Ноябрь
12 В Берлин на переговоры с Гитлером приезжает Молотов
20 К «Оси» присоединяется Венгрия
23 К «Оси» присоединяется Румыния
Декабрь
1 Подписывается германо-советский договор о тарифах и пошлинах
17 Дунайская конференция заканчивается ожесточенными спорами
18 Гитлер отдает приказ о разработке операции «Барбаросса» – плана нападения на Советский Союз
23 В Москве открывается совещание высшего руководящего состава Красной армии
1941
Январь
10 В Москве подписываются германо-советские соглашения о границе и о торговых поставках
Март
1 К «Оси» присоединяется Болгария
25 К «Оси» присоединяется Югославия
27 Государственный переворот в Югославии
Апрель
6 Подписывается советско-югославский договор о дружбе и ненападении
6 Германские войска вторгаются в Югославию
13 В Москве подписывается советско-японский пакт о нейтралитете
Май
4 Сталин назначен председателем Совета народных комиссаров
10 Рудольф Гесс прилетает в Шотландию
Июнь
12 В Бессарабии начинается массовая советская депортация
14 В Эстонии, Латвии, Литве и оккупированной Восточной Польше начинается массовая советская депортация
22 Германия нападает на СССР – начинается операция «Барбаросса»
Июль
12 В Москве подписывается англо-советский союзный договор
30 В Лондоне подписывается соглашение Сикорского – Майского о восстановлении польско-советских отношений
Карты
Введение
23 августа Сталин пил за здоровье Гитлера. Хотя два диктатора ни разу не встретились лично, соглашению, которое они заключили в тот день, предстояло изменить мир. Этот договор, известный как «нацистско-советский пакт», «пакт Гитлера – Сталина» или «пакт Молотова – Риббентропа», оставался в силе менее двух лет (конец ему положило нападение Гитлера на Советский Союз 22 июня 1941 года), и все же он ознаменовал одно из самых заметных событий периода Второй мировой войны.
Когда я начал собирать материалы для этой книги, меня периодически спрашивали друзья и знакомые вне исторических кругов, над чем я работаю, и я отвечал: «Над нацистско-советским пактом». В ответ они лишь непонимающе смотрели и морщили лоб – и это уже показательно. Об этом пакте хорошо знают только в Польше и странах Балтии, а за их пределами он просто не вошел в нашу коллективную память о Второй мировой войне. Я же твердо убежден в том, что он должен занять там прочное место.
Наша неосведомленность об этом пакте поражает. Если любой другой любопытный факт, кампания или катастрофа, относящаяся ко Второй мировой войне, много раз подвергались толкованиям, оценкам и переоценкам, то этот пакт остается практически неизвестным: если о нем и упоминают, то лишь бегло и всего в одном абзаце, а чаще всего просто отворачиваются от него как от сомнительной аномалии. Он так и болтается мелкой сноской к большому историческому повествованию. Примечательно, например, что почти во всех недавно написанных популярных книгах по истории Второй мировой войны, выходивших в Британии, пакту уделено лишь самое скудное внимание. Ни разу ему не посвятили отдельной главы – обычно его удостаивают лишь одного-двух абзацев да нескольких упоминаний в указателе.
Учитывая очевидную значимость и огромную важность этого документа, такое отношение изумляет. Ведь речь идет о мирном соглашении между Гитлером и Сталиным – двумя гнуснейшими европейскими диктаторами XX века. Позже их яростная схватка окажется главным событием Второй мировой войны, но до этого два их режима мирно сосуществовали в течение двадцати двух месяцев – а это составляет не меньше трети всей продолжительности военного конфликта.
Возможно, мы забываем об этой связи, однако подписание пакта напрямую привело к началу войны. Польша попала в изоляцию, затертая между двумя злонравными соседями, а довольно беспорядочным попыткам западных держав воспрепятствовать Гитлеру был положен конец. Поэтому на войне, которая вскоре разразилась, лежало ненавистное клеймо пакта. Пока западные державы вели так называемую странную войну, Польша подверглась вторжению, и ее поделили между собой Москва и Берлин. С попустительства Гитлера Сталин оккупировал, а затем аннексировал Прибалтику, а также румынскую провинцию Бессарабию. Кроме того, Красная армия вторглась в Финляндию и захватила ее. Когда же Гитлер двинулся на запад и вторгся сначала в Скандинавию, а затем в Нидерланды и Францию, Сталин направил ему свои поздравления. Тем временем за кулисами между нацистской Германией и СССР шел обмен секретами, чертежами, технологиями и сырьем: так они помогали друг другу смазывать колеса военных машин. Некоторое время казалось, что две диктатуры – «Тевтославия», как окрестил их один британский политик, – решили сообща ополчиться против всего демократического мира. В 1940 году британцы и французы даже задумывались об упреждающем ударе по Советскому Союзу.
Эта сторона советской агрессивности – не просто диковинная подробность. Послевоенные сочинения, говорившие о нацистско-советском пакте, – сколь бы мало их ни было, – обычно бездумно вторили оправдательной линии Кремля, согласно которой Сталин, подписывая пакт, всего-навсего тянул время, а сам готовил советские рубежи к отражению ожидаемого нападения. Однако это объяснение, до сих пор звучащее из уст апологетов, не очень-то сходится с имеющимися свидетельствами. Как показано в этой книге, Сталин, подписывая пакт, занимал куда более упреждающие и антизападные позиции, чем обычно принято полагать. По меньшей мере на одном уровне он стремился использовать нацистскую агрессию в собственных целях – ускорить падение Запада и долгожданный крах капиталистического мира. О неохотном или пассивном «нейтралитете» Сталина не шло и речи.
Глядя на нацистско-советский пакт с этой точки зрения – с какой и глядели на него многие современники, – можно не удивляться тому, что он перевернул политический мир вверх тормашками и, как ярко выразился один комментатор, превратил «все наши – ism’ы в – wasm’ы». Между сторонами, подписавшими договор, вроде бы наблюдалось равновесие, но сильнее всего эта связь повредила именно СССР и мировому коммунизму. Если на счету нацистов в 1939 году уже не осталось никакого морального капитала, а вскоре им предстояло окончательно замарать свою репутацию ужасами Холокоста, то коммунисты, напротив, продолжали всячески гордиться своей нравственной чистотой. Потому-то акробатические трюки, которые необходимо было проделывать верным партийцам, чтобы примириться с мыслью о том, что теперь Гитлер и нацисты – их братья и союзники, были не только чрезвычайно сложны, но и крайне унизительны. В итоге партийные ряды начали редеть, а представление о хоть каком-то политическом единстве среди коммунистов, сохранявшееся за пределами их собственного круга, разом улетучилось, не выдержав напора искаженной диалектики. Пакт с Гитлером оставил несмываемое пятно на мировом коммунизме – вроде тех, какими его еще запачкают советское вторжение в Венгрию в 1956 году и подавление Пражской весны в 1968-м. Лишь с трудом одержанная победа Сталина над нацизмом в 1945 году ненадолго спасла его замаранную репутацию.
Итак, нацистско-советский пакт имел огромную историческую важность. Но если оставить в стороне высокую политику и идеологию, то его пагубные последствия острее всего ощущались в Центральной и Восточной Европе – там, по приблизительным оценкам, они затронули судьбы 75 миллионов людей. Пакт помог Гитлеру вести войну – он открыл ему путь к жестокой оккупации Западной Польши, которая сопровождалась вопиющими зверствами и несправедливостями. Хотя собственно Холокост в ту пору еще только готовился (в полную мощь он развернулся только осенью 1941 года), поляки и евреи в оккупированной нацистами Польше подвергались нещадной эксплуатации и чудовищным гонениям. Сотни тысяч людей были подвергнуты конфискации имущества, депортации и насильственной смерти.
А еще пакт коснулся жизней тех поляков, евреев, латышей, эстонцев, литовцев, белорусов, украинцев и румын, которые по его условиям сделались советскими гражданами, как только их родные земли аннексировал СССР. Конечно, были среди них и такие, кто приветствовал это событие. Но подавляющее большинство было ему не радо. Бесчисленное множество людей постигли преследования, пытки и гибель от советских рук. Один из самых известных примеров – истребление двадцати двух тысяч офицеров польской армии (и других польских граждан) в Катынском расстреле 1940-го года.
Многим другим суждена была депортация и ссылка в глубину советской территории. В 1940–1941 годах из одной только Польши было депортировано не менее 1,5 миллиона человек. Десятки тысяч были высланы из Прибалтики и Бессарабии. Всех их отправляли в дикие дальние края – Казахстан, Сибирь, Заполярье, где в многочисленных лагерях заключенных ждали суровые лишения, тяжкий труд и жалкое существование. Выживали лишь самые сильные. Если кто-то еще сомневается, так ли все мрачно обстояло в сталинском ГУЛАГе, то стоит вспомнить, что в советских трудовых лагерях уровень смертности был выше, чем в гитлеровских концлагерях. Многие уцелевшие узники и их потомки еще живы, их рассказы можно услышать.
То, что для этой мрачной главы так и не нашлось места в западном повествовании о Второй мировой войне, – настоящий позор. После смерти Сталина минуло уже шесть десятилетий, после распада Советского Союза прошло больше двадцати лет. Пора восстановить справедливость! Ибо точно так же, как Гитлер проводил «этнические чистки» на подконтрольных ему землях, Сталин занимался «политическими чистками» на своей территории. Но если преступления Гитлера широко известны и хорошо задокументированы – их обсуждают в СМИ, изучают в школьных и университетских программах по всему миру, – то преступления Сталина едва ли являются частью общественного сознания. По сути, Гитлер и Сталин были птицами одного тоталитарного полета, и нацистско-советский пакт вовсе не был какой-то аномалией: скорее в нем можно усмотреть симптом человеконенавистничества, общего для обоих диктаторов.
Хотя пакт прекратил действовать в 1941 году, его ждала любопытная «загробная жизнь». Нацисты сами нарушили его условия, в СССР его называли лишь стратегической уловкой, но его последствия продолжали сказываться еще долгое время после его «кончины». Прежде всего, карта Восточной и Центральной Европы, какой мы видим ее сегодня, во многом является его порождением: границы, поспешно проведенные Риббентропом и Молотовым, оказались на удивление устойчивыми. А двум поколениям литовцев, латышей и эстонцев пришлось мириться с жизнью в ненавистном СССР, где горькие воспоминания о советской аннексии и оккупации 1940–1941 годов послужили пищей для послевоенных движений Сопротивления. Символично, что именно с протестов в Прибалтике, состоявшихся в 1989 году, в 50-ю годовщину подписания пакта, начался процесс демонтажа СССР.
Итак, при всей краткости и недолговечности нацистско-советского пакта – он длился всего двадцать два месяца и состоял лишь из семи коротких статей, насчитывавших менее 280 слов, – договор этот имел огромное значение. Его никак нельзя отнести к второстепенным или диковинным событиям, и знать о нем важно не только для того, чтобы лучше понимать Вторую мировую войну, но и чтобы полнее представлять себе общую картину европейской истории XX века. Он по праву заслуживает того, чтобы его извлекли из тесноты сносок и отвели ему законное место в нашем коллективном историческом повествовании о Второй мировой войне. Могу лишь надеяться, что настоящая книга послужит небольшим вкладом в этот процесс.
Пролог
Встреча в преддверии мира
Возможно, в то прохладное сентябрьское утро 1939 года жителей Бреста застал врасплох вовсе не грохот танков. Ведь этот город, находившийся на востоке Польши, уже почти неделю был оккупирован германскими войсками, поэтому горожане наверняка помимо воли привыкли и к отрывистому лаю команд, и к лязгу военных машин. Скорее всего, их привели в оторопь другие голоса, вдруг присоединившиеся к этому шуму. Среди грубых гортанных звуков немецкой речи зазвучали плавные, певучие интонации куда более близкого и мгновенно опознаваемого языка – русского.
Для некоторых брестчан приход Красной армии ознаменовал освобождение. В городе имелись белорусские и еврейские общины, и они увидели в Советском Союзе защитника от нестерпимого для них национализма польского государства. Поэтому в восточных предместьях воцарилось праздничное настроение – солдат встречали, по славянской традиции, хлебом-солью, а оркестр исполнял тогдашний советский гимн – «Интернационал»
1. Другие же насторожились. Польскому населению города выпало несколько неспокойных недель – поляков тревожило сложившееся военное положение, они боялись прихода немецких войск и применения ядовитого газа, а еще они опасались, что теперь им достанется от соседей-белорусов. Те, кто постарше, наверняка вспомнили печальную советско-польскую войну 1920–1921 годов или подумали, что вернулись прежние времена, когда Польша многие десятилетия находилась под властью России. Ведь с 1914 года успело народиться и повзрослеть всего одно поколение. Для поляков приход советских войск стал эхом старого недоброго времени и мрачным предзнаменованием новых бед.
Сами советские солдаты и не подумали снять возникшее напряжение. Вид у них был потрепанный и неопрятный, и, скорее всего, они получили распоряжение не взаимодействовать с местными. Впрочем, у некоторых не оставалось иного выхода, кроме как выпрашивать у крестьян еду или пытаться выменять у них своих изможденных лошадей на свежих
2. А иногда к солдатам подходили отдельные смельчаки, одолеваемые любопытством. Среди них был пятнадцатилетний белорус Светозар Синкевич, которого поначалу очень обрадовал приход «наших» (как он тогда думал о русских). Однако его ожидало скорое разочарование. Вот что он вспоминал:
Лица у них были серые, небритые, шинели и короткие ватные куртки как будто с чужого плеча, голенища сапог из материала вроде брезента. Я подошел к одной из машин и попробовал поговорить с солдатами. Однако все находившиеся там молча глядели в сторону. Наконец один из них в форменной фуражке со звездой на рукаве заявил, что партия и правительство по просьбе местного населения прислали Красную армию, чтобы освободить нас от польских панов и капиталистов. Я был очень удивлен…3
Можно не сомневаться, что многие брестчане разделяли его недоумение. В любом случае за свою долгую историю город привык к насильственным вторжениям извне. За 900 лет со времени основания Бреста за обладание им неоднократно боролись поляки, монголы, русские, шведы и тевтонские рыцари. И еще свежа была память о недавних бурных событиях. В 1915 году русские покинули Брест, и он оставался в зоне немецкой оккупации вплоть до конца Первой мировой войны. После того как в 1917 году Российская империя рухнула, имя города впервые замелькало в заголовках газет по всему миру. Именно там, в Брест-Литовске, прошли переговоры между Германией и Советской Россией, и там же два государства подписали в марте 1918 года Брестский мир.
Однако в 1939 году события совершались с такой быстротой, какая двумя десятилетиями раньше показалась бы немыслимой. В отличие от монотонной, патовой неподвижности, характерной для Первой мировой, на время Польской кампании 1939 года пришлось нечто вроде революции в военной тактике. Хотя понятию «молниеносной войны» еще предстояло органически развиваться и оно еще не получило статус официальной военной доктрины, блицкриг с его быстроходными бронированными передовыми частями, внедряющимися в тыл противника и разрывающими линии обороны, возвестил начало новой эры в области тактического мышления. Поэтому Брест, хоть и находился на краю Восточной Польши, вскоре оказался в самом центре немецкого наступления – главным образом из-за внушительной крепости XIX века на его западной окраине, потому что Брестская крепость могла послужить оборонительным опорным пунктом для загнанных в угол польских войск
4. Следует отметить, что немцы наступали с такой быстротой, что, когда германские войска впервые показались под Брестом 13 сентября, то есть менее чем через две недели после начала вторжения, кое-кто из горожан решил, что эти солдаты – парашютисты, заброшенные из-за польской границы
5.
Пять дней спустя, когда в город прибыла Красная армия, там все еще царило смятение. Помимо тех горожан, что радостно бросились встречать советских солдат как освободителей, были и другие, кто горячо надеялся, что Красная армия явилась им на помощь, чтобы спасти от германского вторжения: очевидно, такие домыслы распространялись в среде польских военных
6. Однако официальные заявления советских властей, выпущенные в переводе на польский местным командованием вермахта, что свидетельствует о слаженном сотрудничестве обоих режимов, вдребезги разбивали подобные надежды, категорически утверждая, что вторжение Красной армии – всего лишь результат якобы произошедшего военного и политического краха Польши, и единственная его цель – защитить живущие здесь украинский и белорусский народы
7. Эти красноармейцы, набившиеся в открытые кузова грузовиков или державшиеся поближе к своим танкам, отнюдь не спешили нападать на солдат вермахта. Нет, они ехали через весь город на запад, чтобы поприветствовать своих немецких коллег.
