат), окончательно уравнены поместья с вотчинами, определён порядок наследования супругов, причём вдова получала одну седьмую недвижимой и четверть движимой собственности покойного мужа даже и в том случае, если вступала во второй брак. Военная служба была тяжела не только для дворян, но и для крестьян, которые нанимали рекрутов за большие деньги (средним числом сто пятьдесят рублей за каждого). В 1732 году Миних предложил сбирать рекрутов от пятнадцати до тридцати лет по жребию с крестьянских семей, где находится более одного сына или брата, и выдавать рекрутам уверительные письма в том, что если они прослужат десять лет рядовым и не получат повышения, то могут выйти в отставку. Но если во внутренней деятельности правительства заметны довольно значительные отступления от взглядов Петра, то в отношениях к Малороссии и во внешней политике оно, напротив, стремилось выполнить петровские планы. Правда, правительство отказалось от мысли утвердиться на берегах Каспийского моря и в начале 1732 года возвратило Персии завоёванные у неё Петром области. Зато в Малороссии, по смерти гетмана Апостола в 1734 году, нового гетмана не назначили, а учредили «правление гетманского уряда» из шести «персон», трёх великороссов и трёх малороссов, которые под ведением Сената, но «в особливой конторе» управляли Малороссией. В отношении к Польше и Турции также продолжали действовать прежние начала петровской политики. По смерти Августа II Россия в союзе с Австрией стремилась водворить на польском престоле сына его Августа III, который обещал содействовать русским видам на Курляндию и Лифляндию. Но Станислав Лещинский продолжал высказывать свои претензии на польский престол, а бракосочетание его дочери Марии с Людовиком XV усилило влияние его партии. Тогда польская партия, сочувствовавшая избранию Августа, сама обратилась с просьбой о помощи к императрице, которая не замедлила воспользоваться таким случаем. Вслед за появлением двадцатитысячного русского войска под начальством графа Ласси в Литве состоялось избрание Августа (24 сентября 1733 года). Станислав Лещинский бежал в Данциг. Сюда же прибыл Ласси, но осада города пошла удачно лишь с приездом Миниха (5 марта), и с появлением русского флота (28 июня 1734 года) город сдался, и Лещинский принуждён бежать. Осада Данцига продолжалась 135 дней и стоила русским войскам более восьми тысяч человек, а с города взят был миллион червонцев контрибуции. Но русские силы не столько нужны были на северо-западе, сколько на юго-востоке. Пётр Великий не мог без досады вспомнить о Прутском мире и, по-видимому, предполагал начать новую войну с Турцией; в нескольких стратегических пунктах южной Украины он заготовил значительное количество разного рода военных припасов (муки, солдатской одежды и оружия), которые при обозрении их генерал-инспектором Кейтом в 1732 году оказались, однако, почти все сгнившими и испортившимися. Ближайшим поводом к объявлению войны послужили набеги татар на Украину. Правительство воспользовалось временем, когда турецкий султан занят был тяжёлой войной с Персией и когда крымский хан находился в отлучке с отборными войсками в Дагестане, для открытия военных действий. Тем не менее первая экспедиция генерала Леонтьева в Крым с двадцатитысячным отрядом оказалась неудачной (в октябре 1735 года). Леонтьев потерял более девяти тысяч человек без всяких результатов. Дальнейшие действия были удачнее; они частью обращены были на Азов, частью на Крым. Азовская армия (1736 год) находилась под начальством Ласси, который после довольно тяжкой осады овладел Азовом (20 июня). В то же время Миних взял Перекоп (22 мая) и дошёл до Бахчисарайских теснин, а Кинбурун сдался генералу Леонтьеву. В 1737 году Ласси опустошил западную часть Крыма, а Миних приступил к осаде Очакова, который взят был 2 июля. Осенью того же года храбро защищался генерал Штофелен от осаждавших его турок. Этим, однако, военные действия не закончились. В 1739 году Ласси снова вторгся в Крым с целью завладеть Кафою, а Миних двинулся на юго-запад, одержал блестящую победу при Ставучанах (17 августа), взял Хотин (19 числа того же месяца), 1 сентября вступил в город Яссы и принял от светских и духовных чинов Молдавии изъявление покорности императрице. Но в начале сентября Миних получил приказание прекратить военные действия. Русское правительство желало мира, давно начатая война требовала больших средств и становилась утомительной для самого войска, которое в дикой, степной местности должно было возить с собой не только припасы, но и воду, даже дрова, больных и раненых. Императрица принуждена была заключить этот мир поспешно и далеко не выгодно для России ввиду неудачных действий союзных австрийских войск. Ещё в конце 1738 года русское правительство обещало Карлу VI выслать вспомогательный корпус в Трансильванию, но не могло выполнить своё обещание, так как русским пришлось бы в таком случае пройти через Польшу, а поляки не соглашались пропустить их. Австрийский двор, однако, продолжал требовать высылки этого вспомогательного корпуса. Между тем, неудачные действия австрийских войск и происки французских дипломатов, которые в интересах Франции стремились к разделению двух союзнических дворов, побудили Австрию заключить крайне невыгодный для неё и притом сепаратный, подписанный без ведома союзников, мир с Портой. Лишённая союзников и предвидя близкое окончание войны султана с Персией, императрица решила также заключить (Белградский) мир, по которому Азов остался за Россией, но без укреплений, Таганрогский порт не мог быть возобновлён, Россия не могла держать кораблей на Чёрном море и имела право вести торговлю на нём только посредством турецких судов. Но Россия получала право построить себе крепость на донском острове Черкасске, Турция – на Кубани. Наконец, Россия приобретала кусок степи между Бугом и Днепром. Таким образом, война, которая стоила России до ста тысяч солдат, оказалась бесполезной, как это и предсказывал граф Остерман ещё до начала военных действий. Заключение мира пышно отпраздновано было в Петербурге 14 февраля 1740 года.

Походы Миниха и Ласси не только не принесли почти никаких выгод России, уже истощённой петровскими войнами, но повели к вредным последствиям в сфере государственного и народного хозяйства. В конце царствования императрицы Анны Иоанновны в великороссийских губерниях насчитывалось всего лишь 5 565 259 человек мужского пола и 5 327 929 женского пола. Государственные расходы, между тем, были довольно значительны. В 1734 году, например, на содержание двора требовалось 160 000 рублей, императорской конюшни – 100 000 рублей. На пенсии разным родственникам и родственницам императрицы выходило 77 111 рублей, на жалование и дачи разным гражданским чинам 460 118 рублей, на артиллерию 370 000 рублей, в адмиралтейство 1 200 000 рублей, на войско 4 935 154 рубля. Кроме того, отпущено в две академии (Наук и Адмиралтейскую) – 47 371 рубль, геодезистам и школьным учителям 4500 рублей, на пенсионные дачи 38 096 рублей, на строения 256 813 рублей и на мелкие, случайные расходы 42 622 рубля. Но эти потребности удовлетворялись, да и то не вполне, лишь при крайнем напряжении народных сил. Тяжёлые подати и повинности, падавшие на незначительное население, и народные бедствия, такие, как голод (в 1734 году), пожары и разбои, приводили народное хозяйство в печальное состояние. Многие крестьяне убегали из бесхлебных мест, так что в деревнях иногда оставалось лишь половина населения, занесённого в последнюю переписную книгу. Снять хлеб было некому, а оставшиеся крестьяне были, между тем, принуждены платить подати за бежавших и разорялись ещё больше. Неудивительно поэтому, что население неисправно платило подати. В 1732 году, например, в губерниях и провинциях надлежало собрать таможенных, кабацких «и прочих» доходов 2 439 573 рубля, а по присланным «репортам» в сборе оказалось всего 186 982 рубля; «а остальные сполна ли в сборе и что в доимке осталось – неизвестно, потому что из многих губерний в провинции репортов не прислано». Для того, чтобы, по возможности, сократить всё более и более нараставшее количество недоимок, правительство, с одной стороны, стремилось облегчить положение тяглых классов, с другой – прибегало к предохранительным и карательным мерам. Первая цель достигалась упорядочением областного управления, например, известным распоряжением о том, чтобы воеводы в городах сменялись каждые два года и по смене отдавали отчёт в своей деятельности перед Сенатом, сложением недоимок, как это было в 1730 году на майскую треть и на первую половину 1735 года, наконец, промышленной политикой, поощрявшей фабричное производство. Так, указом 6 апреля 1731 года дозволено фабрикантам торговать своими товарами в собственных лавках; указом 7 января 1736 года хотя и запрещено фабрикантам покупать деревни, но дозволено приобретать крепостных без земли. Тот же самый указ прикреплял к фабрикам мастеров (но не чернорабочих), бежавших от помещиков, приписывал к фабрикам на пятилетний срок лиц несостоятельных, бродяг и нищих, но не дозволял принимать новых рабочих на фабрики без паспортов, заботился об устройстве технических школ при фабриках, давал даже слишком большие права фабрикантам наказывать рабочих, поручал надзор за фабриками и определение торговых оборотов каждой из них Коммерц-коллегии, и, наконец, фабрикантов и выдававших себя за таковых для посторонних целей лишал привилегий, дарованных законом лицам этого состояния. Центральное управление по торговой части несколько видоизменилось ещё по указу 8 октября 1731 года; по этому указу Мануфактур-контора и Берг-коллегия соединены с Коммерц-коллегией, которая разделена на три секции, заведовавшие горным делом, мануфактурами и торговлей. В царствование Анны Иоанновны обращено также внимание на горное дело. В 1733 году учреждена особая комиссия под председательством графа М. Головкина для решения вопроса, полезнее ли содержать горные заводы на казённые средства или отдавать их частным лицам. Вопрос этот, не решённый комиссией 1733 года, снова обсуждался в комиссии 1738 года. Последняя решила, что выгоднее горное дело предоставить частной предприимчивости, что и утверждено было государыней. Ещё за четыре года до созыва этой комиссии, для приведения в порядок горного дела, в Сибирскую и Казанскую губернии послан был В. Н. Татищев, который, однако, не успел докончить начатого им дела; он возбудил недовольство Бирона, ибо обнаружил злоупотребления герцога, который под подставным именем выписанного им из Саксонии барона Шенберга взял казённые заводы себе в аренду и сделал Шенберга начальником Берг-директориума, заменившего Берг-коллегию, и устроенного бюрократически, а не коллегиально. Кроме забот о промышленности, горном деле и торговле, правительство стремилось пополнить недостаток частного кредита, хотя в этом случае и имело в виду скорее казённые, чем частные выгоды. В 1733 году велено было открыть заём из монетной конторы под восемь процентов, а также под залог золота и серебра, которые четвертью доли превосходили бы выданные деньги; «но алмазных и прочих вещей, также деревень и дворов под заклад и на выкуп не брать». При годовом сроке займа дозволялась, однако, трёхлетняя рассрочка.

Но все эти попечения правительства о поднятии уровня народного благосостояния далеко не вполне приводили к желанной цели. В 1740 году недоимок можно было насчитать «несколько миллионов». Поэтому принимались строгие меры относительно розыска беглых крестьян, учреждён особый доимочный приказ, из которого дела по сбору недоимок впоследствии перешли в канцелярию конфискации, а с 1738 года в доимочную комиссию. Учреждена была также особая генеральная счётная комиссия, впрочем, скоро упразднённая, и восстановлена Ревизион-коллегия, для которой был составлен особый регламент, по которому коллегия получала «вышнюю дирекцию в свидетельстве и в ревизии счетов о всех государственных доходах и расходах, какого бы звания они ни были», начиная с 1732 года.

Внешняя политика направляла правительственную деятельность и народный труд к выполнению не особенно плодотворных целей. Тем не менее, внимание правительства не настолько поглощено было этими целями, чтобы вовсе не обращать внимания на потребности народного образования. При академии, как известно, читались лекции «российскому юношеству»; впрочем, с 1733 по 1738 год таких лекций «не преподано». В 1731 году по предложению Миниха основан Кадетский корпус, состоявший первоначально из двухсот, затем из трёхсот шестидесяти воспитанников. Обязательными для всех были закон Божий, арифметика и «военные экзерциции»; остальным наукам также, как и языкам, учился кто хотел. По указу 1737 года недоросли, шляхетские дети, когда являлись во второй раз в Петербурге к герольдмейстеру, в Москве и губерниях к губернатору, то должны были знать читать и писать; отцу или родственникам, желавшим было продолжить это воспитание, дозволено было приводить детей через четыре года, но уже со знанием закона Божия, арифметики и геометрии. Наконец и после третьего смотра шестнадцатилетних недорослей в Москве или Петербурге возможно было молодым людям оставаться при родителях, но с обязательством изучить географию, фортификацию и историю. В двадцать лет назначалась последняя явка в герольдию, причём тех из шляхетских детей, которые обнаруживали наибольшие успехи в науках, скорее других производили в чины. Кроме образования высших классов, правительство обратило внимание и на образование низших слоёв общества. Указом 29 октября 1735 года велено было устраивать школы при фабриках для детей фабричных рабочих, а 12 декабря того же года велено основать церкви при фабриках с многочисленным персоналом, если эти фабрики отдалены от приходских церквей. Впрочем, 28 сентября 1736 года издано было распоряжение, по которому всех церковнослужителей, не присягавших императрице, велено было взять в солдаты. От этого в 1740 году церквей без причта, праздных, оказалось до шестисот.

Наука и литература в царствование императрицы Анны Иоанновны также имели своих довольно видных представителей. В. Н. Татищев знакомился с рукописями, издавал Судебник, составлял свой лексикон, написал известную «Историю Российскую», наставлял сына в своей духовной. Байер, «профессор антиквитетов», занимался исследованием скифо-сарматской древности, бывший лейпцигский студент Герард Миллер участвовал в Камчатской экспедиции в 1733 году, собирал памятники, касавшиеся истории Сибири, и издавал рукописные тексты; академики Гольдбах, Делил, Винигейм, Гензиус, Дювернуа, Крафт, Эйлер, Вейбрехт, Аммон – занимались изучением математических и естественных наук. Князь Ан. Кантемир переводил Анакреона, Юстина и других писателей, а также в известных своих сатирах выставлял недостатки современного ему общества. В. Тредиаковский составлял «Новый и краткий способ к сложению стихов российских» (издан в 1735 году), занимался переводами и упражнялся в стихотворчестве. В области духовной литературы продолжалась полемика, которая возбуждена была изданием «Камня веры» Стефана Яворского. В этой полемике принимал деятельное участие Феофилакт Лопатинский, написавший «Апокризис и возражение на письмо Буддея» и сочинение «О лютеранской и кальвинской ереси».

Несмотря на заметное развитие науки и литературы при Анне Иоанновне, положение государства в последние годы её царствования было довольно печальным. Петровские войны и тяжёлые походы 1733—1739 годов, а также жестокое правление и злоупотребления Бирона давали себя чувствовать, вредно отзывались на состоянии народного хозяйства. Если служебные обязанности шляхетства и были облегчены в некоторых отношениях, то податные обязанности по-прежнему тяжёлым бременем ложились на низший класс и становились ещё тяжелее под влиянием той строгости, с которой производилось взимание недоимок. При таких условиях власть землевладельцев над крестьянами чувствовалась сильнее. Неудивительно поэтому, что кое-где замечаются вспышки народного неудовольствия. Сохранились известия, например, о появлении в селе Ярославцево Киевского полка лжецаревича Алексея Петровича, которого поспешили признать местный священник и солдаты; есть сведения о заговоре против жизни хозяина, составленном рабочими на Ярославской полотняной фабрике Ивана Затрапезного в 1739 году, о возмущении крестьян против одного из данковских помещиков, причём для их усмирения понадобилось содействие «городской команды». С 1735 года по 1740 год происходило несколько восстаний башкирцев, к которым с 1738 года присоединились и киргизы. Их усмиряли А. Румянцев, В. Татищев и князь В. Урусов. Ропот и неудовольствие возбуждали подозрения правительства; лазутчики роились всюду. Терпели не только низшие классы, но и некоторые из представителей аристократии, если чем-либо мешали усилению Бирона. Фельдмаршал князь В. В. Долгорукий был сослан, в 1733 году также сослан был ни в чём не повинный князь А. Черкасский. Указом 12 ноября 1739 года обнародовано, что князю Ивану Долгорукому после колесования отсечена голова, что тому же наказанию подвергнуты князья Василий Лукич, Сергей и Иван Григорьевичи и что князья Василий и Михаил Владимировичи сосланы; Алексей Васильевич Макаров содержался под арестом. Наконец известна печальная судьба А. П. Волынского, который восстановил против себя бывшего своего покровителя Остермана и Куракина. Обвинённый в государственных преступлениях, он был казнён 27 июня 1740 года вместе с несколькими сообщниками; других били кнутом и сослали в Сибирь на каторжную работу. Тяжело было правление временщика; но ропот и неудовольствие народное благодаря его стараниям почти вовсе не доходили до императрицы. Притом в последнее время Анна Иоанновна чувствовала себя не совсем здоровой. 5 октября 1740 года за обедом ей стало дурно, а 17 числа того же месяца она скончалась, назначив преемником малолетнего Иоанна Антоновича и регентом до его совершеннолетия Бирона, герцога Курляндского.
Энциклопедический словарь,Изд. Брокгауза и Ефрона.т. IБ СПб, 1890 г.


M. Н. Волконский

КНЯЗЬ НИКИТА ФЁДОРОВИЧ

ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН В ТРЁХ ЧАСТЯХ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

«Ты защищал, Господи, дело души моей, искуплял жизнь мою». «Плач Иеремии», гл. III, ст. 58.
I

МИТАВА

По воле государя князь Никита Фёдорович Волконский был записан в Преображенский полк и отправлен в числе других молодых людей за границу для обучения разным наукам и искусствам. Он безостановочно ехал морем от Петербурга до Риги, откуда должен был продолжать путешествие на лошадях, направляясь в Курляндию, на Митаву[1]. Два года тому назад Рига, сдавшаяся русскому оружию, вошла уже в состав Российской империи[2], и, согласно данному царём приказанию ни минуты не останавливаться в пределах России, Никита Фёдорович не мог мешкать в этом городе. Только в Митаве мог он отдохнуть.

Он остановился здесь у товарища своего детства Черемзина, занимавшего, по своему придворному положению, небольшую квартиру в самом замке Кетлеров, служившем резиденцией герцогини Курляндской.

Черемзин, разбитной молодой человек, побывавший за границей, в Париже, живо впитал в себя верхи европейской образованности и покрылся лаком внешнего приличия, созданного щепетильным этикетом блестящего двора Людовика XIV. Это было всё, что он вынес из своего пребывания за границей; впрочем, он привёз с собою оттуда также несколько ящиков книг, красиво переплетённых, но не прочитанных.

На другой же день своего приезда в Митаву Волконский побывал у русского резидента в Курляндии Бестужева[3], силою царя Петра управлявшего всем герцогством, согласно воле своего государя.