Поздним утром 18 сентября завязались первые контакты. По всему городу началось братание немецких и советских солдат: грязно-зеленые шинели смешались с мышино-серыми, сталинский авангард коммунистической революции встретился лицом к лицу с гитлеровским вермахтом. Поначалу осторожно, помня о совсем еще недавней вражде, стороны принялись делиться друг с другом пайками и общаться всеми способами, какими только можно, – в основном пуская в ход язык жестов и добродушные ужимки. Проще всего было начать с обмена куревом: русские доставали папиросы – грубые самокрутки, а немцы угощали их своими фабричными сигаретами, которые потом очень высоко ценились среди красноармейцев. Солдаты залезали на танки и броневики, осматривали их, и обе стороны неизменно шутили: «Наши – лучше». Несмотря на все идеологические расхождения, все улыбались в тот день вполне искренне. Один очевидец вспоминал потом, как солдаты вермахта, стоявшие по одну сторону улицы, приветствовали советских солдат, проходивших по другой стороне, восклицанием: «Коммунистэн! Гут!»
8
Устанавливались контакты и на более высоких уровнях. Около 10.30 утра молодой советский офицер прибыл на бронированном автомобиле в немецкий штаб, размещавшийся в Бресте. Согласно немецким записям того времени, последовавшие переговоры, предметом которых было в первую очередь проведение демаркационной линии между советскими и германскими войсками, были «дружественными»
9. Местный германский военачальник, генерал Хайнц Гудериан, испытывал меньше энтузиазма. Последние несколько дней были для него тяжелыми: его адъютанта, подполковника Роберта Браубаха, застрелил польский снайпер («болезненная утрата»), а затем ему пришлось оказывать помощь епископу Гданьскому, Эдуарду О’Рурку, который оказался в военной зоне и ни за что не хотел попадаться красным. Поэтому Гудериан досадовал на то, что для вывода немецких войск из Бреста назначен столь близкий крайний срок – всего через два дня. У его подчиненных оказалось слишком мало времени для эвакуации раненых и починки поврежденной техники
10. Тем не менее советского офицера накормили завтраком и договорились о том, что официальная передача города под советский контроль состоится во второй половине дня 22 сентября.
В утро назначенного дня подготовка к передаче прошла гладко. В соответствии с договоренностями в 8.00 утра город вместе с крепостью перешел под полный контроль советских войск. А через два часа собралась совместная комиссия, чтобы уладить оставшиеся непроясненными вопросы и разногласия. Вскоре после этого Гудериан встретился со своим коллегой – бригадным генералом Семеном Кривошеиным, командиром советской 29-й отдельной танковой бригады. Кривошеин, еврей и пламенный коммунист, был невысоким жилистым человеком с несуразно смотревшимися на его лице усиками щеточкой а-ля Гитлер. Как и Гудериан, он был первопроходцем в танковом деле. Больше того, они даже могли быть давно знакомы, так как оба учились в немецкой бронетанковой школе «Кама» в Казани в 1920-е годы, когда Германия и Советская Россия уже налаживали сотрудничество. Ведя беседу по-французски, Кривошеин с Гудерианом обсуждали проведение совместного военного парада, который должен был ознаменовать официальную передачу города русским. Хотя Кривошеину эта идея не очень-то нравилась – он говорил, что его люди устали после долгого марша на запад
11, – он все же согласился выделить пару подразделений для участия в торжественном марше вермахта и Красной армии, намеченном на вторую половину дня.
В 4 часа пополудни два генерала встретились вновь на небольшом дощатом помосте, спешно возведенном перед главным входом в бывший германский штаб – здание районной администрации на улице Унии Любельской. Стоя под флагштоком, на котором развевалось германское военное знамя (Kriegsflagge) со свастикой, Гудериан широко улыбался. Он великолепно смотрелся в серой шинели с алой подкладкой и в черных кожаных сапогах выше колен. Кривошеин, стоявший рядом, красовался в похожем наряде – в кожаном пальто с поясом и кожаных сапогах, надежно защищавших от осенних холодов.
А вокруг них, позади группы немецких командиров, отведенную для парада улицу заполняла смешанная толпа солдат вермахта и красноармейцев: мышино-серые немецкие шинели соседствовали с черными кожаными куртками советских офицеров, а грязно-зеленая форма пехотинцев – с темными комбинезонами танкистов. А еще дальше вдоль улицы выстроилось гражданское население. Среди брестчан была двадцатилетняя Раиса Ширнюк. Позже она вспоминала о том, как распространялись слухи о предстоящем событии: «О параде никто официально не объявлял, но «каблучная почта» сработала безотказно: уже с утра все в городе знали, что по площади пойдут маршем войска»
12. А по свидетельству одного немца, толпа ликовала: собрались в основном представители непольских общин Бреста – белорусы и евреи, и они приветствовали Красную армию цветами и радостными возгласами
13.
Грянул военный оркестр, и парад начался. Возглавила марш немецкая пехота – их опрятная форма и печатный шаг вызвали восхищенные замечания у горожан в толпе. Раиса Ширнюк вспоминала: «Немцы шли начищенные, бравые, ладные. Офицер командовал: «Лянгзам, лянгзам, абер дойтлих!» («Не спешить, не спешить, четче!»)»
14. За ними следовали моторизованные части: мотоциклы с колясками, грузовики с солдатами и гусеничные тракторы, тянувшие крупнокалиберные орудия. Громыхали по мощеной улице и танки. Когда мимо трибуны проезжала очередная группа, ей бодро отдавали честь Гудериан с Кривошеиным, а в промежутках между приветствиями они дружелюбно беседовали.
Наблюдая за парадом, горожане неизбежно принялись сравнивать немецких солдат с русскими. Например, несколько примитивные танки Т-26 заметно контрастировали с более современными машинами вермахта – один советский танк даже чуть не съехал по скользкой плитке в придорожную канаву недалеко от трибуны
15. Станислав Мирецки запомнил и другие отличия: ремни на советских солдатах были «брезентовые, а не кожаные, как у немцев», и если немцы тянули свою артиллерию грузовиками, то Красная армия использовала для этой цели лошадей, причем «кони… были малорослы и неприглядны, упряжь лишь бы какая»
16. Раиса Ширнюк сделала похожие наблюдения и отметила, что на фоне немцев «красноармейцы смотрелись… невыгодно. Грязные сапоги, запыленные шинели, щетина на лицах»
17. Другого очевидца жалкое зрелище, какое представляла собой советская пехота, привело к леденящим выводам. Борис Акимов привык «к ладным польским военнослужащим», поэтому красноармейцы поразили его «бедностью и неопрятностью». Однако вид этих солдат – «грязные, с запахом, по шеям насекомые» – навел его на более глубокие мысли. «В голову полезли сомнения: какую ж нам жизнь несут?»
18 Своего рода ответ был получен уже вскоре. «К крайнему в колонне солдату из толпы подскочила женщина, твердившая сквозь слезы: «Родненькие… соколики…», а тот пихнул: «Отойди, тетка!»\"
19
Пока, навевая размышления о будущем, проезжала военная техника, взгляды толпы вдруг отвлекло два десятка истребителей люфтваффе, которые на бреющем полете пронеслись над трибуной. Гудериан, показывая на них, пытался перекричать шум моторов: «Немецкие асы! Колоссаль!» Кривошеин, сохраняя невозмутимость при виде немецких виртуозов авиации, отвечал: «У нас есть лучше!»
20
Минут через сорок пять, когда парад уже подходил к концу, Гудериан, Кривошеин и окружавшие их офицеры повернулись лицом к флагштоку. После того как военный оркестр исполнил национальный гимн Германии «Deutschland, Deutschland über alles» и собравшиеся военные торжественно отдали честь, кроваво-красное боевое знамя спустили, и на его месте взвился кумачовый советский флаг с серпом и молотом. Тогда оркестр заиграл «Интернационал» («нестройно», как вспоминал один из очевидцев
21), и Гудериан с Кривошеиным в последний раз пожали друг другу руки. После чего немецкий генерал примкнул к рядам своих подчиненных, двигавшихся на запад. Немцы уходили за Буг – теперь река служила новой советско-германской границей. Кривошеин вспоминал: «Наконец, парад закончился»
22.
В своих послевоенных мемуарах, наверняка памятуя о довольно сомнительном характере брестских событий, Кривошеин всячески подчеркивал, что неохотно взаимодействовал с Гудерианом и немцами, и старался создать впечатление, будто он с самого начала «воротил нос» от них. Он утверждал, что раздал своим людям разные поручения, связанные с обслуживанием техники, и потому оставил для участия в параде всего один батальон. Еще он ехидно намекнул на то, немецкая пехота и машины проходили мимо трибуны не один раз: «Очевидно, Гудериан, используя замкнутый круг близлежащих кварталов, приказал мотополкам демонстрировать свою мощь несколько раз»
23. Но хотя позже Кривошеин и настаивал на том, что действовал лишь неохотно, о его истинных тогдашних чувствах, пожалуй, позволяет догадаться рассказ немецких военных корреспондентов, которые встретились с ним на следующий день в его полевом штабе, устроенном неподалеку. Репортеры отметили, что советский комбриг находился в приподнятом настроении. Он угостил их отличным завтраком и произнес тост за здоровье Гитлера и Сталина, назвав обоих «людьми из народа». На прощанье он даже оставил репортерам свой московский адрес и пригласил их в гости – «после победы над капиталистическим Альбионом»
24. Похоже, политика проделывает с человеческой памятью очень странные штуки.
Хотя в советской печати, казалось, вовсе не упоминалось о параде в Бресте, германская пропагандистская машина, напротив, придала ему большое значение: его называли «встречей в преддверии мира»
25. Зернистую хронику, которая запечатлела танки и орудия, с грохотом проезжавшие мимо парадной трибуны, включили в еженедельные выпуски киножурнала и показывали осенью того года в кинотеатрах по всему гитлеровскому рейху. Эти кадры имели огромную пропагандистскую ценность, ведь они служили наглядным подтверждением нацистско-советского мирного соглашения, заключенного в последний летний месяц. Как бы для того, чтобы вколотить в головы зрителей главную мысль, закадровый комментатор насмехался над врагами Германии, заявляя, что встреча с советской стороной в Бресте «расстроила праведные планы западных демократий»
26.
Один немецкий репортер зашел еще дальше. Курт Фровайн, писавший в газету Völkischer Beobachter («Народный обозреватель») – печатный орган нацистской партии, – описывал сцену парада в лирическом ключе: «прохладный осенний день», «нарастающий грохот танковых гусениц», почтительные слова о городе, «захваченном силой германского оружия… и возвращаемом ныне его законным хозяевам». Для него рукопожатие Гудериана и Кривошеина символизировало «дружеское смыкание двух наций», оно возвещало о том, «что Германия и Россия объединяются для того, чтобы сообща решать судьбу Восточной Европы»
27. Фровайн совершенно справедливо прибег к такой гиперболе. События того дня ознаменовали политический сдвиг поистине сейсмической мощи – всего месяцем ранее подобные слова были бы просто немыслимы.
Для всех, кто воспринимал всерьез все яростные обличения и оскорбления, которыми Советский Союз и нацистская Германия энергично обменивались предыдущие шесть лет, наступили по-настоящему странные дни. Состоявшийся в Бресте парад ярко продемонстрировал, что пакт, подписанный месяцем ранее в Москве, действительно вступил в силу: за фотографиями улыбающихся людей в прокуренных кремлевских кабинетах последовали теперь танки и солдаты. Как показали брестские события, два сильнейших в Европе диктаторских режима, чье ожесточенное противоборство определяло главную политическую повестку на протяжении почти всех 1930-х годов, теперь вдруг заделались союзниками и приступили к совместному завоеванию общего соседа.
Тогдашние наблюдатели пребывали в растерянности. Коммунисты по всему миру артачились, не желая проделывать ту идеологическую акробатику, которой от них внезапно потребовали, а многие нацисты в глубине души чувствовали недоверие к новому союзнику и партнеру своей страны. Тем временем на Западе люди ощущали глубокую тревогу, как будто привычный мир слегка поменял положение оси вращения: прежние политические позиции, еще недавно выгладившие незыблемыми, на поверку оказались недолговечными. Наверняка многим не давал покоя вопрос: как же произошла столь невероятная перемена?
Глава 1
Дьявольское зелье
Месяцем ранее, 23 августа 1939 года, после полудня из-за облаков вынырнули два «Кондора» Focke-Wulf 200 и начали снижение над Ходынским аэродромом в Москве. Эти ловкие, современные четырехмоторные монопланы отправились в полет накануне, ближе к ночи совершили посадку в восточногерманском городе Кёнигсберге, а утром продолжили свой путь к столице СССР. В каждом самолете находилось около двадцати официальных лиц – советников, переводчиков, дипломатов и фотографов. Возглавлял делегацию министр иностранных дел Германии Иоахим фон Риббентроп.
Пока самолеты заходили на круг, готовясь к посадке, пассажиры убивали время кто как мог. Полет из Кёнигсберга длился пять часов, и многим уже не сиделось на месте. Тщеславному и напыщенному Риббентропу выпала довольно беспокойная ночь: волнуясь из-за возложенного на него задания, он перечитывал официальные документы и делал множество пометок
28. Другие, напротив, отдыхали. Например, личный фотограф Гитлера Генрих Гофман отсыпался после бурно проведенной ночи. Все знали, что он выпивоха и кутила (за ним даже закрепилось прозвище Reichssäufer – «рейхспьяница»), и, верный своей репутации, он не упустил случая улизнуть из кёнигсбергской гостиницы в ближайший бар. Пробудившись перед самым приземлением, он с радостью обнаружил, что «проспал как младенец» весь полет
29.
Многие пассажиры вглядывались в летное поле и город, расстилавшийся внизу. Летать они начали лишь недавно, и вид, открывавшийся с высоты птичьего полета, внушал одновременно и восторг, и ужас. Кроме того, от самой Москвы веяло чем-то диковинным. Столица советского государства не только географически удалена от известных немцам мест – ее имя отягощали и самые мрачные политические коннотации. Ведь здесь была родина пролетарской революции, исток мирового коммунизма. «Странно было сознавать, – писал позже один из партийных лидеров, – что судьба вдруг забросила нас в Москву, с которой мы еще недавно яростно боролись как с врагом европейской культуры»
30.
К прилету гостей основательно подготовились: и на летном поле, и на двухэтажном здании аэровокзала развевались германские и советские флаги: свастика самым несуразным образом смотрелась рядом с серпом и молотом. А ведь всего за несколько дней до этого подобное соседство показалось бы Генриху Гофману, да и многим другим, просто немыслимым зрелищем
31. Очевидно, и советским властям оно казалось столь же невероятным: найти достаточное количество флагов со свастикой для данного случая оказалось очень сложной задачей; в итоге немецкие знамена позаимствовали у московских киностудий, где их еще недавно использовали для съемок антинацистских пропагандистских фильмов
32.
Когда Риббентроп начал спускаться по трапу, военный оркестр заиграл вначале «Deutschland, Deutschland über alles», а затем «Интернационал». Последовало знакомство: представители встречающей советской делегации и их гости из Германии обменивались энергичными рукопожатиями, все улыбались. Кое-кто из немецких участников встречи впоследствии вспоминал тот прием с изрядной долей цинизма. Дипломат Ганс (Джонни) фон Херварт, в ту пору секретарь посольства Германии в Москве, стоял рядом с коллегой и наблюдал за тем, как группа гестаповцев пожимает руки энкавэдэшникам. «Они явно довольны тем, что наконец-то им позволили сотрудничать, – заметил его коллега и добавил: – Но надо быть начеку! Все это плохо кончится, особенно когда они начнут обмениваться данными»
33. Между тем старший переводчик Гитлера Пауль Шмидт с любопытством отметил, что их встречает заместитель советского наркома иностранных дел Владимир Потемкин. Будучи человеком образованным, Шмидт знал о том, что в XVIII веке тезка Потемкина, один из генерал-губернаторов Екатерины II, построил в Крыму бутафорские поселения, желая произвести благоприятное впечатление на императрицу; впоследствии их так и назвали – «потемкинские деревни». Потому фамилия Потемкина была для Шмидта символична – она намекала на нереальность всего происходящего
34. Пилот Ганс Баур был настроен менее цинично. Он наблюдал за Риббентропом, который осматривал почетный караул, набранный из элитных подразделений военно-воздушных сил, и его поразило это зрелище, больше похожее на сон: министр иностранных дел Германии быстро шагал мимо строя советских воинов, выбросив руку в нацистском приветствии «Хайль Гитлер». «Вот это да, – подумал он, – глазам своим не верю!»
35
Чувство изумления наверняка испытывали представители обеих сторон. Почти все предыдущее десятилетие нацистская Германия и СССР только и делали, что обменивались оскорблениями. В конце 1920-х годов Гитлер, в ту пору политик-оппозиционер, наживал политический капитал тем, что изображал и коммунизм, и Советский Союз чуждыми и злобными силами, представляющими угрозу для немецкого народа и его ценностей. Он постоянно обрушивался на Москву, твердил о «евреях – деспотах и кровососах», засевших в Кремле, и называл большевизм «подлым преступлением против человечества» и «адским выкидышем»
36.