Бестужев, к которому у князя Никиты было рекомендательное письмо из Петербурга, принял его ласково, пригласил к себе на обед, расспросил о петербургских знакомых, о государе, о дворе и тут же представил своей дочери Аграфене Петровне.

В гостиной Бестужева пахло какими-то очень сильными, должно быть, восточными курениями, стояла золотая мебель, обитая голубым штофом, и блестел, как зеркало, вылощенный, натёртый воском паркет. Князь Никита видал роскошь, видал богатые дома в Петербурге, недавно выросшем на болотах, и в Москве, но там всё было далеко не то, что здесь. Не было этой блестящей чистоты, отделанности, законченности и вместе с тем кажущейся простоты.

Молодая хозяйка дома тоже казалась вовсе не похожей на тех, вечно робевших и боявшихся взглянуть, не только говорить, молодых девушек, полных и румяных, которых Никита Фёдорович видал до сих пор. Бестужева не только не робела пред ним, но, напротив, он чувствовал, что сам с каждым словом всё больше и больше робеет пред нею и не смеет поднять свои глаза, глупо уставившиеся на маленькую, плотно обтянутую чулком, точёную ножку девушки, смело выглянувшую из-под её ловко сшитого шёлкового платья.

Волконский не знал, как и вовремя ли он встал, поклонился и вышел осторожно, чтоб не поскользнуться, ступая по паркету. Выходя, он решил, что больше не поедет к Бестужеву.

– Ты понимаешь, – сказал он в тот вечер Черемзину, – что мне здесь у вас не нравится? Видишь ли, воли нет, простора, всё тут сжато. Вот и дома. Они, пожалуй, и больше наших московских, а всё-таки как-то давят; не хоромы они… Так и всё. Дворец вот…

– Замок, – поправил Черемзин.

– Ну, замок, что ли… Ты посмотри: окошечки узенькие, стены толстые, рвы, валы кругом. Да и люди тоже, скажу тебе, все в себя сжались, точно весь мир они только и есть, точно всё существо жизни они притянули к себе, да сдавили его. Разве так, без воли, проживёшь?

– Это ты, должно быть, с дороги устал, мой милый, – возразил Черемзин. – А, впрочем, если желаешь простора, выйди погулять за город: там, брат, такой уж простор – прелесть…

– Что ж, и пойду, – согласился Волконский, – а то здесь просто душно… Ты не пойдёшь? – спросил он уже со шляпой и тростью в руках.

Черемзин зевнул, закинул руку за голову и отрицательно покачал головой.

– Ну, так я один пойду.

– Смотри, не опоздай вернуться – после заката в замке поднимут мост, – крикнул Черемзин ему вслед.

Выйдя из замка, Волконский направился прямо в поле по первой попавшейся дороге.

Вечер был тих и прекрасен. С лугов веяло запахом скошенного сена, и дышалось легко. Солнце садилось, окрашивая небосклон нежными красками то огненного, то желтовато-бледного заката. Волконский, испытывая особенное наслаждение поразмяться после сиденья в неудобном экипаже, шёл, объятый прелестью этого летнего вечера.

Через несколько времени он остановился, чтобы перевести дух. Сзади открылся ему вид на плоскую, окружённую зеленью Митаву, с её длинными шпицами лютеранских церквей и силуэтом тёмного замка. Черепичные кровли домов, окружённые тёмно-зелёными кущами дерев, румянились косыми лучами заката, отражавшегося с этой стороны в изгибах реки, прозрачной и светлой.

Вдалеке, у конца расстилавшейся от ног Никиты Фёдоровича прямой, сужавшейся к городу дороги скакали несколько лошадей.

Впереди других Никита Фёдорович разглядел амазонку, которая подгоняла хлыстом свою и без того скакавшую широким галопом большую серую лошадь. Остальные, видимо, едва могли следовать за нею. На амазонке было тёмно-зелёное широкое платье с бархатною красною накидкой, красиво развивавшеюся на ходу лошади. Она быстро приближалась по дороге, подымая отягощённую вечернею сыростью пыль. Ещё несколько секунд, и Никита Фёдорович узнал в ней Бестужеву.

Он узнал её, хотя теперь она была совсем другою, чем там, у себя дома. Она сдержала уже свою лошадь и вполоборота разговаривала с нагнавшим её русским драгунским офицером. Тот, поднявшись на стременах и почтительно склонившись вперёд, слушал её, как бы гордясь своею собеседницей.

Волконский никогда ещё не видал такой девушки. Тут не красота, не стройность, не густые брови и быстрые большие глаза притягивали к ней; нет, она вся дышала какою-то особенною, чарующею прелестью. Она легко и свободно сидела в седле, видимо, уверенная не только в каждом своём движении, но и в том, что каждое это движение хорошо и красиво, потому что в ней всё было хорошо. Никита Фёдорович смотрел на неё, забыв то смущение, которое испытывал при первом знакомстве, – забыв потому, что теперь пред ним была не Бестужева, не дочь важного сановника могучего Петра, но чистое, нездешнее, неземное существо, на которое мог радоваться всякий живущий. А она, не заметив даже Волконского, ударила лошадь и промчалась быстрее прежнего.

Он пошёл обратно в город большими шагами. Он, конечно, не мог знать, какое у него было в это время блаженное, радостное лицо, с блестевшими глазами и счастливою улыбкою, но, радуясь, чувствовал во всей груди какой-то необъяснимый трепет и неудержимую удаль. Теперь всё казалось уже прекрасным. Даже холодные, мрачные своды замка получили некоторую привлекательность, и Никита Фёдорович удивлялся лишь, как прежде он не замечал, что всё в Митаве так хорошо и приятно.

Его отъезд был отложен на неопределённое время. Впрочем, это случилось как-то само собою. Он просто не приказывал своему старику слуге Лаврентию укладывать вещи, а тот не напоминал. Черемзину тоже не приходило в голову сделать своему гостю такое напоминание, и Волконский оставался в Митаве, забыв, что должен отправиться дальше по приказу грозного и не любившего ослушания государя.

Волконский приехал в Митаву в смешном, грубом наряде, неповоротливый, застенчивый и, может быть, даже неуклюжий; но всё это быстро, как лишняя кора, упало с него, благодаря влиянию обстановки, в которой очутился князь Никита и которая, видимо, вовсе не была чужда его природе врождённым чутьём отгадавшей, что именно нужно.

Привезённый из Петербурга парадный кафтан из серебряного глазета, расшитый руками крепостных золотошвеек по карте золотою канителью, битью и блёстками, оказался не только скроенным не по моде, но и сидел настолько неуклюже, что его пришлось заменить новым, хотя и более простым, но зато более ловким и красивым. Затем явилась бездна мелочей, незаметно привившихся к внешней жизни Волконского. Черемзин, находя всё это совершенно естественным, не замечал этой перемены в князе, так же как и он сам.

Из русских книг, прочитанных прежде Волконским, он знал, что французы «зело храбры, но неверны и в обетах своих не крепки, а пьют много», «королевства англиканского немцы купеческие доктуроваты, а пьют много». Дальше этого сведения русских книг не распространялись. Черемзин рассказал князю Никите подробно и о французах, и о других народах, которых видел. О том, чего не видел Черемзин, князь Никита узнал из его книг, из которых оказывалось, что свет вовсе не так необыкновенен, как описывалось в русских сочинениях, говоривших «о людях, кои живут в индейской земле, сами мохнаты, без обеих губ, а питаются от древа и корения пахучего, не едят, не пьют, только нюхают и, покамест у них запахи есть, по то место и живут».

– Знаешь что, – сказал однажды Волконский Черемзину, отрываясь от немецкой книги, – всё-таки мне прежнего жаль.

– Чего прежнего? – удивился Черемзин.

– Да вот того, что описывается в наших книгах… Там есть такие рассказы, например, о царстве девичьем…

– Вот вздор! – усмехнулся Черемзин.

– Может быть, конечно, и вздор. Я вот из одной этой «Космографии», – Волконский кивнул на книгу, – понимаю, что всё это – вздор; это-то мне и жаль… Неужели всё на свете так же вот просто, как мы с тобою?

– Во-первых, мы с тобою вовсе не так просты, – ответил Черемзин, хотя и немного читавший, но тем не менее способный поддержать всякий разговор, – кто тебе это сказал? А во-вторых, есть на свете довольно чудесного и без девичьего царства.

Волконский задумался.

– Вот, – начал Черемзин, – послезавтра у Бестужевых будет немец…

– Какой немец? – спросил Волконский, чувствуя, что при имени Бестужевых краска бросается ему в лицо.

– Кудесник-немец, до некоторой степени особенный, судя по рассказам. Я один раз во Франции встретил подобного человека. Они попадаются. Если тебя интересует – пойдём вместе. Немец здесь проездом. Да, отчего ты не бываешь у Бестужевых? Там раз как-то даже спрашивали о тебе, – добавил Черемзин.

– Кто спрашивал? – не вытерпел Волконский, тут же досадуя на себя за это, потому что ещё минута – и его волнение могло быть заметно Черемзину.

Но тот совершенно равнодушно ответил:

– Право, не помню, кто именно, знаю, что говорили…

На этом разговор прекратился, но Волконский так и заволновался весь. Он жил всё это время полный своими мечтами, в каком-то восторжённом состоянии. Однако, когда Черемзин такими простыми словами и таким равнодушным голосом сказал, что он, Волконский, может пойти к Бестужевым, Никита Фёдорович почувствовал вдруг безотчётную боязнь за своё чувство, как будто оттого, что он пойдёт туда, может случиться или что-нибудь ужасное, или… Никита Фёдорович не знал, что следовало за этим «или». Он знал только, что сердце его бьётся, и кровь приливает к вискам.

Несмотря на это, теперь, после разговора с Черемзиным, он страстно, со всё увеличивающимся желанием начал ждать назначенного у Бестужевых вечера.

II

КУДЕСНИК

Гости съезжались, когда Волконский с Черемзиным подъехали к дому Бестужева. Никита Фёдорович по крайней мере уже раз сто представлял себе, как он войдёт, как увидит дочь Бестужева и как вообще всё это будет. Аграфена Петровна встретила его совершенно просто, равнодушно ответив на глубокий, почтительный поклон кивком головы, таким же, каким ответила Черемзину и всем другим. Но от этого, разумеется, она не сделалась хуже; напротив, она была ещё лучше, чем воображал Никита Фёдорович. И этот её небрежный поклон был всё-таки поклоном, обращённым к нему, и потому получал особенную прелесть.

Поздоровавшись с хозяевами, Волконский стал оглядывать гостиную. Лучше всех была, разумеется, молодая хозяйка. Все молодые люди, пышно разодетые, были вокруг неё, оставляя в стороне прочих дам, скучно и вяло сидевших в золочёных креслах.

Даже старики оберраты, толстые и солидные, которые держали себя очень важно и к которым то и дело подходил с любезной улыбкой сам Бестужев, казалось, радовались, глядя на его дочь, освещавшую всё собою. Одна только молодая дама в тёмном, не совсем ловко сшитом платье сидела отдельно на диване, сдвинув брови над довольно широко поставленными глазами и, сложив губы в принуждённую улыбку, лениво обмахивалась веером, как бы не желая ни на что обращать внимания. Эти широко поставленные глаза, улыбка, а главное – ровный большой прямой нос и два спускавшиеся прямо на лоб дамы завитка неприятно поразили Волконского, когда он взглянул на неё. Он заметил, что все, почтительно поклонившись, как-то обходили её, и только хозяин старался изредка занять её разговором, но она улыбалась ему широкой улыбкою и отвечала, видимо, односложными словами, слегка позёвывая под веером.

Среди бархатных и шёлковых расшитых кафтанов особенно отличался своим чёрным с ног до головы одеянием приезжий немец, для которого съехались сегодня к Бестужеву и который сидел теперь у окна с самым солидным и толстым оберратом. Сначала все разговаривали, будто не обращая внимания на немца, но затем мало-помалу гостиная как-то сама собою приняла то расположение, которое было необходимо. Чёрный немец очутился в средине большой дуги, образованной рядом кресел, на которых поместились старики; молодёжь, окружавшая хозяйку, сгруппировалась по-прежнему возле неё, и все незаметно придвинулись; только дама в тёмном платье осталась по-прежнему в отдалении на своём диване. Разговор становился всё более и более отрывочным, смех делался сдержанным, все точно ждали и прислушивались, думая, что вот-вот сейчас начнётся самое интересное. Но немец, спокойно продолжая разговаривать с оберратом, ничего «не начинал» и ничего необыкновенного не показывал.

«Может быть, всё это – вздор», – мелькнуло у некоторых из гостей.

Аграфена Петровна поняла, что нужно вызвать немца на разговор, которого все ждали.

– Господин доктор, – обратилась она к нему по-немецки с откровенною решительностью, свойственною только хорошеньким женщинам, уверенным в том, что им будет позволено и всякое желание их исполнено.

Чёрный доктор склонился, почтительно слушая. Бестужева прямо поставила вопрос ребром:

– Мне говорили, что вы – особенный человек и обладаете такими удивительными знаниями, что вам доступны вещи сверхъестественные…

Немец, прищурив глаза, ответил:

– Могу вас уверить, что на земле нет ничего сверхъестественного… Всё очень просто и обыкновенно, если знать, и только для незнания таинственно.

– Ну, это нам всё равно, – задорно сказала Бестужева, – мы ждём от вас чего-нибудь такого… удивительного…

И она улыбнулась немцу, смягчая этою улыбкой резкость своей намеренной откровенности.

– Извольте, – согласился доктор, улыбаясь в свою очередь. – Ровно сто лет тому назад…

Все притихли, довольные, что «началось»; одна лишь Бестужева не могла успокоиться.

– Что же это будет, доктор? История? – спросила она.

– Ровно сто лет тому назад, – продолжал он, не слушая, – в этот самый час был окружён врагами один монастырь, где заперся с небольшим отрядом ратников военачальник, твёрдо решивший не сдаваться. Напрасно враги шли на приступ, напрасно лезли на высокие стены и ломились в ворота – все усилия их были напрасны. Наконец нашлись двое изменников, которые тайно впустили врагов внутрь монастыря; они вошли ночью и бросились на его защитников. Военачальник с горстью ратников кинулся в церковь и там был убит, защищаясь до последней возможности, кровь его, пролитая на церковный пол, так и осталась на камне; когда её смывали, она выступала вновь…

– Это был, вероятно, немецкий монастырь? – самоуверенно спросил оберрат. – Я помню нечто даже подобное в истории м о е г о рода…

Все находившиеся в гостях у Бестужева немцы, которых тут было гораздо больше, чем русских, невольно постарались припомнить, не случилось ли такой истории и в их роде, которым каждый из них гордился, зная чуть ли не наизусть всю свою родословную.

– Нет, – продолжал доктор, – монастырь был русский… Вам знаком этот случай, князь? – вдруг обратился он к Волконскому.

Никита Фёдорович почувствовал, что все взгляды обращаются на него, что все – и с ними она тоже – смотрят на него. Рассказ про своего родного прадеда, погибшего при осаде Боровского монастыря[4], он часто слышал в своей семье ещё в детстве, но не мог понять, откуда этот приезжий, случайно встретившийся с ним немец знает и этот рассказ и, наконец, самого его. Бестужева действительно вместе с другими глядела теперь на князя Никиту. Худой, высокий и стройный, он стоял, опустив голову. До этой минуты он был для неё одним из молодых людей, составлявших толпу, на которую она всегда смотрела равнодушно, не обращая ни на кого особенного внимания, привыкнув к общему подчинению себе. Она знала, что несколько времени тому назад приехал в Митаву какой-то князь Волконский, что он был раз как-то у них, но какой он именно, не помнила. Теперь она смотрела на его довольно редкие, но приятные черты, на его высокий, бледный лоб и глубокие глаза, и странно – что-то особенное показалось ей в этом человеке, точно он не похож на остальных, точно его лицо светится как-то особенно для неё и в его глазах она может читать всю его душу.

– Всё это очень хорошо, – обратилась она к доктору, – но я не понимаю, зачем вы рассказали эту историю про… князя… – добавила она, не найдя другого выражения и показывая веером в сторону Волконского.

– Почему я рассказал и м е н н о эту историю? – ответил доктор. – Не знаю, но расскажи я всякую другую – вы смогли бы сделать мне тот же вопрос. Но почему я вообще рассказал вам что-либо, так это вследствие вашей просьбы…

– Да что же тут удивительного? – воскликнула Бестужева с некоторой обидой, выражавшейся у неё обыкновенно в лёгком дрожании подбородка.

– Как? Разве не удивительно в самом деле то, что я вот, сидя здесь, в покойном кресле, знаю, что случилось сто лет тому назад, когда ни меня, ни вас не было и никто не думал о нас?

– Да, но вы могли прочесть этот рассказ где-нибудь или услышать, то есть сделать то, что доступно каждому из нас, – возразил один из оберратов, считавшийся самым умным в совете.

– Совершенно верно, – согласился доктор, – и вас это не удивляет лишь потому, что вы сами можете сделать это…

– Ну, конечно, – нетерпеливо перебила Бестужева, – я понимаю, если бы вы рассказали нам будущее…

– Тогда бы вас это удивило?

– Разумеется, это было бы интересней.

– А мне кажется, что это решительно всё равно; почему, собственно, труднее знать будущее, чем прошедшее?

– Ах, Господи, как почему? Да прошедшее, в особенности такое, как вы рассказали, каждый ребёнок, умеющий читать, может знать.

– А, вот вы сказали: «умеющий читать»! Видите, нужно и для знания прошедшего поучиться чему-нибудь, – значит, это вовсе не так просто, как вы думаете! – возразил доктор. – Этак ведь можно точно так же поучиться читать и о том, что будет, и тогда для человека знающего, согласитесь, пропадёт всякая разница в отношении знания для прошлого и будущего…

– Ну, а вы будущее можете нам сказать? – настаивала Бестужева.

Доктор, улыбаясь, поднял плечи.

– Что вам угодно знать? – проговорил он.

– Позвольте! Ну, вот здесь нас, – Бестужева оглянулась, – человек тридцать, я думаю… Чья судьба вас интересует больше других?

Аграфене Петровне главным образом, как и каждому из присутствовавших, хотелось узнать свою собственную судьбу; но она нарочно, не желая говорить о себе, поставила вопрос так, будучи уверена, что, разумеется, самою интересною будет найдена её судьба. Дочь первого лица не только в городе, но и во всей Курляндии, она уже давно привыкла к лести, которою тешили её самолюбие все окружающие, отчасти вследствие высокого положения отца, а отчасти и вследствие собственного её ума, молодости и красоты.

– Наиболее интересная судьба ожидает князя, – заговорил доктор и опять обернулся в сторону Волконского, и все снова стали смотреть на него. – Вам в жизни предстоит много борьбы духовной – и победа останется за вами. Не отчаивайтесь! Будьте бодры! В положении самом жалостливом вы будете всё-таки выше людей, вас окружающих. Может быть, мы встретимся ещё когда-нибудь, – заключил доктор серьёзным, мерным голосом, каждый звук которого отдавался в сердце Никиты Фёдоровича.