Придя к власти в 1933 году, Гитлер практически не смягчил антисоветскую риторику. Со временем он выработал тон, выражавший неослабную враждебность, и редко упускал возможность осыпать Москву и ее агентов яростной бранью и похвалить нацистскую Германию за борьбу на передовых рубежах против коммунизма. Пожалуй, типичной можно назвать программную речь Гитлера на нюрнбергском съезде нацистской партии в сентябре 1937 года. В ней он сделал упор на единство и общность цивилизованных наций – «великой европейской семьи народов», которые «подают друг другу примеры, образцы и уроки… дают радость и красоту»; в их обществе «у нас есть все основания питать взаимное восхищение, а не ненависть». Этой мирной картине он противопоставлял образ «большевистской чумы», «всецело чуждой стихии, которая не способна привнести ни капли пользы в нашу экономику или в нашу культуру, но несет с собой одно разрушение»
37. Гитлер, конечно, был политиком-приспособленцем, и все же антикоммунизм оставался одним из его руководящих принципов.
Но и Советы не отмалчивались в ответ. По мере того как в середине 1930-х годов отношения между Берлином и Москвой портились, в советских газетах все заметнее становились германофобские настроения. Сталин и его «паладины» наперебой критиковали в печати и публичных выступлениях Гитлера и нацистскую Германию. Гитлера часто представляли сумасшедшим, который «беснуется и юродствует» на трибуне, а речи его называли «кликушеством»
38. Гитлеровский режим клеймили позором, называя нацистов «современными каннибалами… потомками Герострата», которые в итоге «захлебнутся собственной кровью»
39. Кровь выступала неизменным лейтмотивом: в 1930-е годы в советской печати фашизм или нацизм редко упоминались без сопутствующего эпитета «кровавый».
Эта вражда не имела наносного или тактического характера: она опиралась на идеологию. Как первое в мире коммунистическое государство, к тому же открыто призывавшее к распространению революции, Советский Союз первоначально рассматривал территориальную экспансию по отношению к внешнему миру как действие не только желаемое, но и важное для собственного выживания. И хотя со временем Москва перестала вынашивать столь откровенно воинственные идеи, Германия по-прежнему занимала особое место в ее честолюбивых геополитических планах. Если следовать марксистско-ленинскому учению, то насаждение коммунизма в доиндустриальной России было аномалией – это явилось побочным результатом хаоса, порожденного большевистской революцией. А потому, чтобы обеспечить коммунизму надежное будущее, его надлежало экспортировать в промышленное сердце Европы – в Германию, где, как ожидалось, передовой пролетариат с его здравой идеологией давно мечтал сбросить кандалы буржуазной демократии и слиться в объятии с наследниками Маркса и Ленина
40.
Немцы тем временем тоже мыслили геополитически, однако их привлекали не сухие социально-экономические понятия, а крайне сомнительные расовые теории. Задолго до возникновения Третьего рейха германские государственные деятели и военачальники с вожделением смотрели на обширные территории России и Украины, видя в них желанный объект германской экспансии и колонизации, и на новый лад переосмысляли средневековое понятие «Натиска на Восток» (Drang nach Osten). Именно такие настроения выплеснулись наружу с заключением в марте 1918 года карательного Брестского мирного договора, по условиям которого Россия выходила из участия в Первой мировой войне, а большевики уступали победоносной Германии обширный кусок российской территории – в том числе часть Украины и Прибалтику – вместе с четвертью его населения. Хотя эта уступка оказалась недолговечной – условия Брестского мира были аннулированы после разгрома Германии на Западном фронте в том же году, – немцы упорно цеплялись за давнюю мечту – расширить территорию Германии за счет России.
Больше того, пока Германия переживала собственные послевоенные тяготы, ее правые силы все явственнее усматривали в идее территориальной экспансии панацею, которая спасет страну разом от всех зол – бедности, голода и перенаселенности. Со временем Гитлер наведет новый идеологический лоск на эти давние настроения, начнет обличать пороки и злоупотребления большевиков и призывать к расширению Германии за счет их земель. В книге Mein Kampf («Моя борьба»), написанной в 1924 году, он разъяснял собственные – впрочем, полусырые – идеи на эту тему. Россия, писал он, лишилась в результате революции своего «германского правящего сословия», власть там захватили евреи, а потому она пребывает в состоянии «брожения и разложения», и вскоре ее «ждет распад». А потому он делал вывод: пришла пора германскому народу «обратить взгляд на земли Востока», ведь именно там можно было бы восполнить нехватку жизненного пространства – Lebensraum
41.
Конечно, партнерское соглашение, о котором зашла речь в 1939 году, было весьма далеким и от беспощадного завоевания, о котором грезил Гитлер, и от экспансии на запад, которую планировал Сталин, – и все же оба лидера вполне могли видеть в нем первый шаг. Сталин наверняка хорошо помнил высказывание Ленина о том, что история движется не по прямой, а «зигзагами и кружными путями», а Гитлер уже многое сделал для приближения к нацистским целям с помощью приспособленчества и реальной политики, и нет ничего нелогичного в том, что каждый из них считал сговор с врагом лишь этапом достижения успеха его собственного дела. Поэтому обоим было простительно думать, что они исполняют свои идейные замыслы.
Столь грандиозные планы не были чужды, конечно, и министру иностранных дел Германии. Тщеславный и заносчивый Риббентроп был фигурой крайне непопулярной – даже среди сотоварищей по нацистской партии. Когда-то он торговал шампанским, а потом женился на богатой невесте, прибавил к своей фамилии аристократическую приставку «фон», ловко проник в высшие эшелоны Третьего рейха и благодаря имевшимся международным связям сделался любимым советником Гитлера по внешней политике. В 1936 году маслянистые льстивые манеры обеспечили Риббентропу место посла в Лондоне, а в начале 1938 года он наконец получил должность министра иностранных дел. За предыдущие месяцы Риббентроп, в равной мере агрессивный и невежественный, заметно поспособствовал порче международных отношений. Преданно и воинственно вторя голосу хозяина, он сделал многое для приближения неизбежного, по его мнению, и даже желанного конфликта, благодаря которому Германии предстояло утвердить в Европе собственную гегемонию. В этом смысле Риббентроп сыграл главную роль и в развитии отношений с Советским Союзом, который (оставив в стороне идейные разногласия) предлагал Германии не только стать ее надежным восточным флангом, но и начать экономическое сотрудничество, необходимое для назревавшего конфликта. Пакт, который готовил Риббентроп, неизбежно ознаменует резкий поворот на 180° и ошеломит весь мир, зато позволит Гитлеру продолжить войну в крайне благоприятных для него условиях. Риббентроп понимал, что близится его звездный час.
После приема на Ходынском поле германскую делегацию доставили в здание бывшей австрийской дипломатической миссии: его отвели немцам в качестве резиденции. Многие гости воспользовались случаем немного познакомиться со столицей и советским режимом. Генрих Гофман посетил Новодевичье кладбище, чтобы увидеть могилу второй жены Сталина, Надежды Аллилуевой; позже он назовет этот памятник «самым красивым» надгробьем из всех, какие он когда-либо видел
42. Между тем Пауль Шмидт пожелал совершить небольшую экскурсию по Москве в компании одного из коллег. Вот что он вспоминал:
На первый взгляд здесь обнаруживалось почти разочаровывающее сходство с любым другим европейским городом. Но при ближайшем рассмотрении я заметил главное отличие. Счастливые лица, какие обычно видишь на улицах Берлина, Парижа или Лондона, в Москве почти совсем отсутствовали. Люди сохраняли серьезность и смотрели перед собой с каким-то затравленным видом. Улыбки я видел очень редко43.
Если Шмидта, пожалуй, можно упрекнуть в том, что он обременил непосредственный опыт грузом предрассудков, то у пилота Ганса Баура не осталось ни малейших сомнений относительно того, какова в реальности жизнь в Советском Союзе. Отъехав на машине от резиденции военного атташе Германии, приставленный к Бауру гид указал на агента тайной полиции, которому поручено докладывать властям и об их отъезде, и о том, куда именно они едут. Гид объяснил ему, что скоро к ним «прицепится другая машина, поедет за нами метрах в сорока-пятидесяти, и куда бы мы ни повернули, что бы мы ни делали, [тайная полиция] будет следовать за нами по пятам»
44. Политически наивного Баура много раз предупреждали, чтобы он ничего не фотографировал, а однажды он вызвал скандал, когда попытался сунуть чаевые русскому шоферу – в благодарность за услуги. «Он словно взбесился, – вспоминал летчик. – Он кричал, что так-то мы хотим отблагодарить его за все хорошее, что он для нас сделал, – упечь его в тюрьму! Ведь нам хорошо известно, что ему запрещено принимать чаевые»
45.
Тем временем в посольстве накрывали столы с роскошными закусками для прилетевших гостей. Генрих Гофман поражался: он не ожидал увидеть в столице советского государства такое изобилие. Впрочем, скоро его удивление прошло: ему сообщили, что все выставленные яства доставили сюда из чужих краев. «Все это привезли из-за границы, даже хлеб был из Швеции, сливочное масло – из Дании, а остальное – из разных других мест»
46. О том, что в Москве сложности с продовольствием, Ганс Баур догадался еще раньше, на аэродроме. Он хотел избавиться от кое-каких продуктов, оставшихся от предыдущего полета, и потому предложил команде советских механиков и уборщиков, возившихся с его самолетами, забрать булочки, печенье и шоколадки. Но, к его удивлению, те отказались: бригадир сказал, что это строго запрещено и что у русских людей достаточно своей еды. Бауру, конечно, это показалось странным, но все равно, не желая, чтобы еда пропадала, он выложил ее на скамейке в ангаре. Очень скоро все бесследно исчезло
47.
Пока спутники Риббентропа знакомились таким образом с советской столицей, сам он устремился на открытые переговоры с советскими партнерами. Не прислушавшись к советам своих коллег в посольстве (те предлагали ему проявить больше сдержанности, чтобы не выглядеть слишком нетерпеливым), Риббентроп сразу же по прибытии спешно отправился на первое совместное заседание с советской стороной
48. Его занимало другое. Советник и переводчик при посольстве Густав Хильгер вспоминал, что, когда они уже собирались выехать в Кремль, Риббентроп отвел его в сторону и проявил неожиданную отеческую заботливость. «У вас такой обеспокоенный вид, – сказал Риббентроп. – Что-нибудь случилось?» Хильгер, который родился в Москве и почти всю жизнь прожил в России, высказал опасения, вызванные предстоящей задачей, и заявил: «По-моему, то, что вы собираетесь сделать в Кремле, будет иметь силу лишь до тех пор, пока Германия остается сильной». Риббентроп ничуть не смутился и ответил: «Если это – все, я могу лишь сказать вам, что Германия в дальнейшем справится с любой ситуацией»
49.
После этого Риббентроп и Хильгер вместе с Фридрихом Вернером фон дер Шуленбургом, послом Германии в Москве, и Николаем Власиком, начальником охраны Сталина, сели в лимузин, принадлежавший НКВД, и тот пронесся по Красной площади. Въехав на территорию Кремля через впечатляющие Спасские ворота, машина остановилась возле изящного трехэтажного здания Сенатского дворца на северо-восточной стороне Кремля, прямо за стеной, отделяющей его от Мавзолея Ленина. Все это время об их прибытии зловеще оповещал звон невидимого колокола.
Гостей встретил лысый тучный человек – Александр Поскребышев, личный секретарь Сталина. По невысокой лестнице он провел их на второй этаж. Там, в аскетично обставленном кабинете, их встретил сам Сталин, скромно одетый в простой китель, галифе и кожаные сапоги с высокими голенищами. Его легко было узнать по узким желтоватым глазам и рябому лицу. Рядом со Сталиным стоял Вячеслав Молотов, нарком иностранных дел, – низкорослый, довольно невзрачный, в простом сером костюме, во всегдашнем пенсне, с аккуратно подстриженными седоватыми усами. Иностранцы редко имели возможность видеть советскую власть в таком концентрированном виде, и Шуленбург будто бы даже тихонько взвизгнул от удивления при виде Сталина: хоть он и служил уже пять лет послом в Москве, но еще ни разу живьем не видел советского лидера. На Риббентропа его присутствие тоже произвело большое впечатление, и позже он пространно разглагольствовал о Сталине как о «человеке исключительного масштаба», полностью оправдывающем свою репутацию
50. Сталин, со своей стороны, обычно принципиально избегал встреч с министрами иностранных дел, так что, вероятнее всего, его тогдашнее присутствие было тщательно продуманной стратегией: оно должно было и нагнать робость на гостей, и застать их врасплох
51. Независимо от мотивации присутствие Сталина, безусловно, доказывало, насколько серьезно воспринимались эти переговоры.
Состоялось знакомство и обмен дежурными любезностями (Сталин держался с гостями «просто и скромно», с «веселым дружелюбием»
52), а затем четверо главных участников встречи – Сталин и Молотов, Риббентроп и Шуленбург – уселись за стол и приступили к делу. Позади Сталина сидел его переводчик, молодой Владимир Павлов, а Хильгер, выступавший переводчиком при Риббентропе, устроился между министром и послом Шуленбургом. Переговорам, которые начались в тот день, предстояло вызвать политическое землетрясение.
В действительности процесс начался всерьез несколькими месяцами ранее. Хотя на протяжении 1930-х годов обе стороны безудержно осыпали друг друга бранью, контакты между нацистами и СССР никогда полностью не прерывались, и предварительные переговоры – сперва об экономических связях, а затем и о политических вопросах – начались еще в мае 1939 года. Позиция Гитлера была совершенно ясна. Его раздражало поведение западных стран, по его мнению, расстроивших его честолюбивые планы осенью предыдущего года в Мюнхене, и потому он решил ускорить экспансию Германии – если понадобится, насильно, пока за ним остается явное преимущество в вооружениях и обученном личном составе. А если это и означает мыслить нестандартно, без оглядки на идеологию – что ж, пусть будет так.
С этой целью Риббентроп первоначально подступился к полякам, желая переманить их из англо-французского лагеря на сторону немцев. Этот флирт начался в октябре 1938 года, когда Риббентроп попросил Польшу уступить Германии спорный Вольный город Данциг (Гданьск), а взамен предложил Варшаве двадцатипятилетнюю гарантию незыблемости германо-польской границы. В январе следующего года Юзефа Бека, министра иностранных дел Польши, пригласили на переговоры в Бергхоф, резиденцию Гитлера, где в ходе беседы были поддержаны польские территориальные претензии на часть Украины: Германия предлагала выступить посредником в данном вопросе. Это заигрывание не было пустой уловкой. Поначалу Гитлер выплескивал свою ненависть не на поляков, а на чехов и, напротив, превозносил Польшу за то, что она выступает оплотом в борьбе против коммунизма. Больше того, храня верность своим антисоветским убеждениям, он даже вынашивал идею совместного антисоветского альянса с Польшей, в котором той, естественно, отводилась бы роль младшей, подчиненной Германии союзницы. Риббентроп оптимистично сообщал послу Германии в Варшаве, что существуют «огромные возможности» в развитии германо-польского сотрудничества, и в первую очередь в проведении «общей восточной политики» против СССР
53.
Однако поляков было не так-то просто поколебать – ни посулами, ни завуалированными угрозами со стороны Германии. Территориальная целостность и независимость, которые Польша вернула себе после ста двадцати трех лет иноземной оккупации, имели для ее политиков слишком высокую цену, чтобы так просто отказаться от них в обмен на сомнительные обещания и вассальный статус. Поэтому в отношениях Польши с двумя ее крупнейшими соседями главенствовала строгая политика беспристрастности – так называемая доктрина двух врагов. Таким образом, хотя Польша и соглашалась вести переговоры о второстепенных вопросах, захват Данцига и сдача «польского коридора» обсуждению не подлежали, и любая попытка завладеть ими силой была бы истолкована в Варшаве как вооруженная агрессия.
Этот короткий, быстро оборвавшийся «роман» с Польшей не остался без последствий. Той же весной, когда Риббентроп заигрывал с Варшавой, у Гитлера появились планы в отношении другой европейской столицы. Утром 15 марта германские войска вошли – по чешскому «приглашению», не встретив никаких препятствий, не считая метели, – в столицу Чехословакии Прагу. Вслед за этим Гитлер объявил об окончательном роспуске Чехословацкого государства (Словакию заставили провозгласить независимость днем ранее) и возвестил о том, что оставшиеся чешские земли – Богемия и Моравия – отходят теперь под «протекторат» Великого Германского Рейха.
Почему весной 1939 года Гитлер захватил огузок Чехословакии, не вполне ясно. Безусловно, он хотел выказать презрение к западным державам, чье вмешательство так разъярило его осенью минувшего года. Как говорил Гитлер одному своему помощнику в пору подписания Мюнхенского соглашения, «этот Чемберлен испортил мне вход в Прагу»
54. Гитлер не мог долго мириться с тем, что кто-то препятствует ему в осуществлении желаний. Однако можно найти и другие, более убедительные объяснения. Богемия и Моравия были богаты сырьем и промышленными предприятиями, к тому же, присвоив обе эти области, Великая Германия существенно расширила свои владения на юго-восток. А еще этот шаг был призван устрашить Польшу. В ту пору, когда страна выказывала бескомпромиссность на переговорах и тем самым мешала стратегическим и амбициозным замыслам Гитлера, захват чешских территорий явился демонстрацией и германской мощи, и, как надеялся Гитлер, западного бессилия. Гитлер был уверен, что британцы и французы и пальцем не шевельнут, чтобы помочь государству, которое они «защитили» в Мюнхене чуть менее чем полгода назад. Из этого следовал прозрачный вывод: поляки должны уступить требованиям Германии.