«Так вот он какой – этот Волконский! – думала Аграфена Петровна, взглядывая на князя Никиту. – Вот что!..»

И она не могла не ощутить горделивого сознания, что вот человека, которого о н а видит теперь совсем молодым, и который, вероятно, вместе с другими робеет пред нею, ждёт впереди совершенно особенная, таинственная будущность, отличная от будущего других.

Доктор, собственно, ничем не мог сию минуту подтвердить сделанное им предсказание. Известно было только, что он никогда не видал Волконского, и никто не мог говорить ему о нём, потому что, кроме Черемзина, почти никто не знал в Митаве князя, вовсе не принадлежавшего к жизни города. Это было странно. Но не это заставило всех поверить словам немца. Особенное доверие возбуждал его мерный, серьёзный голос, который, казалось, никогда не говорил неправды.

– Ну, а из женского находящегося здесь общества, – снова спросила Бестужева, желая всё-таки добиться своего, – кому вы подскажете будущность?

Доктор поднялся со своего места, налил из стоявшего на столе у стены графина воды в стакан и достал из кармана складную серебряную ложку.

Все в комнате с напряжённым вниманием следили за малейшим его движением. Он вынул из канделябра восковую свечу и, отломив от неё кусок и распустив его в своей ложке, быстро вылил расплавленный воск в стакан.

Бестужева не сомневалась, что гадание делается для неё, и, внимательно вытянув шею, старалась рассмотреть, какую фигуру принимает застывший в прозрачной воде воск. Доктор поднял стакан на свет и разглядывал его.

«Неужели?» – мелькнуло у Бестужевой.

В стакане ясно очерчивалась фигура короны.

Немец вынул воск, расплескав воду, и действительно тот имел форму подушки с кистями по углам, на которой лежала ажурная тонкая императорская корона со скипетром и державою.

Бестужева, краснея от удовольствия, опустила глаза, чувствуя, что взгляды всех присутствующих обращаются к ней, и все лица улыбаются ей, склоняясь, и что чёрный доктор сейчас подойдёт к ней. Но он, как бы сам поражённый, быстро выпрямился, твёрдыми большими шагами прошёл чрез комнату и, опустившись на одно колено, подал фигуру короны сидевшей в отдалении даме в тёмном платье.

Это была герцогиня Курляндская, Анна Иоанновна – будущая императрица Всероссийская.

III

ГЕРЦОГИНЯ КУРЛЯНДСКАЯ

Анна Иоанновна скучала в своей Курляндии, как только может скучать полная сил двадцатилетняя женщина, овдовевшая через два с половиною месяца после свадьбы, с детства привыкшая к огромному дому, полному всякой прислуги, приживалок и гостей, и заключённая, как в темницу, в пустынный средневековый замок с толстыми сводчатыми стенами, под которыми невольно стихала всякая попадавшая туда жизнь. Положение герцогини не только не спасало её, но, напротив, служило главною причиной её одиночества и заключения. Дочь покойного Иоанна Алексеевича, родного брата и соправителя по престолу царя Петра, она не помнила своего отца, умершего, когда ей было всего три года. Она выросла в родном селе Измайлове на попечении матери, царицы Прасковьи, вместе с двумя своими сёстрами, из которых она была среднею.

В пятнадцать лет царевна Анна Иоанновна, благодаря своим не по возрасту формам и окрепшим мускулам, не казалась уже подростком.

В это время император Пётр потребовал всех членов своей семьи в Петербург, и царица Прасковья, всегда послушная желаниям своего деверя, поспешила переехать туда с дочерьми. Царь Пётр, помня кроткий нрав и подчинение своего покойного брата и видя послушание царицы Прасковьи, ласкал её дочерей и заботился о них. Анна Иоанновна стала веселиться в Петербурге, где потянулась длинная вереница выездов, катаний, обедов, фейерверков, на которых она присутствовала вместе со всей царской семьёй, окружённая почётом и вниманием. Так прошло два беззаботных года, когда, наконец, раздалось над нею страшное слово «замуж».

Сам царь Пётр выбрал племяннице жениха. Ещё в октябре 1709 года он сговорился при свидании в Мариенвердере со своим политическим союзником, королём прусским, обвенчать русскую царевну с племянником короля, Фридрихом Вильгельмом, герцогом Курляндским. Этот брак нужен был Петру, чтобы, с одной стороны, вступить в свойство с прусским королевским домом, а с другой – приобрести влияние на Курляндские дела, и он назначил невестою немецкому принцу родную племянницу свою, Анну Иоанновну.

Жених не замедлил явиться в Петербург, после того, как вопрос о приданом был тщательно обсуждён и решён его послами с русским правительством.

Свадьба справлялась целым рядом празднеств и затей. На одном из пиршеств, например, подали два огромных пирога, из которых выскочили две разряженные карлицы и протанцевали менуэт на свадебном столе. В то же время была сыграна потешная свадьба карликов, для чего их собрали со всей России до полутораста.

Пиры и празднества закончились небывалою попойкою, после которой молодого замертво уложили в возок и отправили вместе с женою домой в Курляндию. Но герцог мог доехать только до мызы Дудергоф и здесь, в сорока верстах от Петербурга, скоропостижно скончался.

Смерть мужа оставила Анну Иоанновну вдовою без воспоминаний о супружеском счастье и герцогинею без связанных с этим титулом значения и власти. По политическим расчётам Петра она всё-таки должна была отправиться в Курляндию. Герцогский жезл получил там, после кончины Фридриха Вильгельма, последний потомок Кетлеров, герцогов Курляндских, семидесятилетний Фердинанд, нерешительный и трусливый, не любимый народом, неспособный к управлению и постыдно бежавший с поля сражения во время Полтавской битвы, где должен был находиться в рядах шведских союзников. Он не хотел явиться в Митаву, жил, ничего не делая, в Данциге и предоставил своё герцогство управлению совета оберратов. На самом же деле Курляндиею управлял резидент русского государя Пётр Михайлович Бестужев, присланный в Митаву в качестве гофмаршала вдовствующей герцогини Курляндской.

Анна Иоанновна не могла не чувствовать, что она в Митаве – второстепенное лицо, и что все знаки внешнего почёта и уважения, которые оказывались ей, служат лишь для того, чтобы исключить её из митавского общества, веселившегося по-своему и недружелюбно относившегося к ней. Немцы-курляндцы, видимо, не любили бывшей русской царевны, иноземки, почти насильно посаженной им в герцогини; русские же составляли свой кружок, в котором на первом месте была молодая, весёлая и хорошенькая дочь Бестужева, пользовавшегося обаянием действительной власти и силы. Таким образом, положение герцогини только уединяло Анну Иоанновну, связывало правилами этикета и лишало возможности жить так, как хотелось ей, то есть пользоваться наравне с другими жизнью в своё удовольствие. Она пробовала собирать у себя гостей. Они являлись аккуратно в назначенный час, но держали себя чопорно и натянуто, почти не скрывая своей скуки, уничтожить которую Анна Иоанновна положительно не умела. Кроме самого давящего тоскливого воспоминания – ничего не оставалось ни у гостей, ни у хозяйки от этих сборищ. К себе на празднества Анны Иоанновны никто не приглашал, под тем предлогом, что она – «герцогиня» и ждать от неё чести посещения не смеют; правда, все отлично знали, что она с восторгом явилась бы на какое угодно приглашение, но знали также, что, явившись, она принесёт вместе с собою скуку и натянутость. Оставался один дом Бестужева, куда Анна Иоанновна и ездила, но и тут всегда на первом месте была Аграфена Петровна.

Ко всему этому у Анны Иоанновны, обязанной содержать особый ливрейный штат, повара, лошадей, которых она очень любила и которых у неё не было очень много, и, наконец, поддерживать старый замок, – просто не хватало денег на то, чтобы «себя платьем, бельём, кружевами и по возможности алмазами не только по своей чести, но и против прежних вдовствующих герцогинь курляндских достаточно содержать», как писала она дяде Петру, горько жалуясь на свою судьбу.

Но Пётр Великий оставался непреклонен к слабостям женского сердца и не находил нужным потакать им своею щедростью. Даже известие о том, что «партикулярные шляхетские жёны в Митаве ювелы и прочие уборы имеют неубогие, из чего герцогине, при её недостатках, не бесподозрительно есть», не тронуло его.

На другой день после вечера у Бестужева, где Анна Иоанновна была в простом, надёванном уже платье и где белый шёлковый наряд Аграфены Петровны блистал и свежестью, и богатством, она стояла у окна своего замка, грустно облокотившись на растворённую цветную раму. Из этого узенького окна виднелась аллея сада, и неслось ароматное тепло летнего утра, нежно и приятно вливавшегося в грудь под сырыми сводами неприветливых каменных стен.

Проснувшаяся зелень, как бы расправляя свои умытые росою листья, тихо шевелилась на тёплом утреннем ветерке, трава нежилась и радовалась только что поднявшемуся солнцу, и птицы переговаривались неумолкавшим, весёлым чиликаньем.

«Да, всё живёт, всё радуется, – думала Анна Иоанновна, – а я тут одна, словно заживо погребённая».

И ей невольно вспомнились подвальные склепы замка, где в величавых каменных гробницах лежали похороненные потомки Кетлеров, и куда она как-то ходила от нечего делать посмотреть из любопытства, после чего не могла спать спокойно несколько ночей.

Чтобы отогнать эту грустную мысль, она стала думать о своём детстве, об Измайлове, где было так хорошо и весело, где были тоже каменные хоромы, но приветные, уютные, с церквами и золотыми куполами, полные с утра до ночи народом. Матушка, царица Прасковья, любила «Божьих людей», юродивых и странников, которые всегда находили приют в её доме и умели рассказывать такие чудесные, волшебные и занимательные истории. Один из юродивых, подьячий Тимофей Архипович, замысловатыми выражениями и намёками предрекал царевне Анне то, что было ясно из действий вчерашнего кудесника. Это уже не было ей внове. Ещё в детстве она с матерью ездила в Суздаль, и там митрополит Илларион тоже предсказывал ей скипетр и корону. Анна Иоанновна то верила в счастье своей судьбы и безотчётно надеялась на что-то, то вдруг чувствовала сильную боязнь к грозному дяде и спешила уверить себя, что она уже получила то, чего ей предсказано, что у неё есть уже герцогская корона и что она должна жить в Митаве и скучать, заживо погребённая. Эта мысль казалась ей всегда особенно жалостливою, и она не могла сдержать навёртывавшиеся на её глаза слёзы.

В это время в саду хрустнул песок дорожки, и Анна Иоанновна отстранилась от окна.

По саду шёл, опустив голову, с маленькой книжкой в руках, Никита Фёдорович, и в нём герцогиня сейчас же узнала того князя, которому вчера вместе с нею кудесник предсказал странную судьбу. Он, очевидно, был так далёк от всего окружающего, что, сам того не замечая, зашёл в ту часть сада, где никто из живущих в замке обыкновенно не гулял.

Но Анна Иоанновна рада была видеть живого человека. Волконский ещё вчера вечером, когда стоял, смущённый общим вниманием, понравился ей, и ей захотелось теперь просто поговорить с ним так, как вот он есть, случайно застигнутый посреди своих мыслей.

– Читаете? – спросила она, опираясь на подоконник.

Волконский вздрогнул, огляделся кругом и, увидев в окне Анну Иоанновну, быстро закрыл книгу, а затем с глубоким поклоном ответил:

– Герцогиня!

Он весь как-то в одну минуту подтянулся и из настоящего, живого человека, каким видела его за минуту пред тем Анна Иоанновна, сделался вдруг безжизненно деревянным, похожим на всех, кто обыкновенно разговаривал с нею в этой ненавистной Митаве.

– Господи! Да чего тут герцогиня! – заговорила она. – Разве я не такой же человек, как и все, разве со мною уж и поговорить просто нельзя?

Волконский стоял, почтительно склонясь, и слушал.

– Ну, чего вам-то тут? – продолжала Анна Иоанновна. – Вы – человек приезжий, кажется, можете и не стесняться.

– Простите, ваша светлость, я попал сюда совершенно случайно, – ответил Волконский, думая, что Анна Иоанновна намекает на его бесцеремонность, с которой он подошёл под самые окна герцогини.

– Не про то я, – перебила она, – напротив, что ж, что подошли?.. Утро-то какое чудесное, а? – вдруг спросила Анна Иоанновна, видимо, желая завязать разговор.

Никита Фёдорович постарался выразить всем лицом и новым поклоном, что вполне разделяет это мнение.

«Ну, вот и этот, как и прочие!» – мелькнуло у Анны Иоанновны, и ей снова сделалось грустно и скучно.

Она замолчала, задумавшись и смотря куда-то вдаль поверх головы Никиты Фёдоровича, а он воспользовался этой минутой, чтобы откланяться и уйти от их неловкого разговора, который почему-то был ему неприятен.

Анна Иоанновна поднялась от окна.

– С кем это разговаривать изволили, ваша светлость? – послышался над её ухом строгий голос Бестужева, входившего обыкновенно без доклада.

Анна Иоанновна наморщила лоб, и лицо её приняло страдальческое выражение.

– С кем говорить-то мне? – вдруг, возвышая голос, воскликнула она. – Сижу здесь взаперти, и в окошко нельзя мне теперь выглянуть…

– Нет, я только думал… – начал было Бестужев, поднимаясь на цыпочки и стараясь заглянуть в окно.

– Я вот что скажу тебе, Пётр Михайлович, – резко перебила его Анна Иоанновна, – я больше не могу так!.. Это с ума сойти можно. Просто возьму, да и убегу в Москву. Что же это в самом деле? День-деньской одна сидишь, делать нечего, никого не видишь, такая тоска возьмёт…

– Что же делать, ваша светлость: положение герцогини заставляет иногда… – попытался возразить Бестужев.

– Эта «герцогиня»! – крикнула Анна Иоанновна, гневно сверкнув глазами. – Вот уж она мне где! – и она показала себе на горло.

Бестужев видел, что Анна Иоанновна рассержена не на шутку. В такие минуты она никогда не помнила себя и, выйдя из терпения, могла наделать каких-нибудь хлопот, вздумав, пожалуй, в самом деле уехать, не спросясь государя, в Москву. Нужно было чем-нибудь успокоить её.

– А я шёл к вам вовсе не для того, чтобы рассердить вашу светлость, – помолчав, мягко заговорил он. – Напротив, я думал предложить вам устроить охоту, если будет угодно.

Анна Иоанновна так и расцвела вся. Охота была любимым её удовольствием.

– Что ж, я рада, – сказала она, уже жалея о своей вспышке, казавшейся ей теперь даже беспричинною. – Только какая же теперь может быть охота?.. Охоте не время теперь, – добавила она снова изменившимся голосом.

– Охота самая необыкновенная. Видите ли, все должны быть верхами, а один из участников выбирается зверем, и должен скрыться от остальных. Его ищут, гонятся за ним, и тот, кто поймает, получает приз, – стал рассказывать Бестужев, вспоминая тут же пришедшую ему в голову новую затею своей дочери, которую та хотела привести на днях в исполнение.

– Ловко придумано! – обрадовалась Анна Иоанновна. – Когда же это будет? Нужно поскорее, Пётр Михайлович.

– Когда ваша светлость прикажет, – ответил Бестужев, – я велю приготовить лошадей.

– Нет, насчёт лошадей я уж сама распоряжусь… Да, вот что: вели пригласить на эту охоту тоже Волконского, что был вчера у тебя.

Бестужев внимательно посмотрел на неё.

– Ведь чем больше народа, тем лучше, – пояснила Анна Иоанновна, кивком головы показывая гофмаршалу, что он может удалиться.

Волконский всё это утро думал о вчерашнем вечере, о Бестужевой, и о том, как она смотрела на него, когда кудесник делал своё предсказание. Он никак не мог ожидать, что именно к нему будет относиться самое важное предсказание и что именно его судьба станет самой интересною, и это предсказание заняло его.

От Черемзина он узнал, что кудесник остановился у пастора лютеранской церкви. Он скоро нашёл маленький домик, мимо которого всегда приходилось ходить из замка в город, и который стоял недалеко от церкви, на берегу реки, почти у самого моста, одним боком выдававшись из высокой каменной стены, закрытой каким-то густым ползучим растением. К пастору можно было попасть, только войдя с другого конца улицы в церковную ограду и миновав церковный сад. Церковь была окружена тёмными ветвистыми старыми деревьями, среди которых шла довольно широкая аллея, и в конце её виднелась стена пасторского сада с небольшою железною дверцей. Ветви были очень густы, и солнечные лучи лишь изредка пробивались сквозь них, прорезывая сырой полумрак тени и кладя кое-где светлые пятна на влажную, тёмную дорожку аллеи.

Когда Никита Фёдорович входил с одного конца, на другом отворилась маленькая дверца, и в её четырёхугольнике, вдруг осветившемся солнцем, заливавшим своими лучами садик пастора, как в рамке, показались две женские фигуры с кланявшимся пастором, который, прощаясь, провожал их. Волконский не столько глазами, сколько всем существом своим узнал Аграфену Петровну. Она смело шла к нему навстречу, сделав несколько шагов вперёд, узнала в свою очередь князя Никиту.

Она, видимо, смутилась – и тем, что он застал её здесь, и тем, что они встретились случайно, и тем, наконец, что он может заметить её смущение: Как ни странно было для неё это чувство, которое она, всегда уверенная в себе, редко испытывала, но ей не было неприятно, что этот мало знакомый ей человек видит её смущённою.

С первого же взгляда на Никиту Фёдоровича, с восторгом смотревшего на неё, она поняла, что он любуется ею так, как она есть, любуется даже самим смущением, которое для него так же прекрасно в ней, как и всё остальное. И она не только простила его за то, что смутилась пред ним, но и почувствовала, что он в эту минуту не так ей чужд, как все остальные, точно всё это было уже раз пред нею: и эта тёмная аллея с высокими деревьями, и эти пробившиеся сквозь листву лучи и, главное, этот сырой запах вековых древесных стволов, смешанный с благоуханием жасмина.

– Вы к нему? – спросила Бестужева, первая овладев собою и кивком головы показывая на калитку.

– Да, к немцу, – чуть слышно проговорил Никита Фёдорович, уже испытывая в себе лёгкость и волнение, которые всегда охватывали его, точно выросшие и готовые распуститься крылья, когда он смотрел на эту девушку или думал о ней.

– Уехал, сегодня утром уехал, – с улыбкой ответила ему Бестужева и прошла мимо.

Больше они ничего словами не сказали друг другу, но Никита Фёдорович чувствовал, что после этой встречи они стали точно более близки и что эта случайность не пройдёт бесследно.