Однако Запад повел себя не так вяло, как ожидал Гитлер. В самом деле, аннексия Богемии и Моравии с запозданием оживила общественное мнение в западных странах: впервые Гитлер присоединил изрядную территорию, не населенную преимущественно немцами. Таким образом, эта аннексия показала лживость его более ранних заявлений о том, что он всего лишь устраняет историческую несправедливость, порожденную Версальским договором, и возвращает этническое немецкое население «на родину» – в германский рейх. Деятели в Лондоне, Париже и других городах, ранее скептически относившиеся к политике умиротворения гитлеровской Германии, теперь во весь голос призывали дать захватчику более мощный отпор.
Потому 31 марта 1939 года британское правительство продлило гарантии, предоставленные Польше, которая, как ожидалось, станет следующей мишенью агрессивных намерений Гитлера, и заявило: «Если какие-либо действия будут явно угрожать независимости Польши и если поляки сочтут необходимым воспротивиться подобным действиям силой, то Британия придет им на помощь»
55. В действительности Британия мало чем могла бы помочь Польше в случае германского вторжения: она располагала столь малыми ресурсами – и человеческими, и материальными, – что всерьез говорить о возможности ее активного вмешательства в дела Центральной Европы не приходилось. И все же эта гарантия служила выражением солидарности и сочувствия, и она должна была не только поддержать решимость в поляках, но и убедить французов в том, что Британия хранит верность интересам континентальной Европы. И, что важнее всего, она призвана была провести черту в пока еще зыбких отношениях с Гитлером и четко дать ему понять, что с дальнейшей германской агрессией Британия мириться не станет. По выражению одного историка, этот шаг стал дипломатическим эквивалентом детской игры «кто первым струсит»
56.
Британский ход вызвал у Гитлера предсказуемую ярость. Он находился в рейхсканцелярии, когда в Берлин пришло известие о подписании гарантии, и – по сообщению адмирала Вильгельма Канариса – не смог сдержать досады. Канарис вспоминал:
Гитлер рвал и метал. Лицо его исказилось, он неистово шагал взад-вперед по кабинету, стучал кулаками по мраморной столешнице, изрыгал самые грубые проклятья. А потом глаза у него загорелись каким-то странным светом, и он прорычал угрозу: «Я еще сварю им дьявольское зелье»57.
На следующий день, перед массовым сборищем в Вильгельмсхафене, Гитлер дал свой ответ. «Ни одна страна на Земле», предостерег он, не сумеет сломить германскую мощь, а если западные союзники ждут, что, пока «государства-сателлиты» действуют по их наущению в их интересах, Германия будет стоять в стороне, то они жестоко ошибаются. В заключение Гитлер зловеще пообещал: «Всякий, кто добровольно вызовется таскать каштаны из огня для крупных держав, неизбежно обожжет себе пальцы»
58.
По-видимому, именно тогда берлинскому руководству пришла в голову идея нового сближения с Москвой. Впервые об этом заговорили в середине апреля как о petit jeu
[1] для устрашения поляков, и выступил с таким предложением не Риббентроп, а Геринг
59. Идеолог нацизма Альфред Розенберг впоследствии вспоминал в своем дневнике, что говорил с Герингом о возможном повороте такого рода. «Когда на карту поставлена жизнь Германии, – писал он, – даже временный союз с Москвой следует тщательно обдумать»
60. Гитлер тоже отнесся к высказанной идее прохладно: он напомнил Риббентропу, что всю жизнь «боролся с коммунизмом». Впрочем, по словам самого Риббентропа, Гитлер все же переменил мнение в начале мая, когда ему показали в Бергхофе небольшую хронику со Сталиным, осматривавшим военный парад. После этого, по утверждению Риббентропа, Гитлер задумался. Его «заинтересовало» лицо Сталина, он даже сказал, что советский руководитель производит впечатление «человека, с которым можно иметь дело». Вот тогда Риббентроп и получил разрешение готовить почву для переговоров
61. Ведь оставалось выяснить, встретит ли идея сближения хоть какую-то поддержку с советской стороны.
В действительности Советский Союз уже созрел для перемены курса в своей внешней политике. Он достаточно поздно воспринял принцип «коллективной безопасности» для отражения фашистской агрессии и долгое время надеялся на то, что Гитлера можно будет сдержать и победить согласованными действиями – будь то политика коминтерновского «Народного Фронта» или высокие идеалы Лиги Наций, к которой СССР примкнул в 1934 году. Однако к весне 1939 года Советский Союз начал понемногу отходить от этой позиции. Поскольку и провал всех международных попыток воспрепятствовать германскому ревизионизму, и агрессия Италии в отношении Абиссинии уже продемонстрировали несостоятельность «коллективной безопасности», Советы окончательно разочаровались в Западе, выказавшем безволие в Мюнхене. Они все больше утверждались в своих подозрениях о том, что Британия и Франция охотно пойдут на сделку с Гитлером – в ущерб советским интересам
62. А потому приблизительно в то время, когда Геринг вынашивал замысел своего petit jeu, Сталин был уже морально готов рассмотреть новые предложения в области внешней политики и даже склониться к однобокой тактике, в рамках которой прежним многосторонним договоренностям пришли бы на смену практические двусторонние соглашения.
В докладе, произнесенном перед XVIII съездом ВКП(б) 10 марта 1939 года, всего за несколько дней до того, как Гитлер двинул войска на Прагу, Сталин взял новую ноту в своих громогласных нападках на Запад. Он заявил: «На наших глазах происходит открытый передел мира и сфер влияния за счет интересов неагрессивных государств»
63. Однако вместо того, чтобы дать отпор агрессорам, как того требовали принципы коллективной безопасности, продолжал он, Британия и Франция явно попустительствуют врагу, «пятятся назад и отступают, давая агрессорам уступку за уступкой… без каких-либо попыток отпора». Причина тому не трусость или слабость, объяснял Сталин: западные державы просто желают «не мешать агрессорам… впутаться в войну… с Советским Союзом», дать им «увязнуть глубоко в тину войны», «дать им ослабить и истощить друг друга». А потом капиталистический мир начнет диктовать «ослабевшим участникам войны свои условия». Таково (подытоживал Сталин) истинное лицо «политики невмешательства»
64.
Хотя на Западе, несомненно, насчитывалось несколько воинственно настроенных антибольшевиков, которые, вероятно, стояли именно на таких позициях, никак нельзя сказать, что все это объективно отражало господствующие настроения или основное течение в тогдашней западной политике. Мнение, высказанное Сталиным, скорее было итогом его попыток осмыслить действия других стран, глядя на внешний мир из-под шор коммунистической идеологии и сквозь туман собственной паранойи. Главной идеологической проблемой, которая мешала Сталину, была его неспособность, вызванная верностью заветам марксизма-ленинизма, провести четкое различие между нацизмом и «обыкновенным» западным капитализмом. Ведь и то и другое, согласно коммунистическому учению, являлось всего лишь двумя сторонами одной злополучной медали, хотя и считалось, что нацизм больше продвинулся по пути, ведущем к его «неизбежному» краху. Следовательно, с советской точки зрения, отношения СССР с внешним миром – будь то демократические или тоталитарные страны – никогда не смогут стать «нормальными». На любые отношения в Москве смотрели как на «игру с нулевой суммой», а руководящий идеал сводился к выгоде и безопасности самого СССР.
Итак, Советский Союз не был заинтересован в том, чтобы помогать своим идейным врагам сохранять статус-кво, и не боялся разжигать вражду между собственными соперниками: ведь он мог к собственной выгоде использовать беспорядки и волнения, способные вспыхнуть в стане его врагов. В этом смысле советская идеология в действительности стояла куда ближе к идеологии нацистов. Позднее Сталин давал разъяснения (несколько неуклюжие) британскому послу Стэффорду Криппсу:
СССР хотел изменить старое равновесие… Англия и Франция хотели сохранить его. Германия тоже хотела внести изменения в это равновесие, и это общее желание избавиться от старого равновесия послужило основой для сближения с Германией65.
В частном порядке Сталин высказывался о своих мотивах с большей честностью. Предполагается, что он откровенно излагал свои мысли на тайном заседании Политбюро 19 августа 1939 года, когда призвал принять предложение Гитлера о подписании пакта о ненападении. Конфликт между Германией и другими странами Запада, похоже, неизбежен, и когда он вспыхнет, СССР будет оставаться «в стороне» и «выжидать благоприятного момента для вступления в войну». Сталин будто бы зашел еще дальше и изложил несколько вариантов дальнейшего сценария, при которых возрастали шансы на совершение «мировой революции». В заключение он заявлял, что СССР должен делать все возможное для того, чтобы «война [длилась] как можно дольше, чтобы истощить воюющие стороны»
66.
Сейчас большинство историков сходятся на том, что эта речь Сталина (от которой он сам открещивался, называя западное сообщение о ней «враньем») – фальшивка времен войны, сфабрикованная с целью дискредитации Советского Союза
67. Но, несмотря на это, в основном содержание данного текста выглядит правдоподобно и действительно созвучно высказываниям Сталина и других советских деятелей в ту пору. Например, через несколько дней после подписания пакта с Германией Сталин объяснял своим помощникам, что это соглашение и война, которая за ним последовала, предоставляют отличную возможность подорвать капитализм как таковой:
Война идет между двумя группами капиталистических стран… за передел мира, за господство над миром! Мы не прочь, чтобы они подрались хорошенько и ослабили друг друга. Неплохо, если руками Германии будет расшатано положение богатейших капиталистических стран (в особенности Англии). Гитлер, сам этого не понимая и не желая, расшатывает, подрывает капиталистическую систему… Мы можем маневрировать, подталкивать одну сторону против другой, чтобы лучше разодрались68.
Молотов развивал эти идеи на встрече с литовским коммунистом Винцасом Креве-Мицкявичюсом, состоявшейся летом следующего года. В беседе он рассуждал о том, чтó эта война может означать для Советского Союза: «Сейчас мы убеждены более чем когда-либо, что гениальный Ленин не ошибался, уверяя нас, что Вторая мировая война позволит нам завоевать власть во всей Европе, как Первая мировая война позволила захватить власть в России». Затем Молотов, желая уточнить свою мысль, начал подробно объяснять, как именно пакт с нацистской Германией сообразуется с этим всеобъемлющим идеалом:
Сегодня мы поддерживаем Германию, однако ровно настолько, чтобы удержать ее от принятия предложений о мире до тех пор, пока голодающие массы воюющих наций не расстанутся с иллюзиями и не поднимутся против своих руководителей. Тогда германская буржуазия договорится со своим врагом, буржуазией союзных государств, с тем чтобы объединенными усилиями подавить восставший пролетариат. Но в этот момент мы придем к нему на помощь, мы придем со свежими силами, хорошо подготовленные, и на территории Западной Европы, как я думаю, где-нибудь возле Рейна, произойдет решающая битва между пролетариатом и загнивающей буржуазией, которая и решит навсегда судьбу Европы. Мы убеждены в том, что победу в этой битве одержим мы, а не буржуазия[2]69.
Последняя часть была, скорее всего, просто полетом сталинистской фантазии, намеренным преувеличением, призванным привести в восторг и вдохновить провинциального партийного чиновника, и все же она ясно говорит о том, что в Москве уже вовсю размышляют на эту тему, что подобные варианты развития событий обдумывают и обсуждают.
Советскую политику 1939 года все еще привычно описывают – особенно те, кто упорно цепляется за радужные представления о Советском Союзе, – как «оборонительную» по сути, отмечая, что она была вызвана желанием удержать Гитлера вдалеке и выиграть время для подготовки к неизбежному нападению. В этом, конечно, просматривается крупица логики, однако такое мнение не находит ни малейших отголосков в сохранившихся свидетельствах того времени
70. Молотов, признаваясь много лет спустя в том, что его задача на посту наркома иностранных дел состояла в «расширении границ»
71 СССР, отнюдь не преувеличивал и не набивал себе цену: по существу, он говорил правду. Советский Союз видел в территориальной экспансии и распространении идей коммунизма часть смысла собственного существования: он пытался расшириться на запад в 1920 году, он стремился к этому в 1944–1945 годах – и добился ошеломительных результатов. Нет никаких оснований полагать, что в 1939 году экспансия на запад в его планы не входила. Следовательно, мотивы, которыми руководствовался Сталин в 1939 году, были отнюдь не «оборонительными», а в лучшем случае «пассивно-агрессивными». За ними стояла глубоко затаенная вражда в отношении всего зарубежья в целом, однако ее выдавали за «отказ от агрессии» и «нейтралитет». Нацистско-советский пакт о ненападении предоставлял Сталину прекрасную возможность «потрясти дерево»: привести в движение всемирно-исторические силы, но сохранить при этом видимость нейтралитета и поберечь Красную армию для будущих сражений – на Рейне ли им суждено разыграться, или где-нибудь еще.
Чтобы воспользоваться теми преимуществами, которые могло предоставить Советскому Союзу сближение с Германией, Сталину необходимо было в первую очередь сместить наркома иностранных дел Максима Максимовича Литвинова, давно занимавшего эту должность. Литвинов – в 1939 году ему шел уже седьмой десяток – во многом оставался большевиком старой закалки: до 1917 года он провел много лет в эмиграции, поставлял оружие подпольным революционным организациям, занимался пропагандой и лишь потом сделался дипломатом. Народным комиссаром по иностранным делам в правительстве Сталина он служил с 1930 года, и его имя стало прочно связываться с понятием коллективной безопасности. Литвинов пускал в ход все свое человеческое обаяние, чтобы растопить лед в отношениях других стран с Советским Союзом и придать своей стране хотя бы капельку дипломатической респектабельности.
Однако к лету 1939 года Литвинов оказался на краю пропасти. Если же вспомнить о том, что политика коллективной безопасности к тому времени потерпела столь оглушительный крах, то остается лишь удивляться тому, что его не сняли с министерской должности гораздо раньше. Уже в мае из-за близких связей со сторонниками отвергнутой политики он перестал быть нужным Сталину, у которого появились новые требования. Кроме того, Литвинов – как еврей и человек, в прошлом постоянно критиковавший нацистов (те же в ответ насмешливо именовали его «Литвиновым-Финкельштейном»
72), – явно не обладал достаточной гибкостью, которая требовалась при новом, очень непростом международном положении. Обвинив старого наркома в «нелояльности» и неспособности «обеспечить проведение партийной линии»
73, Сталин снял Литвинова с должности. Однако Литвинова ждали отнюдь не наградные золотые часы и заслуженный покой: бывшего наркома арестовали, его кабинет опечатали, телефоны отключили, а помощников подвергли допросу – с явным намерением вытянуть из них какой-нибудь компромат
74. Впрочем, Литвинову повезло: его оставили в живых.
На посту наркома его сменил самый преданный соратник Сталина – Вячеслав Молотов. Его верность «партийной линии» и лично товарищу Сталину оставалась непоколебима. Вячеслав Скрябин (такова была его настоящая фамилия) родился в 1890 году и прошел все положенные типичному революционеру этапы жизненного пути: подпольная деятельность, ссылка в Сибирь. Подобно Ленину и Сталину, он взял себе звучный партийный псевдоним. В пору Февральской революции 1917 года Молотов находился в Петрограде и работал в редакции коммунистической газеты «Правда». Вскоре он стал видным деятелем Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов, а со временем и протеже Сталина. Молотов никогда не был ни военным, ни вдохновенным оратором: этот худощавый человек в очках считал себя в первую очередь журналистом. По словам современников, он был несколько бесцветен: старательный бюрократ, ярый приверженец большевистского учения. За невероятную усидчивость на бесконечных кремлевских заседаниях товарищи по партии прозвали его «Каменной Задницей». Известно, что Молотов – столь же педантичный, сколь и лояльный, – поправлял тех, кто отваживался произносить при нем это прозвище, и утверждал, будто сам Ленин окрестил его «Железной Задницей». Он говорил об этом без тени улыбки. Мелочный и злопамятный, он без малейших колебаний рекомендовал «высшую меру» для тех, кто когда-то имел неосторожность насолить ему
75.
Все эти «качества» позволили Молотову успешно вскарабкаться вверх по скользкой лестнице советской политики: вначале он возглавил Московский городской комитет партии, а в 1930 году стал председателем Совета народных комиссаров СССР. На этом посту он руководил бесчеловечной кампанией коллективизации на Украине в 1932–1933 годах. Молотов сохранил абсолютную и беспрекословную верность Сталину и пережил партийные чистки конца 30-х годов. Больше того, он лично утверждал решения о расстрелах тысяч людей. Позже он с жестоким легкомыслием признавался: «Я отвечаю за всех. Поскольку я подписывал под большинством [расстрельных списков], почти под всеми… Конечно, принимали решение… Спешка была. Разве всех узнаешь?»