Пастор подтвердил ему, что доктор действительно сегодня рано утром уехал из Митавы и не пожелал сообщить, куда именно; но Волконский уже не жалел, что не мог говорить с чёрным доктором.

IV

ОХОТА

Анна Иоанновна сама распоряжалась приготовлением к потешной охоте, которая была назначена в её загородном доме близ Митавы, в Вирцау. Затея очень понравилась ей, и каждый день она заставляла делать выводку лошадей у себя на конюшне, выбирая и распределяя их для участников потехи. За день до охоты она уехала в Вирцау и ночевала там. Гости должны были съехаться к десяти часам утра. Верховые лошади герцогини были приведены туда заранее.

Черемзин с Волконским явились в экипаже в Вирцау раньше других; но почти сейчас вслед за ними приехали несколько немецких баронов, которые, вежливо раскланявшись, пошли в конюшню осматривать лошадей. Затем прискакали верхом драгунские офицеры; потом, в тяжёлой золочёной колымаге с гайдуком на запятках, приехал Бестужев.

Никита Фёдорович думал, что с гофмаршалом приедет его дочь и радовался своим ожиданиям; но теперь у него невольно явилось сомнение, приедет ли она вообще, и всё ему перестало здесь нравиться. Подойти и спросить у Бестужева о его дочери он, разумеется, не решался.

Все эти дни погода стояла чудесная, и сегодня тоже небо было безоблачно и ясно. Молодые люди, блестя на солнце своими расшитыми кафтанами и галунами на шляпах, ходили в ожидании герцогини по небольшой площадке пред домом. Анна Иоанновна долго не выходила. Бестужев несколько раз вглядывался в даль дороги, держа руку над глазами от солнца, и затем беспокойно прохаживался по крыльцу.

– Кого же мы ждём? – спросил князь Никита Фёдорович у Черемзина.

– Как кого?.. Герцогиню! – ответил тот, недовольно пожимая плечами.

Анна Иоанновна вышла на крыльцо сияющая и довольная в длинном ярком платье, шлейф которого нёс маленький паж. Ей подвели стройную, красивую лошадь под чепраком, с гербами курляндских герцогов.

Бестужев тоже сел верхом.

«И очень нужно по этакой жаре без толку слоняться!» – рассуждал Волконский, забирая за загривок лошадь и поднимая ногу в стремя. – И чего, право, не выдумают!.. А вот возьму, да и уеду!» – решил он, попав в стремя, и быстро вскочил на нетерпеливую, не стоявшую спокойно на месте лошадь.

Толпа охотников, с Анной Иоанновной впереди, шагом выехала на дорогу. Изо всех лиц улыбающимся было только одно – лицо самой герцогини. Все остальные сидели насупившись и морщились от лучей прямо бившего им в глаза солнца.

Так молча проехали некоторое время. Нужно было, наконец, что-нибудь предпринять – свернуть с дороги, что ли, а то, продолжая так, можно было доехать до самой Митавы. Анна Иоанновна почувствовала это. Но, видимо, никто не хотел помочь ей; все были готовы исполнять только её приказания, а что и как приказать – она положительно не умела.

«Вот эта Бестужева, наверное, знала бы, что теперь делать, – не без зависти подумала герцогиня. – И что они находят в ней, право? Худа – и больше ничего», – рассуждала она про безмолвно едущих за нею теперь молодых людей.

Действительно, они и сами не могли понять, почему, когда пред той же толпой их, как сегодня, бывала в другие дни Бестужева, – всё было иначе, являлись откуда-то и веселье, и смех. Бестужева при этом ничего, казалось, не делала, чтобы вызвать такое настроение. Анна же Иоанновна, напротив, всеми силами старалась – и ничего из этого не выходило…

– Ну, что ж, пожалуй, свернуть можно? – спросила Анна Иоанновна, оборачиваясь к Бестужеву.

– Уж как это угодно вашей светлости, – ответил тот.

– Да мне угодно только, чтобы весело было; вы скажите как, нужно теперь свернуть, что ли?

– А вот, кажется, дочь моя едет – она покажет, – сказал Бестужев, смотря на дорогу, где уже белело облако пыли, в которое давно жадными глазами впился Никита Фёдорович.

При имени Бестужевой Анна Иоанновна вдруг решительно повернула лошадь и, как будто сама зная, что ей делать, крупною рысью поехала прямо в поле. Там, на дороге, где ехала Бестужева, также окружённая охотниками, заметили это движение. Но Аграфена Петровна вместо того, чтобы погнать свою лошадь шибче, напротив, придержала её и поехала шагом, свернув, однако, тоже в поле.

Анна Иоанновна, отскакав от дороги на довольно большое пространство, остановилась. Она видела, что Бестужева, нарочно не спеша, шагом приближается к ним, и ей хотелось во что бы то ни стало начать «охоту» раньше того, как она подъедет.

– Ну, господа, как же, кто же будет зверем, а? – спросила она, любезно улыбаясь и нетерпеливо поворачиваясь в седле. – Да ну же, скорее начинайте!.. – чуть не умоляя, добавила она.

Но никто не выказывал особенной торопливости. Видимо было, что никто не двинется, пока не подъедет Аграфена Петровна, которая, точно нарочно, дразня и рисуясь, подвигалась особенно медленно, придержав ещё свою лошадь и бережно объезжая каждую кочку.

«Милушка!» – чуть не вырвалось у Никиты Фёдоровича навстречу ей.

Наконец её большая серая лошадь мерным, красивым шагом, особенно ловко округляя передние ноги, подошла почти вплоть к лошади герцогини.

С появлением Бестужевой все лица оживились.

– Добрый день, ваша светлость! – обратилась она по-немецки к Анне Иоанновне с тою улыбкой, чарующее впечатление которой она знала.

И действительно, эта улыбка способна была примирить с нею всякого. Анна Иоанновна не могла не чувствовать, что теперь будет непременно весело, потому что у этой безжизненной толпы вдруг явилась душа, и толпа проснулась. Общее оживление невольно передалось Анне Иоанновне, и в ней незаметно растаяло всякое неудовольствие против Бестужевой.

– Аграфена Петровна, – обратилась она к ней, – ну, как же начать?

Бестужева обвела глазами охотников. Среди них особенно выделялся своим самодовольным бело-розовым лицом откормленный, гладенький немчик, сын старшего оберрата, взгромоздившийся на огромную лошадь, вовсе не соответствовавшую его маленькому, пухлому тельцу.

– Ну, барон, выезжайте! – предложила ему Аграфена Петровна.

Барон храбро дал шпоры своему коню и выдвинулся, стараясь пробраться между нетерпеливо топтавшимися на месте лошадьми.

– Да не так… Туда, в поле! – пояснила Бестужева, протягивая руку вперёд и указывая в пространство. – Мы будем считать до ста, в это время вы можете уехать куда угодно, а затем мы поскачем за вами. Ну, Черемзин, считайте! – приказала она.

Барон ещё раз дал шпоры, его огромный конь, видимо, не желая отделяться от других лошадей, перебрал ногами и стал пятиться.

– Раз, два… – начал Черемзин.

– Постойте, погодите, ещё не время, я ещё не начал, – забеспокоился барон, едва охватывая своими коротенькими ногами крутые бока лошади, которая трясла головою и продолжала пятиться.

– Одиннадцать, двенадцать, – неумолимо продолжал Черемзин.

Барон отчаянно замахал рукою и что было силы ударил коня хлыстом. Тот вдруг рванулся вперёд и поскакал по полю сломя голову.

Кругом все засмеялись. Барон нёсся, растопыря ноги и откинувшись назад, точно повис на поводьях… Его шляпа с огромным пером свалилась назад и трепалась на ремешке, сползшем со щёк барона. Проскакав таким образом, лошадь круто остановилась, и барон перекинулся на её шею, которую невольно охватил руками, чтобы не полететь через голову лошади.

Черемзин в это время дошёл уже до шестидесяти.

Фигура барона была очень смешна, в особенности с той стороны, с которой глядели на него остальные. Огромный конь, почувствовав, должно быть, нетвёрдость своего седока, поддал задними ногами, и барон ещё крепче припал к его шее, не обращая внимания на то впечатление, которое он производит.

– Девяносто восемь, девяносто девять, – считал Черемзин, – сто! – наконец крикнул он.

Несколько лошадей кинулись по направлению несчастного барона, бившегося на своей лошади посреди поля.

Бестужева сделала только вид, что кинулась вместе с другими, но на самом деле осталась сзади. Она заметила, что несколько молодых людей, между которыми был Волконский, сделали то же самое.

Анна Иоанновна первая настигла барона и получила первый приз.

Лошади только разгорячились этою короткой скачкой. Никто, разумеется, не имел ещё времени устать, напротив, каждому казалось, что он может хоть целый день провести, не слезая с лошади. У барона пошла кровь из носа, который он, очевидно, разбил, когда наткнулся на шею своего коня, но и барон старался оправиться и всеми силами желал показать, что это ему ничего.

После барона в качестве зверя выехал Черемзин. Он не торопясь отделился от охотников, спокойно выждал момента, когда они поскакали, и, подпустив их довольно близко к себе, внезапно отскочил в сторону, а затем, сделав большой круг по полю, поддался герцогине. Всё это было исполнено красиво и весело.

Бестужева всё время ездила, сберегая силы своей лошади. Она отлично видела, что Черемзин поддался герцогине и прежде других остановилась на небольшом холмике, как бы осматривая местность. Мало-помалу все начали подъезжать к ней.

Они все незаметно приблизились теперь к небольшому леску, который прежде только синел пред ними тонкою полоской вдали от дороги.