76 Таким образом, к тому времени, когда Молотов стал наркомом иностранных дел, он уже не был просто «бесцветным бюрократом»: руки у него были по локоть в крови. Во внешней политике он разбирался плохо, мало что знал о других странах, не владел иностранными языками и всего один раз ненадолго выезжал за границу. Видный историк назвал Молотова «одним из безнадежно глупейших людей, какие только назначались на должность министра иностранных дел в крупных государствах в нынешнем столетии»
77. Единственное ценное качество Молотова состояло в его безоговорочной преданности Сталину.
Итак, назначение Молотова было смелым шагом со стороны Сталина и явно говорило о том, что отныне внешняя политика будет находиться, по сути, в руках самого вождя. Это еще не означало, что на коллективной безопасности окончательно поставлен крест, однако четко сигнализировало другим странам – и прежде всего нацистской Германии, – что теперь Москва готова рассматривать любые возможные внешнеполитические сценарии. А на тот случай, если в Берлине не сумеют правильно расшифровать «известие» о снятии Литвинова, Сталин в придачу распорядился убрать из Наркоминдела и других евреев. Позднее, вспоминая об этом, Молотов откровенно высказывался: «Слава богу!.. Дело в том, что евреи составляли там абсолютное большинство в руководстве и среди послов. Это, конечно, неправильно»
78.
Если назначение Молотова позволило советскому диктатору взять рычаги внешней политики в собственные руки, то похожий процесс начался годом ранее в Берлине, когда Гитлер назначил министром иностранных дел Риббентропа. Хотя Риббентроп и не стал проводить масштабных чисток в рядах старых министерских сотрудников, он все же не удержался от другого греха: принялся протаскивать туда и сажать на важные должности собственных – часто некомпетентных – фаворитов. Яркий пример – возвышение Мартина Лютера. Попав в министерство иностранных дел на Вильгельмштрассе в феврале 1939 года исключительно благодаря протекции Риббентропа, Лютер возглавил новый «Отдел партийных связей», который занимался главным образом защитой интересов самого Риббентропа в аппаратных склоках внутри Третьего рейха. Со временем Лютер сделается одним из наиболее влиятельных деятелей на Вильгельмштрассе и даже отправится как представитель своего ведомства на печально знаменитую Ванзейскую конференцию 1942 года. Однако Лютер в силу своей прошлой карьеры был, мягко говоря, не самой подходящей фигурой для взлета на такую высоту: он состоял декоратором интерьеров, поставщиком мебели и «посредником» при Риббентропе, когда тот служил послом в Лондоне
79.
Риббентроп отличился не только сомнительным выбором помощников: главной причиной его собственного продвижения по службе стало его раболепное пресмыкательство перед Гитлером. Таким образом, его карьера представляется любопытной параллелью к карьере Молотова. Назначение этих людей – безотказных исполнителей, лизоблюдов и ничтожеств – ознаменовало, по сути, перелом: отныне все важные решения принимали лично Гитлер и Сталин. Поскольку рядом с ними уже не осталось авторитетных дипломатов, чьи здравые или умеренные советы могли бы удержать их от поспешных действий, двум диктаторам уже ничто не мешало договариваться друг с другом.
Но, несмотря на это, германская политика медленно отзывалась на те новые возможности, которые обещало приоткрыть соглашение со Сталиным. Конечно, в министерстве иностранных дел Германии были такие люди – их даже называли «восточниками», и к их числу принадлежал, например, Шуленбург, посол в Москве, – которые давно уже призывали составить заново нечто вроде Рапалльского договора 1922 года
[3], позволившего Германии и Советской России наладить на некоторое время экономическое и военное сотрудничество – и заодно дружно «показать нос» западным державам. Но, сколь бы заманчивые перспективы ни сулило подобное соглашение, в 1930-е годы голоса тех, кто высказывался за него, тонули в громком хоре тех, кто в духе времени безоговорочно выступал против большевиков. Впрочем, petit jeu Геринга – сколь бы циничным ни был придуманный им маневр – ненадолго вернул «восточникам» почву под ногами, и некоторое время к их идеям прислушивались всерьез. В пользу их доводов говорило очень многое: пакт с Москвой не только развязал бы руки Гитлеру, чтобы «разделаться» с Польшей и западными державами, но и послужил бы гарантией того, что Германия останется неуязвима для болезненных последствий, какими грозила ей любая блокада со стороны Британии, ведь продовольствие и сырье можно было бы ввозить из СССР.
Чтобы хоть как-то снять непримиримые идеологические противоречия, кое-кто в Берлине принялся убеждать себя в том, что Советский Союз «нормализуется», а сталинская теория «социализма в отдельно взятой стране» будто бы знаменует отказ от прежней экспансионистской коммунистической политики и переход к новой доктрине, сосредоточенной на внутренних государственных делах. Именно об этом говорил Риббентроп в августе 1939 года, разъясняя смысл пакта сотрудникам иностранных миссий Германии. «При Сталине русский большевизм претерпел решающие конструктивные изменения, – утверждал он. – Прежняя идея мировой революции сменилась идеей русского национализма и стремлением укрепить советское государство на его нынешнем национальном, территориальном и социальном основании»
80. Иными словами, о той мрачной поре, когда Москва раздувала пламя классовой войны и мечтала о мировой революции, теперь предлагалось забыть как о делах прошлого.
Конечно, Риббентроп, выступая с такими уверениями, задним числом выдавал желаемое за действительное, но были и другие, более разумные, чем он, люди, которые тоже заявляли, что видят подобные перемены. Например, месяцем раньше, в конце июля, Карл Шнурре, представитель германской делегации на переговорах с СССР, привлек внимание своего советского коллеги к вопросу об идеологии и сказал следующее:
Несмотря на все различия в мировоззрении, есть один общий элемент в идеологии Германии, Италии и Советского Союза: противостояние капиталистическим демократиям. Ни мы, ни Италия не имеем ничего общего с капиталистическим Западом. Поэтому нам кажется довольно противоестественным, чтобы социалистическое государство вставало на сторону западных демократий81.
Уже завязав флирт с Москвой в августе 1939 года, Риббентроп взял похожую ноту. Он заявил, что «расхождения в философии не являются препятствием для разумных отношений», и добавил, что из «прошлого опыта» уже должно быть ясно: именно «капиталистические западные демократии» выступают «неумолимыми врагами и национал-социалистической Германии, и Советской России»
82. На полном безрыбье нацисты вообразили, что могут сойтись с Советами хоть в чем-то – а именно в общей для тех и других неприязни к Британии и Франции. Казалось, что Сталин и Гитлер сближаются все больше.
Гитлера же нисколько не занимали идеологические выверты. Для него логика, стоявшая за новым шагом, была нещадно проста. По мнению Геббельса, Гитлер созрел для сговора со Сталиным отчасти потому, что начал понимать: он уже загнал себя в угол. «Фюрер полагает, что ему остается только выпрашивать милости, и тут уж не до жиру… В голодную пору, – замечал он мрачно, – сам дьявол мухами кормится»
83. Сам Гитлер, впрочем, преподносил свое решение не столь безрадостно. 22 августа, выступая в Оберзальцберге перед соратниками и высшим генералитетом, он завел речь о предстоящем важном событии. Оправдывая пакт о ненападении, он заявил: «Только три великих государственных деятеля во всем мире: Сталин, я и Муссолини. Муссолини – слабейший». А Сталин, добавил он, «тяжелобольной человек». Он пояснил, что пакт этот носит лишь временный характер, он нужен для того, чтобы изолировать Польшу и лишить смысла британскую блокаду, обеспечив Германию источниками российского сырья и продовольствия. А потом, «после смерти Сталина… мы разгромим Советский Союз. Тогда забрезжит заря германского господства на всем земном шаре»
84.
Между тем и британцы с французами не сидели сложа руки: они тоже предприняли попытку переманить Сталина на свою сторону, послав к нему совместную делегацию, куда входили британский адмирал и французский генерал. Делегация прибыла в СССР в середине августа. Но почему-то все в этой миссии оказалось каким-то нелепым и даже комичным и не привело ни к каким результатам (разве что к обратным). Во-первых, трудно оказалось найти надежный, безопасный маршрут к Москве, поэтому делегаты решили отправиться туда на борту старенького торгового судна «The City of Exeter». Кораблю понадобилось шесть дней, чтобы пройти по Балтийскому морю, и этот неспешный вояж, конечно же, нисколько не убедил советское руководство в серьезности намерений союзников. Во-вторых, миссию возглавлял адмирал сэр Реджинальд Рэнферли Планкетт-Эрнл-Эрл-Дракс, и с трудом можно было бы рассчитывать на то, что человек с таким четырехкратно-раскатистым именем быстро расположит к себе проповедников пролетарской революции.
Но были и более серьезные сложности. Несмотря на высокий статус, ни адмирал Дракс, ни его французский коллега, генерал Жозеф Думенк, не были министрами иностранных дел и не обладали авторитетом, необходимым для ведения серьезных, основательных переговоров с руководством СССР. Более того, в высшей степени сомнительно, что они действительно собирались заключать хоть какое-нибудь соглашение. На Западе многие относились к Москве столь же настороженно, сколь и Москва к ним. В марте 1939 года премьер-министр Британии Невилл Чемберлен признавался другу, что испытывает «глубочайшее недоверие к России». «Я сомневаюсь в ее мотивах, – объяснял он. – Мне кажется, они весьма далеки от наших представлений о свободе, и главная цель в том, чтобы всех перессорить»
85. Итак, легко понять, почему союзническую делегацию, отправленную в Москву, проинструктировали: «двигаться очень медленно», растягивать любые переговоры, какие могут последовать, чтобы фактически «заболтать» всю летнюю кампанию и тем самым лишить Гитлера возможности напасть на Польшу
86. Таким образом, выполняя указания своих антибольшевистских правительств, делегаты намеренно действовали спустя рукава и с явной неохотой вели переговоры с советской стороной. По-видимому, они надеялись на то, что одно их присутствие в Москве породит пугающий призрак англо-франко-советского союза и этого окажется достаточно, чтобы сдержать Гитлера. Как написал один историк, еще никогда и никто не добивался союзных отношений с меньшим энтузиазмом
87.
Недостатки такого подхода вскрылись почти немедленно. Разумеется, основной темой переговоров была Польша. Как следующая мишень Гитлера и как страна, которой в силу ее географического положения суждено было оказаться между молотом Москвы и наковальней Берлина, в то лето Польша неизбежно оставалась главным предметом дипломатического торга. Однако Дракс очень скоро обнаружил, что он ничего не может предложить советской стороне – разве что тоже выступить за принципиальное сохранение статуса – кво. Стесненные условиями гарантии, которую в том же году предоставили Польше Англия и Франция, адмирал и другие делегаты не могли выдвинуть никаких существенных предложений; они даже не сумели добиться от поляков согласия на проход советских войск через восточные области страны – на тот случай, если потребуется отразить германскую угрозу. Польская несговорчивость не была простым упрямством. Поляки слишком хорошо помнили о советском вторжении в их родную страну во время советско-польской войны 1919–1921-х годов, когда большевики попытались продвинуться на запад и потерпели поражение лишь у самых ворот Варшавы
88. К тому же, поскольку в восточных областях Польши проживали беспокойные меньшинства – белорусы и украинцы, – Варшава справедливо опасалась, что, впусти она на свои земли Красную армию, та уже сама не уйдет.
14 августа Дракс и Думенк уселись за стол переговоров с народным комиссаром обороны СССР маршалом Климентом Ворошиловым, чтобы обсудить возможности совместных действий, и этот изъян в англо-французском плане стал очевиден практически сразу. Когда Ворошилов без обиняков спросил, будет ли советским войскам позволено пройти по польской территории, генерал с адмиралом лишь завиляли, отделываясь туманными обиняками и неубедительно обещая, что подобные вопросы можно будет решить в свое время. На Ворошилова эти увертки не подействовали, и он поспешил завершить встречу, высказав «сожаления» о том, что столь «кардинально важный» вопрос не был продуман заранее. Возможно, не стоит удивляться тому, что эти переговоры зашли в тупик
89.
Немцев же не сковывали подобные ограничения, и потому они, желая добиться соглашения, были рады предложить советской стороне ощутимые территориальные и стратегические выгоды – разумеется, за чужой счет. После окончания войны Ганс фон Херварт сознавался: «Мы сумели заключить сделку с Советами, потому что нам удалось, не встречая общественного протеста в Германии, отдать России Прибалтику и Восточную Польшу. А у Британии и Франции ничего не вышло – там общество было настроено по-другому»
90. Так, разительно контрастируя с нерешительностью и бессилием, какие выказал адмирал Дракс, телеграмма Риббентропа, отправленная в тот же день, 14 августа, послу Германии в Москве, излучала уверенность и оптимизм. «Между Германией и Россией не существует настоящих конфликтов интересов, – писал он. – Нет никаких вопросов относительно территорий между Балтийским и Черным морями, которые нельзя уладить к полному удовлетворению обеих сторон»
91.
Что еще важнее, Риббентроп выразил желание лично вылететь на переговоры в Москву. Сначала в Берлине думали отправить для проведения переговоров советника Гитлера по правовым вопросам (а позже генерал-губернатора Польши) Ганса Франка, но потом вместо него выбор пал на Риббентропа
92. Из архивных записей остается неясной причина этой замены: то ли приступ эгоизма у Риббентропа, то ли трезвый расчет – все-таки прибытие самого министра в столицу СССР должно было произвести большое впечатление на советскую сторону. Риббентроп, рассказывая об этом эпизоде, утверждал, что его выбрал Гитлер – потому что он «лучше во всем разбирался»
93. Как бы то ни было, на Молотова очень подействовала новость о том, что на переговоры приедет лично министр иностранных дел Германии. 16 августа Шуленбург сообщал в Берлин, что Молотов «чрезвычайно польщен» и видит в этом шаге «доказательство наших серьезных намерений». Выгодный контраст с неясным статусом прежних иностранных визитеров бросался в глаза
94.
Впечатленное таким масштабным и деловым подходом, советское руководство продолжило тайные переговоры с Берлином, одновременно поддерживая публичные и все более бессвязные беседы с британцами и французами. При всем явном макиавеллизме Москвы казалось, что к Германии она проникается вполне искренней симпатией. Как вспоминал позднее Ганс фон Херварт, «в то лето среди западных посольств в Москве царило почти единодушное мнение о том, что Сталин ценит Германию выше всех прочих западных держав и уж точно больше доверяет ей»
95. Потому в течение почти всего августа шло прощупывание почвы, проводились заседания и подробный обмен мнениями, так что к предпоследней неделе того же месяца уже были подготовлены черновые варианты договора и достигнуты предварительные соглашения с Берлином
96.
Процесс этот подстегивало неудержимое желание Гитлера подписать пакт поскорее, чтобы успеть напасть на Польшу (вторжение было уже намечено на 26 августа) и тем самым поставить Запад перед свершившимся фактом. В результате этих обсуждений в Берлине в первые часы 20 августа было подписано германо-советское торговое соглашение, согласно которому должен был состояться обмен советского сырья на германскую готовую продукцию и льготный кредит на сумму 200 миллионов рейхсмарок. Геббельс оставил в своем дневнике необычайно лаконичную запись: «Времена меняются»
97, – но он прекрасно знал, что первостепенное значение этого соглашения состоит в другом: обе стороны видели в нем необходимый фундамент для гораздо более важного политического договора.
На принятие решений советской стороной оказали влияние и события, которые произошли в тот же день на далеких восточных рубежах. Вступив в игру с Берлином, Москва последовательно выражала озабоченность тем, что Германия поддерживает японцев в их кампании против Красной армии на Дальнем Востоке, и в ходе переговоров не раз затрагивала этот вопрос. Однако 20 августа эта проблема, похоже, окончательно разрешилась. В тот день – после длившихся все лето безрезультатных стычек на границе Монголии и Маньчжурии – советские войска напали на японскую императорскую армию вблизи реки Халхин-Гол, рассчитывая одержать решительную победу и отбросить японцев назад. Пока там шли бои – а они длились одиннадцать дней, прежде чем красноармейцам удалось окончательно прогнать японские войска, – у Сталина не было уверенности в том, не нужны ли на восточных границах его страны какие-либо дальнейшие военные обязательства, а потому он остерегался связывать себя новыми на западе – особенно же такого рода, что предлагали ему (пускай даже вяло) британцы и французы. Если предлагаемые Гитлером территориальные приобретения в обмен на неучастие в войне выглядели еще недостаточно привлекательными, то бои на Халхин-Голе наверняка заставили Сталина сделать выбор
98.