– Не пора ли обедать, ваша светлость? – подъезжая крупною рысью, спросил у герцогини Бестужев, не участвовавший в скачках и лишь степенно наблюдавший за ними.

– Ах, нет ещё, погоди, Пётр Михайлович! – ответила Анна Иоанновна, блестя разгоревшимися глазами.

– Ну, а кто поймает меня? – вдруг крикнула Аграфена Петровна, и, прежде чем кто-нибудь успел опомниться, она была уже у опушки леса, перепрыгнула какую-то канаву и исчезла в зелени деревьев.

– Куда ты… сумасшедшая! – мог только крикнуть отец ей вслед.

Никита Фёдорович вместе с другими, не помня себя, кинулся за Бестужевой.

Они быстро миновали пространство, отделявшее их от леса, и Волконский, к своему удовольствию, чувствовал, что его лошадь ещё совершенно свежа и легко перепрыгнула канаву у леса. Пригибаясь к седлу, чтобы ветви не мешали ему, он поехал между деревьями, стараясь разглядеть след лошади Аграфены Петровны, и с ужасом замечал, что это невозможно и что он теряется в чаще похожих друг на друга стволов леса. Он огляделся кругом. Остальных охотников уже не было видно. Только направо и налево слышалось хрустение веток и валежника, ломавшегося под ногами их лошадей. Волконский остановился. Мало-помалу треск валежника стал слабее и, наконец, вовсе замолк. Очевидно, все разъехались, сдержав лошадей, потому что бесцельная скачка была не нужна и опасна. Князь Никита поехал вперёд наугад. Он долго пробирался между деревьями, не зная направления и не отдавая себе отчёта, едет он вперёд или назад и сколько времени прошло с тех пор, как они въехали в лес.

«Нет, – соображал он, – верно, я свернул с дороги, потому что иначе встретил бы кого-нибудь… Боже мой!..»

И сердце его сжалось при мысли, что кто-нибудь другой настигнет её и что, может быть, теперь она уже настигнута, и охота кончена, и все, забыв о нём, собрались где-нибудь и завидуют охотнику, которому улыбнулось сегодня счастье. Дыхание у него сжалось, и сердце забилось – неужели кто-нибудь другой, не он, будет сегодня победителем? И, ударив лошадь, он поскакал вперёд.

Лес, сначала частый, начал редеть, и скоро между стволов показались просветы.

«Так и есть! – с отчаянием подумал Волконский, – это – опушка; я вернулся назад, опять к тому месту, откуда мы поехали…»

Но вдруг признак надежды вдохнул в него новую силу. Он ясно услыхал фырканье чьей-то лошади и тяжёлую неровную поступь копыт.

«А вдруг это – о н а?» – мелькнуло у Волконского, но тут же, по биению своего сердца, он решил, что это не может быть Бестужева.

Он выехал не на опушку, как ему показалось сначала, но на довольно широкую лесную полянку, где пред большим корявым пнём топталась на одном месте огромная лошадь барона, напрасно силившегося одолеть её упорство.

– Наконец-то кто-нибудь! – радостно крикнул барон, – теперь ничего, она пойдёт за другой лошадью… Погодите меня!

Но Волконский быстро повернул назад и что было сил всадил шпоры в бока своей лошади; та понеслась. Однако он слышал, что барон скачет за ним, становится всё ближе и ближе к нему, и теперь все его мысли и всё уменье были направлены к тому, чтобы отделаться во что бы то ни стало от этого смешного немца.

Никита Фёдорович летел стремглав, перепрыгивая сваленные стволы, рытвины и не обращая внимания на хлеставшие его ветки. Барон отстал от него, а он, не помня ничего, так как вдруг решил, что теперь для него уже всё пропало, всё-таки нёсся вперёд, с мучительной тоскою повторяя себе:

«А как всё это могло быть хорошо сегодня!»

И вдруг посреди этой бешенной скачки его лошадь вынесла снова на поляну. Тут, скрестив на груди руки и высоко закинув голову, одна, ещё не настигнутая никем, стояла Бестужева.

Никита Фёдорович, не веря своим глазам, бросился к ней.

«А, это – вы, князь!..» – как бы сказала она всем своим движением и, ударив лошадь, кинулась в сторону.

Догнать теперь её составляло жизнь или смерть для князя Никиты.

Аграфена Петровна, как бы щеголяя своим уменьем держаться на лошади и. видимо, будучи отлично знакома с местностью, неслась впереди, заставляя Волконского делать безумные скачки и повороты. Но он, готовый лучше зарезать лошадь или лишиться жизни, чем отстать, гнался с настойчивым, отчаянным упорством и надеждой. Несколько раз он почти настигал Аграфену Петровну, но не было места объехать её, и он волей-неволей должен был оставаться сзади. Наконец, замучив своих взмыленных лошадей, они приблизились к опушке. Никита Фёдорович безжалостно посылал и хлыстом и шпорами свою лошадь. Но вот она сделала, казалось, последнее страшное усилие – и Волконский увидел, что он уже скачет рядом с Аграфеной Петровной, что, протянув руку, он может достать удила её лошади. Он нагнулся вперёд и действительно схватил под уздцы лошадь Бестужевой. Аграфена Петровна не ожидала этого и покачнулась в седле. Князь должен был обхватить её свободною рукою, чтобы она не упала. Это движение было совершенно невольно. Лошади сделали ещё несколько скачков и, измученные, готовы были остановиться. Как это случилось – Волконский не помнил, но забыв о том, что он делает, и не владея собой, он в опьянении счастья прикоснулся губами к горячей щеке Аграфены Петровны.

Девушка вздрогнула и рванулась от него. Он не удерживал. Лошади пошли шагом.

Аграфена Петровна ехала молча, низко опустив голову и кусая губы.

«Всё пропало! – думал Волконский. – Боже мой, Боже мой, что я наделал!..»

Насупив брови и не сказав ему ни слова, Бестужева приблизилась, наконец, к разбитому в поле шатру, у которого давно гудел звонкий рог доезжачего[5], сзывая участников охоты.

Волконский слез с лошади и едва устоял на ногах. Колена его дрожали, и руки тряслись. Должно быть, он был очень бледен, потому что Черемзин с беспокойством подошёл к нему и советовал выпить вина.

– Не надо, – слабым, безнадёжным голосом ответил Волконский, – теперь ничего не надо.

– Да что с тобою? – настаивал Черемзин. – Тебе нездоровится?.. Ты, верно, слишком устал… Тебе бы вина, – предлагал он.

Никита Фёдорович почти бессознательно поймал только одно слово «вина» и невольно зацепился за него мыслями, придав ему своё, совершенно иное значение.

«Виноват, сам виноват!..» – повторял он себе.

У шатра был разостлан большой ковёр, уставленный посредине яствами и питьём. Здесь все весело расположились, чувствуя большое удовольствие хорошо поесть, проведя столько времени на вольном воздухе и верхом. День выдался очень удачный. Веселье было полное.

Один Никита Фёдорович сидел, ни к чему не притрагиваясь. Он был чужд этой весёлой толпе. Сегодня он испытал мимолётно слишком большое, незаслуженное, украденное, как думал он, счастье, чтобы теперь радоваться какому-то пустому и мелкому веселью. Правда, его дерзость никогда не будет прощена и навеки унесла всякую надежду, и теперь ничто не может быть ему радостно… И ему вдруг показалось невыносимо оставаться в этой равнодушной, глупой и совершенно чуждой ему толпе, имеющей силы веселиться и смеяться после того, что случилось с ним. Он почувствовал неудержимую частую дрожь в правой щеке, и, как молния, по его лицу пробежала нервная судорога.

«Что с ним?» – мелькнуло у Бестужевой.

– Князь Никита, – быстро сказала она, подняв тонкой, маленькой рукою хрустальный стакан, – подайте мне мёда – вон того красного, что стоит возле вас.

И жизнь вернулась в душу Волконского. Он встал, задыхаясь от нового нахлынувшего на него счастья, подошёл к ней и дрожащею рукой наклонил над её стаканом большой кувшин с мёдом.

– Что с вами? – укоризненным шёпотом спросила Бестужева. – Это ни на что не похоже!

Кругом стояли говор и смех. Никто, казалось, не обращал на них внимания.

Волконский вернулся на своё место совсем преобразившийся, сияющий.

«Что с вами? Это ни на что не похоже», – безостановочно твердил он себе, думая, что сходит с ума от радости, глядел теперь на всех добрыми, ясными глазами, и их смех и веселье, казавшиеся ему за минуту пред тем ненавистными, теперь были для него дороги, милы.

Анна Иоанновна слышала, как Бестужева подозвала к себе Волконского – того самого Волконского, который так ещё недавно там, у окна замка, спешил отделаться от её разговора, – видела, как он подошёл к Аграфене Петровне, и заметила перемену в нём после того, как та что-то тихо сказала ему.

«Ишь, одним словом осчастливила человека!» – подумала Анна Иоанновна, и дурное чувство к Бестужевой снова вспыхнуло в ней.

– Принесите мне накидку, я забыла её в шатре, – резко и громко сказала она по-немецки, обращаясь к Аграфене Петровне.

При этом смелом и неожиданном приказании, которое не могли не слышать все, всем как-то сделалось неловко, и гул разговоров внезапно затих.

Бестужева изменилась в лице, – никогда ещё ничего подобного не случалось. Её отец удивлённо поднял голову, точно не веря своим ушам; но Анна Иоанновна, как бы равнодушно смотря вдаль, видимо, настойчиво ждала исполнения своего приказания.

Старик Бестужев встал, чтобы пойти вместо дочери за накидкой.