Дальше события развивались с поразительной быстротой. Утром 21 августа состоялась последняя встреча делегации Дракса с советскими партнерами, но ни той, ни другой стороне, похоже, нечего было предложить друг другу, поэтому заседание было отложено на неопределенный срок. У западной политики прокрастинации просто иссяк запас обещаний «на потом». Напротив, дискуссия с немцами по поводу чернового текста договора продвигалась очень быстро, и хотя Сталин не прочь был немного потянуть время, чтобы внести некоторую ясность в ситуацию на юго-восточной границе СССР, Гитлер решительно торопился с подписанием пакта. Накануне вечером фюрер лично отправил советскому вождю телеграмму, в которой просил, чтобы в Москве приняли Риббентропа и безотлагательно обговорили последние подробности
99. Этот крайне необычный шаг наверняка глубоко подействовал на вождя. Сталин, уже привыкший к тому, что в мировой политике все смотрят на него как на зловредного, источающего яд чужака, давно стосковался по признанию и уважению – а именно такое отношение просматривалось в прямом обращении Гитлера. В тот же день он продиктовал ответную телеграмму Гитлеру в Оберзальцберг, дав согласие принять 23 августа Риббентропа для переговоров и выразив надежду, что готовящийся пакт ознаменует «поворот к лучшему» в советско-германских отношениях
100. По свидетельству Альберта Шпеера, который находился в Бергхофе в тот момент, когда пришла телеграмма, Гитлер «несколько секунд просто смотрел перед собой, по его лицу разливалась краска, а потом он стукнул кулаком по столу, так что зазвенели стаканы, и возбужденно прокричал: «Я поймал их! Поймал!»\"
101
На это Сталин мог бы усмехнуться: «Кто кого поймал?» Конечно, в день, когда начались переговоры, 23 августа, он вел себя как человек, уверенный в том, что все козыри у него. После обмена любезностями четверо участников встречи – Риббентроп, Сталин, Молотов и посол Шуленбург – приступили к делу. Черновые тексты договора уже были согласованы в предыдущие дни, так что оставалось теперь лишь окончательно урегулировать сроки и составить всю необходимую документацию. Тем не менее Риббентроп начал с нового смелого предложения – скорее всего, просто чтобы перехватить инициативу. От имени Гитлера он предложил увеличить срок действия пакта о ненападении до ста лет. Но Сталин остался невозмутим и хладнокровно ответил: «Если мы подпишем на сто лет, народ только посмеется, решит, что мы шутим. Предлагаю подписать соглашение на десять лет»
102. Уязвленный Риббентроп тут же согласился.
Потом переговорщики быстро перешли к сути нацистско-советского пакта – к так называемому секретному протоколу, где обе стороны делили трофеи – плоды своего союза. Инициатива исходила от советской стороны
103. Понимая, что Гитлеру не терпится осуществить свои планы и вторгнуться в Польшу, Сталин стремился добиться от него максимально возможных территориальных уступок. «К этому договору необходимы дополнительные соглашения, – объявил он, – о которых мы ничего нигде публиковать не будем», – и добавил, что необходимо четко разграничить «сферу интересов» в Центральной и Восточной Европе
104. Поняв намек, Риббентроп выдвинул начальное предложение. «Фюрер согласен с тем, – сказал он, – что восточные части Польши и Бессарабия, а также Финляндия, Эстония и Латвия до течения Двины попадут в сферу влияния СССР». Предложение это было чрезмерно щедрым, но Сталина оно не удовлетворило: он потребовал всю Латвию. Риббентроп оказался в тупике. Хотя его и наделили полномочиями согласовывать любые условия, он прибег к известному дипломатическому трюку: прервал переговоры, чтобы переадресовать вопрос вышестоящей инстанции. Он ответил, что не может уступить требованиям советской стороны о передаче Латвии, не проконсультировавшись с Гитлером, и попросил приостановить заседание, а он пока позвонит в Германию
105.
Гитлер все еще находился у себя в Оберзальцберге, в Бергхофе, и с волнением ждал известий о переговорах. Был теплый летний вечер, и фюрер проводил время на террасе, любуясь захватывающим видом на север: по другую сторону от долины, на Унтерсберге, по легенде, спал король Фридрих Барбаросса, готовый воскреснуть в трудный для Германии час. Как вспоминал Николаус фон Белов, офицер люфтваффе и адъютант Гитлера, повисшему в воздухе тревожному ожиданию как будто вторило состояние природы. Вот что он писал в своих мемуарах:
Пока мы вышагивали по террасе взад-вперед, вся северная часть неба за горой окрасилась сначала в цвет топаза, затем стала фиолетовой, а потом внушающей мистический ужас багрово-красной. Первоначально мы подумали, что где-то вспыхнул огромный пожар. Но когда все небо на севере озарил красный свет, мы поняли, что имеем дело с весьма редким для Южной Германии природным явлением. Я сказал Гитлеру: это – предзнаменование кровавой войны. В ответ он произнес: если это так, то пусть она наступит скорее! Чем больше теряется времени, тем больше будет крови[4]106.
Вскоре после этого, когда из Москвы поступили известия, напряжение едва ли пропало. «Группы адъютантов, гражданский персонал, министры и секретари стояли вокруг щита управления и на террасе, – вспоминал адъютант СС Герберт Дёринг, – все находились в напряжении, все ждали и ждали»
107. Когда телефон наконец зазвонил, Гитлер вначале молчал: он выслушивал краткий отчет Риббентропа о ходе переговоров и сообщение о том, что Сталин требует для себя всю Латвию целиком. Потом Гитлер внимательно изучил карту, а через полчаса сделал ответный звонок и дал свое согласие на эту поправку: «Да, согласен». По словам Ганса фон Херварта, принимавшего этот звонок в Москве, быстрота, с какой Гитлер дал ответ, явно свидетельствовала о его желании подписать пакт как можно скорее
108. Сталин добился ошеломительного успеха: всего за один вечер переговоров и с помощью единственного телефонного звонка он заполучил обратно почти все территории, которых Российская империя лишилась в вихрях Первой мировой войны.
Как только «сферы интересов» были очерчены, основная тема обсуждения была закрыта, и переговорщики в Москве перешли к текущим событиям и к более отдаленным последствиям, какие могли возыметь нацистско-советские соглашения и пакт о ненападении. Первым пунктом повестки была Япония, и Сталин поинтересовался, какой характер носят связи между Берлином и Токио. Риббентроп заверил его, что германо-японская дружба никоим образом не направлена против Советского Союза, и даже предложил выступить посредником в улаживании разногласий между Москвой и Токио. Реакция Сталина вновь оказалась довольно прохладной: он ответил, что будет рад любому улучшению в отношениях с Японией и, конечно же, поддержке Германии, однако он не хотел, чтобы кто-либо знал о том, что эта инициатива получила его одобрение.
Дальше разговор зашел об Италии, Турции, Франции и Британии. Последняя, по-видимому, вызывала особенно сильное раздражение и у Риббентропа, и у Сталина: словно соревнуясь, они наперебой поносили «коварный Альбион». Риббентроп, вторя тону Сталина, в речи, произнесенной в марте того же года, заявил, что Англия – слабая страна и норовит использовать чужие силы для того, чтобы продвигать свои «самонадеянные притязания на мировое господство». Сталин согласился с ним, отметив, что у Британии слабая армия, а Королевский флот давно уже не соответствует своей репутации. «Если Англия и правит миром, то лишь благодаря глупости других стран, – сказал он. – Удивительно, как это несколько сотен британцев умудрялись править Индией»
109.
Однако, предупредил Сталин, британцы умеют упрямо и ловко сражаться. Риббентроп ответил, что – в отличие от британцев и французов – приехал не для того, чтобы просить помощи: Германия сама прекрасно справится и с Польшей, и с ее западными союзниками. По словам Риббентропа, Сталин ненадолго задумался, а потом ответил:
Точка зрения Германии, отклоняющей военную помощь, достойна уважения. Однако… Советский Союз заинтересован в существовании сильной Германии. Поэтому Советский Союз не может согласиться с тем, чтобы западные державы создали условия, могущие ослабить Германию и поставить ее в затруднительное положение110.
Под конец обсуждения нашлось место даже для некоторого упражнения в остроумии. Риббентроп принялся довольно неубедительно объяснять, что Антикоминтерновский пакт – антикоммунистический союзный договор, заключенный в 1936 году между Германией и Японией, – был направлен вовсе не против СССР, а против западных демократий. Сталин ответил на это, что больше всего этот пакт напугал, наверное, финансистов лондонского Сити и «английских лавочников». Риббентроп согласился с ним и добавил, что о германском общественном мнении на сей счет можно судить по недавнему берлинскому анекдоту, а именно что теперь к Антикоминтерновскому пакту подумывает присоединиться и сам Сталин
111. В устах Риббентропа, начисто лишенного чувства юмора, это прозвучало почти смешно.
После этого панорамного обзора на рассмотрение переговорщиков наконец представили проект коммюнике, поспешно набросанный в вестибюле на обоих языках. Риббентроп приписал напыщенную сентиментальную преамбулу к первоначальному советскому проекту договора, где много говорилось о «естественной дружбе» между Советским Союзом и Германией. Но Сталина, более сдержанного в проявлении чувств, все это ничуть не проняло. Он сказал:
Не кажется ли вам, что мы должны уделить чуть больше внимания общественному мнению в наших странах? Многие годы мы выливали ушаты помоев друг другу на голову, а наши ребята-пропагандисты при этом лезли из кожи; и вот теперь мы вдруг стремимся заставить наши народы поверить, что все прошлое забыто и прощено? Дела так быстро не делаются. Общественное мнение в нашей стране и, может быть, в Германии тоже надо постепенно подготовить к переменам в наших отношениях, которые принесет с собой этот договор, и надо его приучить к ним112.
Риббентроп, видя, что его снова переиграли, мог лишь скромно согласиться, и преамбула вновь сократилась до той, что изначально предлагалась советской стороной. Было внесено несколько незначительных изменений, а затем стороны проверили и одобрили текст договора – короткий документ, состоявший всего из семи сжатых параграфов. Обе стороны соглашались воздерживаться от любых агрессивных действий друг против друга и поддерживать постоянный контакт с целью консультаций по вопросам, затрагивавшим их общие интересы. Споры следовало улаживать путем дружеских обменов мнениями или, в случае необходимости, путем арбитража. Что необычно, договор вступал в силу немедленно после подписания, а не после ратификации.
Секретный протокол, прилагавшийся к основному договору, также отличался краткостью и состоял всего из четырех пунктов, которые разграничивали «сферы обоюдных интересов» СССР и нацистской Германии в Восточной Европе. «В случае территориально-политического переустройства» Советский Союз претендовал на Финляндию, Эстонию и Латвию вплоть до ее границы с Литвой (сама Литва отходила при этом Германии). В Польше «граница сфер интересов» Германии и СССР проходила по линии рек Нарев, Вислы и Сан, таким образом рассекая страну почти ровно пополам. На юге Москва «подчеркивала» свой интерес к румынской провинции Бессарабия, Германия же заявляла о своей «полной политической незаинтересованности» в этой области. В заключение обе стороны договаривались о том, что данный протокол «будет сохраняться… в полном секрете»
113. Советский Союз с его ханжеской, высокопарной риторикой в адрес злокозненных «империалистов», цинично делящих мир на «сферы интересов», не мог открыто признаться в том, что сам вынашивает планы, очень похожие на империалистские. А потому секретный протокол держался в такой строжайшей тайне, что даже высказывались предположения, будто в СССР о его существовании не знал никто, кроме Сталина и Молотова
114.
Когда с трудами было покончено, участников переговоров и сопровождавших их лиц ожидал небольшой импровизированный банкет. Около полуночи принесли самовар с чаем, за которым последовали закуски: икра, бутерброды и, наконец, крымское шампанское («Мы своим угощали», – вспоминал впоследствии Молотов
115). Наполнялись бокалы, зажигались сигареты, и вскоре атмосфера, по словам одного из участников банкета, стала «теплой и пиршественной»
116. По русской традиции, один за другим следовали тосты. Первый тост предложил Сталин – он громко произнес, обращаясь к притихшим сотрапезникам: «Я знаю, как немецкий народ любит фюрера. Поэтому я хочу выпить за его здоровье»
117. Как только бокалы снова наполнились, Молотов произнес здравицу за Риббентропа, а Риббентроп, в свой черед, поднял бокал за Советский Союз. Затем все собравшиеся выпили за пакт о ненападении как за символ новой эры в русско-германских отношениях.
В первые часы нового дня, когда проект договора перепечатали заново, в зал впустили фотографов, чтобы те запечатлели торжественное подписание документа. Войдя в «прокуренную комнату», фотограф Гитлера Генрих Гофман представился Молотову и удостоился «сердечного рукопожатия» от Сталина. А затем приступил к работе. Стоя рядом с советским фотографом, вооруженным «доисторической камерой и допотопным штативом», а также своим коллегой Гельмутом Лауксом, он принялся увековечивать происходящее для истории
118. Сталин настоял лишь на том, чтобы, прежде чем фотографы примутся за дело, со стола убрали пустые бокалы: ему явно не хотелось, чтобы кто-то подумал, будто он подписывал пакт в подпитии
119. В какой-то момент Лаукс снял Сталина вместе с Риббентропом, когда оба поднимали бокалы с шампанским. Заметив это, Сталин сказал, что лучше такой снимок не публиковать, чтобы у советского и немецкого народов не сложилось какое-нибудь превратное впечатление об этой встрече. Лаукс немедленно сделал движение, чтобы вытащить пленку из фотоаппарата, но вождь остановил его взмахом руки и сказал, что это излишне, он и так «верит немецкому слову»
120.
После этой короткой заминки Гофман с Лауксом возобновили работу. Вдвоем они сняли кадры с подписанием договора, впоследствии ставшие знаменитыми: Молотов с Риббентропом, сидящие за столом с ручками в руках; позади них – начальник генштаба Красной армии маршал Борис Шапошников, похожий на звезду немого кино с зализанными назад, разделенными на пробор волосами; переводчики Хильгер и Павлов, явно удивленные тем, что тоже попали под прицел объектива; и, наконец, сам Сталин в опрятном светлом кителе и с широкой улыбкой на лице. А позади всех них с большой фотографии в рамке внимательно глядел Ленин.
Молотов и Риббентроп по очереди поставили свои подписи под текстом договора и улыбнулись в камеру Гофмана. В этот самый миг жизни миллионов европейцев навсегда изменились.
Глава 2
Связанные кровью
Через восемь дней после торжественного подписания в Кремле нацистско-советского пакта, почти час в час, в Европу вернулась война. Утром 1 сентября 1939 года, еще до восхода солнца, старый немецкий броненосец «Шлезвиг-Гольштейн», ветеран Ютландского сражения, подняв якоря, нанес «дружеский визит» Вольному городу Данцигу. С близкого расстояния он начал стрелять по польскому гарнизону на полуострове Вестерплатте в Гданьской бухте. Этот жестокий и драматичный обстрел стал сигналом к началу германского вторжения в Польшу.
Неделя, предшествовавшая первым залпам войны, прошла в очень тяжелой, гнетущей атмосфере. Хотя точные подробности пакта оставались неясными, большинство наблюдателей сходились в том, что он приведет к беспрецедентному сдвигу. «Это ошеломляющий удар, – записал в своем дневнике румынский писатель Михаил Себастьян. – Весь ход мировой политики внезапно переменился»
121. К тому же, наблюдалось мрачное единство мнений и относительно того, что этот пакт – не просто очередная глава в истории длящегося европейского кризиса: скорее всего, он предвещает войну. И потому мировые государственные деятели призывали к бдительности. Рузвельт отправил Гитлеру личное обращение, предлагая ему «альтернативные методы» при разрешении кризиса. Его примеру последовал французский премьер-министр Эдуар Даладье: он призвал германского диктатора сделать шаг назад от пропасти, иначе «настоящими победителями станут Разрушение и Варварство». Между тем британский премьер-министр Невилл Чемберлен уже ни на что не надеялся и в доверительной беседе с послом США говорил: «Самое страшное, что все это бесполезно»
122. Другие принялись готовиться к худшему. Лондонские музеи начали эвакуировать свои сокровища за город, больницы – отправлять по домам пациентов с несерьезными диагнозами, а железнодорожные станции стали оснащать синими лампами, которые удовлетворяли бы требованиям светомаскировки. Повсюду набивали песком мешки и выкладывали их штабелями, заклеивали окна лентами. Пока Чемберлен собирался перебраться в центральный военный бункер, недавно оборудованный под Уайтхоллом, готовились приказы об эвакуации детей из британских больших и малых городов, уже назначенной на утро 1 сентября. Люди пребывали в мрачном настроении. «Бедный усталый мир! – записала в дневнике мемуаристка. – Что мы, люди, с ним сделали!»
123
Тем временем, пока остальной мир переваривал новость о подписании нацистско-советского пакта и с ужасом думал о грядущей войне, Риббентроп со своей свитой уже возвратился в Германию. Там его ждал великолепный прием у Гитлера, который приветствовал своего министра иностранных дел как «второго Бисмарка»
124. Пока чествовали Риббентропа, Гофман проявлял пленку и печатал фотографии, запечатлевшие подписание пакта в Москве. Когда же он встретился с Гитлером, его несколько смутило, что фюрера, похоже, гораздо больше интересовало его мнение о Сталине, чем готовые фотоснимки. «Он действительно отдает приказы, – нетерпеливо расспрашивал его Гитлер, – или же облекает их в форму пожеланий?» \" А как у него со здоровьем? – допытывался он. – Он правда очень много курит?» и «Какое у него рукопожатие?» Как ни странно, он даже поинтересовался, какие у Сталина мочки ушей – «вросшие, как у евреев, или раздельные, арийские?». Гофман ответил, что ушные мочки у советского вождя раздельные, и Гитлер явно остался доволен. Очевидно, что Гитлеру не терпелось узнать о своем новом союзнике как можно больше
125.
Когда дело наконец дошло до сделанных Гофманом фотографий, Гитлер выразил разочарование. «Как жалко, – сказал он. – Здесь нет ни одного снимка, который можно использовать». На возражения Гофмана он отвечал, что на всех фото Сталин курит или держит сигарету, а это, заявил Гитлер, «совершенно неприемлемо… Германский народ обидится». И пояснил: «Подписание пакта – торжественное действие, к нему не подступаются с сигаретой в зубах. От этих фотографий веет легкомыслием! Попробуйте замазать сигареты». Поэтому с фотоснимков, которые попали в немецкие газеты, сигареты исчезли: Гофман их заретушировал
126.
Впереди были и другие разочарования. Изначально Гитлер надеялся провести молниеносную кампанию против Польши и даже запланировал нападение на 26 августа, но потом ему пришлось отложить начало вторжения из-за дипломатических маневров, предпринятых в последний момент, и из-за бесплодных переговоров с британцами. Еще он вынужден был отменить ежегодный образцово-показательный съезд НДСАП в Нюрнберге, запланированный на 2 сентября. Ирония заключалась в том, что темой съезда, намечавшегося в тот год, был «Мир». А потом, 31 августа, Гитлер издал свою первую «военную директиву», распорядившись начать нападение на Польшу утром следующего дня – с оговоркой, что выбрано «силовое решение», но при этом очень важно «со всей определенностью» возложить «ответственность за развязывание войны на Англию и Францию»
127.
Между тем Сталин не терял времени на раздумья обо всех тонкостях, связанных с подписанием пакта. На следующий день он встретился со своими помощниками за ужином, на котором подавали диких уток, и, «казалось, был очень доволен собой»
128. Он заговорил о новых отношениях с Гитлером: «Конечно, все это – игра, просто чтобы узнать, кто кого одурачит. Я знаю, что у Гитлера на уме. Он думает, что перехитрил меня, но на самом деле это я его обвел вокруг пальца»
129. В последний день августа пакт был представлен на рассмотрение Верховного Совета и одобрен дружными аплодисментами, а Молотов, вторя Гитлеру, выступил с критикой «правящих классов Британии и Франции», которые, по его словам, хотели во что бы то ни стало втянуть нацистскую Германию и СССР в конфликт. В назревающей войне, заявил Молотов, Советский Союз будет соблюдать «абсолютный нейтралитет»
130.
К утру следующего дня, 1 сентября, этот конфликт уже вовсю бушевал. В сером свете позднелетнего рассвета немецкие войска сдвинулись со своих аванпостов у разных мест польско-германской границы, протянувшейся на 2000 километров. Шестьдесят дивизий, насчитывавших 2500 танков и больше миллиона солдат, начали наступать на территорию Польши из Силезии на юго-западе, из Померании на северо-западе и из Восточной Пруссии на севере. Немцы значительно превосходили поляков и бронетанковыми силами, и вооружением, потому на всех фронтах они быстро брали верх над противником. В воздухе же люфтваффе с их ловкими «мессершмиттами» и воющими при пикировании «Штуками» ничуть не боялись угрозы со стороны устаревших, хоть и отважных, польских истребителей.
Немцы превосходили поляков и численностью войск, и боевой силой, однако последние оказали захватчикам отчаянное сопротивление. Так, в первый же день в сражении при Мокре (на юге Польши) германское наступление было временно приостановлено, и 4-я бронетанковая дивизия понесла тяжелые потери. А на севере, под Кроянтами, кратковременная схватка польской кавалерии с немецкими танками вызвала к жизни стойкий миф о романтической обреченности польской обороны. Но, несмотря на всю отвагу поляков, наступающие немецкие силы нещадно смяли их войска, и ко времени самого крупного в той кампании сражения – битвы на Бзуре десять дней спустя – под угрозой находилась уже сама Варшава. Позже, в тот же месяц, когда немцы взяли старые, еще царские, крепости, защищавшие польскую столицу, падение Варшавы было уже предрешено, оставалось лишь немного подождать.
Однако задолго до того, как решено было начать эту кампанию, поведение вермахта продемонстрировало, что мир вступил в новую эпоху военного дела. Еще до вторжения Гитлер проинструктировал своих военачальников: «Не впускайте в свои сердца жалость. Действуйте беспощадно»
131. Те повиновались. С самого начала нацистские войска обращались с польским населением крайне жестоко. Были созданы особые оперативные отряды (айнзацгруппы – по сути, «эскадроны смерти») для того, чтобы следовать за передовыми войсками и безжалостно подавлять любое сопротивление в тыловых районах. И, как вскоре предстояло обнаружить полякам, «сопротивление» понималось крайне расплывчато и неизменно каралось смертью. За первые пять недель военных действий немцы сожгли 531 польский населенный пункт и провели более семисот массовых казней
132. Примеры самых жестоких расправ – это Ченстохова, где 4 сентября были убиты 227 мирных жителей, и Быдгощ, где казнено не менее четырехсот человек в отместку за якобы совершенное поляками убийство этнических немцев
133. Как вспоминал потом один очевидец, захватчики действовали с непостижимым зверством:
Первыми жертвами вторжения стали несколько харцеров в возрасте от двенадцати до шестнадцати лет – их поставили к стенке на рыночной площади и расстреляли. Никаких объяснений не последовало. Бесстрашного священника, подбежавшего соборовать их перед смертью, тоже застрелили… Среди [других] жертв оказался один человек, который, насколько я понимал, был слишком болен, чтобы заниматься политикой или какими-то общественными делами. Когда совершалась казнь, он не удержался на ногах от слабости и упал. Немцы избили его и силой поставили на ноги. Другой жертвой стал мальчик лет семнадцати, единственный сын врача, умершего годом раньше… Мы так и не узнали, в чем обвиняли бедного паренька134.
В действительности за убийствами и другими зверствами часто не просматривалось никакой логики – для них достаточно было любого предлога. Например, в Каетановице семьдесят два мирных жителя были казнены в отместку за смерть двух немецких лошадей, убитых при случайном обстреле со стороны своих же
135. Согласно самому всеохватному исследованию, в одном только сентябре 1939 года немецкие военные казнили более двенадцати тысяч польских граждан
136.
Быстрота немецкого наступления и сопровождавшая его жестокость поразили не только поляков. Стремительное продвижение вермахта застигло врасплох и Сталина. Он рассчитывал на активное англо-французское вмешательство и ожидал, что в самой Польше кампания окажется затяжной – больше похожей на ту тактику изматывания противника, какая часто применялась в ходе Первой мировой войны. Теперь ему пришлось срочно пересматривать свои планы. Раньше Сталина сдерживала и обеспокоенность реакцией Запада на участие СССР во вторжении, и продолжавшиеся боевые действия против японцев на монгольской границе. Но поскольку 12 сентября немецкие войска вошли на территории, предназначенные для Советского Союза, и сам Риббентроп торопил советские войска с наступлением, Сталину пришлось действовать, чтобы завладеть землями, которые, согласно пакту, отходили под его контроль
137. После мобилизации 11 сентября Красная армия разделилась за польской границей на два «фронта»: «Белорусский» и «Украинский» – к северу и к югу от реки Припять. В две эти армейские группы входили 25 стрелковых, 16 кавалерийских дивизий и 12 танковых бригад, а общая численность войск превышала 500 тысяч человек
138. Затем Молотов попросил Берлин сообщить, когда ожидается падение Варшавы, – чтобы приурочить к тому времени советское вторжение
139.
Семнадцатого сентября, когда ситуация на монгольской границе стабилизировалась благодаря подписанию мирного договора с японцами, и стало понятно, что на западе не будет никакого англо-французского наступления на Германию, Сталин решился действовать. В три часа ночи польского посла в Москве Вацлава Гржибовского вызвали в Кремль, чтобы вручить ему ноту от советского правительства с обоснованием причин для интервенции. Как будто нарочно для того, чтобы подчеркнуть безвыходность положения, в каком оказалась Польша, ноту составили совместно – от имени советского правительства и посла Германии в Москве Вернера фон дер Шуленбурга
140. В ней заявлялось, что «польское правительство распалось» и что «Польское государство… фактически перестал[о] существовать». Далее в ноте говорилось: «Советское правительство не может также безразлично относиться к тому, чтобы единокровные украинцы и белорусы, проживающие на территории Польши, брошенные на произвол судьбы, остались беззащитными». Ввиду таких обстоятельств Красная армия получила приказ «перейти границу и взять под свою защиту жизнь и имущество населения Западной Украины и Западной Белоруссии»
141. Под «Западной Украиной» и «Западной Белоруссией» подразумевались восточные области Польши.
Гржибовский, столь явно поставленный перед свершившимся фактом, храбро отказался принимать ноту и заявил о нечестности Советского Союза и о вопиющем нарушении международного права
142. Еще он совершенно справедливо возразил, что нынешнее бедственное положение Польши никоим образом не связано с ее суверенитетом. Разве кто-нибудь ставил под вопрос существование России, спросил он, когда Москву занял Наполеон?
143 Но все протесты Гржибовского были напрасны. Уже через час отряды Красной армии перешли польскую границу, а ноту просто доставили в кабинет посла вместе с утренней почтой. Став лишним человеком в столице враждебного государства, Гржибовский лишился дипломатической неприкосновенности, и вскоре его арестовал НКВД. Благодаря странному выверту судьбы, спас его Шуленбург: пользуясь своими хорошими отношениями с советским руководством, он добился освобождения Гржибовского и помог ему покинуть СССР. Польскому консулу в Киеве, Янушу Матушинскому, повезло куда меньше: после ареста он бесследно исчез
144.
Последовавшее советское наступление оказалось довольно беспорядочным. Красной армии, почти обезглавленной после недавних чисток, дали на мобилизацию даже не недели, а считаные дни. Она была не способна на серьезные наступательные операции, испытывала острую нехватку транспорта, запчастей и опытного, грамотного руководства. Однако, к счастью для Москвы, и Польша к тому времени не могла организованно вести оборону: на востоке страны было выставлено всего несколько подразделений, лишенных тяжелого вооружения. Они не знали, как реагировать на продвижение советских войск, и не располагали четкими указаниями от своего верховного командования, которое все больше впадало в отчаяние. Кроме того, польская нерешительность объяснялась преднамеренным обманом советской стороны и распускавшимися слухами о том, будто Красная армия собирается защитить Польшу от немецких захватчиков
145.
Мирные жители, оказавшиеся в зоне продвижения советских войск, были сбиты с толку: страх перед неизвестностью умеряла разве что надежда на то, что Красная армия спешит им на помощь. Большинство, лишь смутно представляя себе общую политическую ситуацию, просто не знали, что делать. Януш Бардах бежал от нацистов на восток, к Ровно, и вдруг на пути его остановил армейский патруль:
Двое светили ручными фонариками прямо в глаза, а остальные окружили нас… Я с изумлением увидел советскую военную форму и услышал говор на русском языке, ведь до границы было еще далеко. Я не мог понять, что делают русские солдаты на польской территории, и только надеялся, что могучая Красная армия пришла к нам на помощь и спасет Польшу от нацистов. Я хотел выразить свою радость от нашей встречи, но кто-то скомандовал нам поднять руки вверх[5]146.
В последующие месяцы и годы юношеский восторг Бардаха перед Советским Союзом и вера в идеалы коммунизма подвергнутся таким испытаниям, что под конец от них не останется и следа.
Впрочем, меньшинство – а это были коммунисты, а также некоторые евреи, украинцы и белорусы, – не испытывая никаких сомнений, бросились приветствовать красноармейцев как своих освободителей. Один подобный случай был зафиксирован в северо-восточном польском городке Едвабне, где несколько местных жителей не только встречали советских солдат традиционными хлебом-солью, но и изготовили большой транспарант с надписью «Приветствуем вас!»
147. Хотя события такого рода были редкостью, они тем не менее укрепили в общественном сознании давнее подозрение о прочной связи между евреями и коммунизмом. В начале XX века евреи-интеллектуалы часто придерживались левых политических взглядов – отчасти потому, что их отвергали господствовавшие в их странах националистические движения. Как следствие, в межвоенный период в коммунистических партиях – и среди рядовых членов, и в руководстве – евреи были представлены весьма широко. Наиболее яркие примеры – Роза Люксембург в Германии, Бела Кун в Венгрии и Лев Троцкий в СССР. Эту связь всячески подчеркивали и выпячивали представители правых партий, стремясь запятнать сразу обоих своих врагов: они лживо утверждали, что раз многие коммунисты евреи, значит, и многие евреи – коммунисты. Возникшее в результате понятие «иудео-большевизма» (согласно которому сам коммунизм был всего лишь еврейской хитростью, заговором с целью обретения мирового господства) было быстро подхвачено крайне правыми политическими партиями, и не в последнюю очередь гитлеровскими национал-социалистами. Они в итоге и стали самыми деятельными и решительными распространителями клеветнической выдумки. Сам Гитлер откровенно писал об этой связи в Mein Kampf: «Следует признать, что русский большевизм – это очередная попытка со стороны евреев… захватить власть над всем миром»
148.
Те евреи (и представители других национальностей), которые в 1939 году приветствовали Красную армию, конечно же, не имели никакого отношения ни к каким крупномасштабным заговорам. Ими двигали самые разные мотивы: одни выражали искреннюю радость, другие выплескивали раздражение, накопившееся из-за явных беззаконий в Польском государстве, а кое-кто, возможно, просто приспосабливался к новым политическим веяниям. Как бы то ни было, их поведение хорошо запомнили соседи. Встав на сторону нового угнетателя, они наглядно подтвердили в их глазах гротескные, карикатурные россказни нацистов об «иудео-большевизме» и, сами того не ведая, навлекли на себя непоправимую кровавую беду.
Поляки защищались от советского вторжения в основном хаотично. Большая часть легковооруженных приграничных отрядов сложила оружие или просто бежала и от советских, и от немецких солдат, устремившись на юго-запад – к румынской границе. По некоторым подсчетам, всего между польскими и советскими силами произошло около сорока столкновений
149. 28 сентября произошла битва под Шацком – небольшим городком к югу от Бреста. Польские войска ненадолго освободили Шацк от советского контроля, в ходе боев выгнав оттуда пехотную дивизию Красной армии
150. Другой пример – бой за Гродно, где польский генерал Юзеф Ольшина-Вильчинский организовал блестящую импровизированную оборону, задержал наступающие советские части на два дня и нанес захватчикам тяжелые потери. И сам генерал, и его адъютант оказались в числе тех трехсот защитников города, которые поплатятся жизнями за свою отвагу: красноармейцы захватят и расстреляют их
151. Подобные расправы, к сожалению, не были единичными. Инстинктивная ненависть Красной армии к польскому офицерскому сословию – как к католикам, аристократам и полякам – приводила и к другим проявлениям жестокости, и вскоре уничтожение захваченных в плен офицеров стало нормой. Например, в Пинске тридцать офицеров речной флотилии после ее сдачи в плен были отсеяны от остальных чинов и уведены на расстрел
152.
Некоторым польским командирам выпала той осенью сомнительная честь – столкнуться в бою с захватчиками из обеих напавших стран. Пожалуй, лучший пример такого рода – генерал Францишек Клееберг, чья Отдельная оперативная группа «Полесье» вначале, на раннем этапе войны, встретила отряды Гудериана под Брестом, а после начала советского вторжения 17 сентября двинулась на запад – будто бы для оказания помощи осажденной Варшаве. Однако события опережали планы Клееберга, и в самом конце сентября отряды Красной армии напали на его группу в Миланове, а в начале октября ему снова довелось схватиться с немцами в битве при Коцке – последнем сражении Польской кампании. Утром 6 октября, после четырехдневных боев, у солдат Отдельной оперативной группы «Полесье» закончились боеприпасы, и они сдались немцам. Клееберг оставил свой пост последним; ему суждено было умереть в немецком плену
153.
В большинстве случаев советские и немецкие войска оставались в стороне друг от друга, не заходя за демаркационные линии и избегая контакта. Более того, им предписывалось держаться на расстоянии 25 километров друг от друга
154. Но, несмотря на такие указания, бывали случаи сотрудничества и согласованных действий. Например, с самого начала советские власти согласились на то, чтобы из Минска передавались сигналы, призванные помочь самолетам люфтваффе в ориентировании
155. Кроме того, обе стороны обменивались сведениями о численности и диспозиции польских частей на земле и совместно занимались их нейтрализацией
156. Одним примером такого сотрудничества стало сражение за Львов, юго-восточную региональную столицу: 19 сентября, когда к его окраинам подошла советская 6-я армия, город уже несколько дней осаждали немцы. Несмотря на то что немецкие войска понесли в боях большие потери, им было велено отступить и дать польскому военачальнику города, генералу Владиславу Лангнеру, сдаться советской стороне – при условии, что с его людьми будут обращаться достойно. Однако, как вспоминал очевидец, Лангнера обманули: «Как только они сложили оружие, русские их окружили и куда-то увели»
157. Все это время красноармейцы держались нарочито дружелюбно по отношению к своим новым союзникам, а один советский лейтенант протянул немецкому лейтенанту пачку сигарет и поприветствовал его наскоро выученным лозунгом: Germanski und Bolscheviki zusammen stark! («Немцы и большевики вместе сильны»)
158.
В области печати тоже началось широкое сотрудничество: обе стороны сообщали об успехах друг друга и выпускали совместные коммюнике. Например, 20 сентября газета «Известия» (рупор советской компартии) опубликовала на первой полосе директиву – явно выработанную сообща Берлином и Москвой, – в которой давалось циничное и лицемерное объяснение действиям немецких и советских войск в Польше. Там говорилось:
Во избежание всякого рода необоснованных слухов насчет задач советских и германских войск, действующих в Польше, правительство СССР и правительство Германии заявляют, что действия этих войск не преследуют какой-либо цели… противоречащей духу и букве пакта о ненападении, заключенного между Германией и СССР. Задача этих войск, наоборот, состоит в том, чтобы восстановить в Польше порядок и спокойствие, нарушенные распадом польского государства, и помочь населению Польши переустроить условия своего государственного существования159.
Это обоюдное желание сотрудничать было лучшим и, пожалуй, самым зловещим образом продемонстрировано в конце октября, когда в Варшаве собралась Центральная смешанная германо-советская пограничная комиссия. Представитель Гитлера в Польше, ее генерал-губернатор Ганс Франк, устроил обед в честь этой комиссии и после обеда, беседуя с главой советской делегации A. M. Александровым, Франк заметил: «Мы с вами курим польские папиросы как символ того, что мы пустили Польшу по ветру»160.
Утвердившись на польской территории, оба режима, не теряя времени даром, принялись официально закреплять договоренности между собой. 27 сентября Риббентроп снова явился в Москву, чтобы подписать дополнительное соглашение – Договор о дружбе и границе, который уточнял некоторые моменты, так и оставшиеся непроясненными при подписании пакта месяцем ранее. В состоявшихся обсуждениях открыто зашла речь о новообретенной дружбе между нацистской Германией и Советским Союзом. Как сообщал потом сам Риббентроп, он как будто оказался «в кругу старых товарищей»
161. Сталин заявил, что сообща Германия и СССР представляют такую силу, которой не смогут противостоять никакие объединения других держав. А еще он пообещал, что, «если у Германии неожиданно возникнут трудности, советский народ обязательно придет ей на помощь и никому не даст ее удушить»
162.
Практическим содержанием этой встречи стало урегулирование нацистско-советских отношений сразу после ожидаемого разгрома Польши. Обе стороны согласились не восстанавливать ни в каком виде польское государство и договорились пресекать любую «польскую агитацию» с этой целью. Еще они разработали план по обмену населением: этнические немцы получали возможность переселиться на запад, а белорусы и украинцы, проживавшие на занятых немцами территориях, – на восток. Что, пожалуй, самое важное, обоим режимам пришлось пересмотреть предварительно согласованную демаркационную линию, которой предстояло пройти по Восточной Европе. Советская граница в оккупированной Польше была передвинута на восток – до течения Буга, а в качестве компенсации Москва получала Литву. Таким образом, Польша оказалась аккуратно поделена почти пополам: Германия забирала себе территорию площадью в 188 551 квадратный километр с двадцатью миллионами граждан, а СССР получал 201 294 квадратных километра новых земель с двенадцатью миллионами жителей
163. Публично Сталин утверждал, что эта замена произведена для того, чтобы устранить возможный источник конфликтов с новым союзником, однако у него на уме явно были и Лондон с Парижем: новая граница была гораздо более приемлемой для западного мнения, так как приблизительно очерчивала территории, населенные поляками. Для большей ясности у советского верховного командования взяли карту и провели на ней черную черту, обозначавшую новую германо-советскую границу. Рядом поставили свои подписи Риббентроп и – толстым синим карандашом – Сталин. Советский вождь спросил немецкого гостя: «Вы можете разобрать мою подпись?»
164
Когда формальности были улажены, оба режима принялись по собственному образу и подобию переустраивать доставшиеся им части завоеванной территории. С германской стороны бывшие польские земли были разделены на две части: северные и западные области рейх просто аннексировал (и дал им новое название – Вартегау), а южную и центральную области объединили в отдельную территориальную единицу – Generalgouvernement, или Генерал-губернаторство. Туда входили и Варшава, и Краков, и номинально это новое административное образование обладало автономией, а в действительности полностью зависело от малейших капризов Берлина. В обеих оккупированных зонах коренное польское население пользовалось самыми ничтожными гражданскими правами – по сути, его низвели до положения низших слоев общества, чье единственное предназначение – исправно обслуживать новых господ-немцев.
Первостепенной задачей немецких властей в Польше стала скорейшая нейтрализация польской элиты – религиозных лидеров, учителей, офицеров, интеллектуалов и даже харцеров (бойскаутов). Поэтому явно произвольные убийства, совершавшиеся на первом этапе оккупации, приобрели более целенаправленный характер, за ними все яснее просматривались политические мотивы. Например, в октябре 1939 года в так называемой Долине Смерти под Быдгощем было убито более 1200 священников, врачей и других поляков; расправу совершили расстрельные команды айнзацгрупп и «ополченцы» из числа местных этнических немцев
165. Всего в ту первую осень и зиму немецкой оккупации в подобных расправах (которые сами нацисты называли акциями «умиротворения») погибло не менее пятидесяти тысяч поляков
166.
В ноябре 1939 года была проведена «Особая акция «Краков»» (Sonderaktion Krakau) – операция, в которой нацисты дали равную волю цинизму и варварству. В полдень 6 ноября весь преподавательский состав престижного краковского Ягеллонского университета – одного из старейших университетов в Европе – вызвали на встречу с новым начальником местного гестапо, Бруно Мюллером, чтобы тот познакомил их с новыми нацистскими планами относительно образования. Но обещанной лекции не последовало: собравшихся 184 профессоров спешно арестовали и увели на допрос, после чего их почти всех отправили в концлагерь Заксенхаузен под Берлином. Весной следующего года, после громких международных протестов – среди заступников оказались даже Бенито Муссолини и Ватикан, – краковских профессоров освободили, но шестнадцать из них к тому времени уже погибли от тяжелых лагерных условий. Тем временем сам Ягеллонский университет закрыли, наряду со всеми средними и высшими учебными учреждениями Польши, на все время оккупации. Нацисты сочли, что поляки обойдутся и начатками образования.
Весной и летом 1940 года немцы приступили к новой волне репрессий на своей части оккупированной Польши, чтобы вычистить так называемые инициативные элементы из польского общества, точнее, того, что от него осталось. Разработанная с этой целью «Чрезвычайная акция по умиротворению» (AB Aktion) следовала уже знакомому образцу. Узников выводили из камер в местных тюрьмах, им быстро зачитывали обвинение, вердикт и приговор, а потом вывозили на грузовиках в ближайший лес и там пускали им пулю в голову или расстреливали из пулеметов над уже вырытыми ямами. Так в июне 1940 года в Пальмирском лесу были убиты 358 узников варшавской тюрьмы Павяк; в июле – 400 человек под Ченстоховой, а в ночь на 15 августа 1940 года под Люблином немцы расстреляли 450 человек. Считается, что всего «Чрезвычайная акция по умиротворению» унесла около шести тысяч жизней
167.
В административном отношении нацистский и советский режим тоже наводили порядки на оккупированных территориях каждый на свой лад. Так, если немцы применяли грубую силу и насаждали диктаторскую иерархию в соответствии с принципом «вождизма» (Führerprinzip), то в зоне советской оккупации новая власть, желая придать себе видимость законности, рядилась в демократические одежды. Через месяц после прихода Красной армии Советы устроили квазивыборы (с голосованием по закрытому списку кандидатов) в народные собрания двух аннексированных областей – «Западной Белоруссии» и «Западной Украины». А приблизительно неделю спустя эти народные собрания обратились в московский Верховный Совет с просьбой о том, чтобы этим областям было позволено присоединиться к Советскому Союзу. Разрешение на присоединение было получено в середине ноября 1939 года. Тогда «Западная Украина» и «Западная Белоруссия» были присоединены к уже существующим советским республикам Украине и Белоруссии, соответственно, после чего только что избранные «народные собрания» за ненадобностью просто распустили. Так, за два месяца СССР почти незаметно поглотил и переварил польские восточные окраины, или «кресы».
С тех пор советские нормы утверждались там во всем. Частная собственность была упразднена, частные предприятия отходили государству, а все бывшие граждане Польши обязаны были перейти в советское гражданство. В середине ноября польский злотый оказался выведен из обращения. Менять злотые на советские рубли не разрешалось, и из-за этого запрета многие представители бывших среднего и высшего сословий в одночасье обнищали: собственности их лишили, а сбережения потеряли всякую ценность. Советизация, безусловно, повлекла за собой огромные последствия: мало того что для большинства людей перевернулась вверх дном вся экономическая и общественная жизнь, новым законам придали обратную силу, и многим теперь грозил арест за антисоветскую деятельность – например, за участие в советско-польской войне 1920 года. Принадлежность к бывшей буржуазии или интеллигенции вдруг превратилась в потенциальную угрозу для жизни.
В действительности между оккупационными стратегиями нацистского режима и советской власти наблюдалась поразительная симметрия: обе стороны пускали в ход схожие методы обращения с населением на захваченных территориях. Если немцы фактически «обезглавливали» польское общество на западе, то русские занимались на своей территории тем же самым. Меры, которые принимались в одной захваченной половине Польши для истребления расового врага, практически неотличимы от способов уничтожения классового врага на другой половине. В зоне советской оккупации арестовывались многие видные деятели – военные и политические, – потому что предпринимались сознательные попытки устранить тех, кто был способен повлиять на общественное мнение или своими высказываниями помешать плавному вхождению новых областей в состав СССР. Других поляков задерживали более произвольно – например, начинали в чем-то подозревать после случайного разговора или просто забирали на улице. У НКВД была излюбленная тактика: схватить двух людей, разговаривавших где-то в общественном месте, а затем допросить по отдельности и, среди прочего, поинтересоваться, о чем они говорили прямо перед арестом. Если в их словах усматривали расхождение, то делали вывод, что эти двое точно что-то скрывают, и допрос продолжали. Чаще всего людей арестовывали за какие-нибудь мелкие проступки – реальные или выдуманные, – в которых можно было усмотреть противодействие властям: если человек, например, служил довоенному польскому режиму, этого было достаточно, чтобы его заклеймили сторонником «фашизма»
168. Конечно, при этом недопустимо было даже заикнуться о том, что «сторонником фашизма» выступает и сам Сталин – ведь он подписал пакт с Гитлером.
Некоторые из арестованных в самом деле были преступниками в глазах оккупационных властей. Чеславу Войцеховскому было 19 лет, когда его задержали за распространение антисоветских листовок в северном городке Августове. Его приговорили к восьми годам лагерей и в той же одежде, в какой схватили, отправили на восток СССР; больше он никогда не видел своих родных
169. Он стал одним из приблизительно ста тысяч поляков, которых НКВД арестовал на территории оккупированной Польши за уголовные преступления; половину из них отправили в ГУЛАГ
170. Тем, кого посадили в местные тюрьмы, повезло несколько больше. Александр Ват попал в переполненную главную тюрьму Львова в январе 1940 года. Ни один из местных узников не провел в заключении больше трех месяцев, но условия содержания там были такие, что все выглядели стариками. «Я не мог отличить сорокалетних от семидесятилетних», – вспоминал Ват
171. Неудивительно, что в Польше появилась мрачная шутка о том, что аббревиатура НКВД (по-польски NKWD) расшифровывается как Ne wiadomo Kiedy Wróce˛ do Domu («Неизвестно, Когда Вернусь Домой»)
172.
Пожалуй, самый гнусный пример процесса «обезглавливания» связан с названием одного из сел, где убивали несчастных пленников, – речь идет о Катынской трагедии. После советского вторжения в Восточную Польшу НКВД арестовал около четырехсот узников войны, полицейских, тюремных сотрудников и других польских граждан. После допросов и проверки политической благонадежности их число удалось значительно снизить: многих отпустили, а других принудительно отправили в рабочие отряды. Таким образом, к концу 1939 года под арестом оставались 15 тысяч человек – главным образом армейские офицеры. Их перевезли в советские лагеря для политзаключенных в Старобельске, Козельске и Осташкове и там подвергали длительным ночным допросам, выясняя отношение узников к Советскому Союзу и к коммунизму. Сами заключенные полагали, что их просто проверяют еще раз перед освобождением, но дело обстояло гораздо серьезнее: речь шла об их жизни. Большинство узников – будучи поляками, офицерами, аристократами и католиками – тем самым уже многократно провинились перед СССР, и потому лишь менее четырехсот из них были сочтены «полезными» и спасены от казни. Одним из них был Зыгмунт Берлинг, позднее командующий 1-й Польской армией, которая потом сражалась вместе с Красной армией и дошла вместе с ней до самого Берлина. В придачу к расстрельному списку добавилось еще около семи тысяч поляков из других лагерей – священники, полицейские, землевладельцы и интеллектуалы. А потом, 5 марта 1940 года – в ту же самую неделю, когда немцы проводили свою «Чрезвычайную акцию по умиротворению», – Москва распорядилась привести в исполнение «высшую меру наказания – расстрел»
173.
В следующем месяце эти 15 тысяч офицеров стали вывозить из лагерей эшелонами по нескольку сотен человек в каждом. Начались сердечные проводы – все были уверены, что наконец-то их выпускают на свободу. Иногда офицеры даже выстраивались в почетный караул, мимо которого их товарищи проходили прямо к ожидавшим их автобусам. «Ни у кого не возникло даже малейшего подозрения, – вспоминал потом один очевидец, – что они проходят в тени Госпожи Смерти»
174. Впрочем, ехать им пришлось недолго. Поляков доставляли в тюрьмы НКВД или в другие специально подготовленные места и там держали еще некоторое время, проверяя в очередной раз их документы. Один военнопленный, майор Адам Сольский, продолжал вести дневник вплоть до последнего дня. «Нас привезли куда-то в лес, похоже на дачное место. Тщательный обыск… Забрали рубли, ремень, перочинный ножик…»
175 На этом записи оборвались.
По-видимому, применялись разные методы, но НКВД вскоре разработал самый эффективный способ расправы с пленными. Их заводили по одному, со связанными за спиной руками, в подвал с наскоро устроенной звукоизоляцией из мешков с песком. Прежде чем узник успевал понять, где находится, его с обеих сторон хватали два энкавэдэшника, а третий подходил сзади и стрелял ему в затылок из немецкого пистолета. Пуля обычно выходила изо лба жертвы. Опытный палач, каким был сталинский «любимчик» Василий Блохин, способен был произвести 250 таких казней за одну ночь. В ту весну Блохин служил в Калининской (Тверской) тюрьме НКВД, носил длинные кожаные перчатки и кожаный передник, чтобы не перепачкаться в крови жертв
176.
Сразу же после расстрела тела загружали в грузовики и вывозили в ближайшие леса, где сваливали в общие могилы (по двенадцать рядов в глубину) и заливали гашеной известью, чтобы трупы быстрее разлагались
177. Еще около семи тысяч человек, попавших в расстрельные списки, были казнены в тюрьмах НКВД на Украине и в Белоруссии. Всего в Катынской трагедии погибли такой смертью не менее 21 768 польских узников, в том числе один князь, один адмирал, 12 генералов, 81 полковник, 198 подполковников, 21 профессор, 22 священника, 189 тюремных надзирателей, 5940 полицейских и единственная женщина – летчица Янина Левандовская
178.
Этот и другие массовые расстрелы, а также подобные меры, приводившиеся в исполнение нацистами, привели к фактическому уничтожению бывшего правящего и управленческого классов Польши. Наверное, не стоит удивляться тому, что порой родные братья или сестры, разлученные войной, погибали одинаково страшной смертью: одни – от рук нацистов, другие – от рук советских палачей. Именно это случилось с семьей Внук из Варшавы. Армейскому офицеру Якубу Внуку было около тридцати пяти лет, когда его схватили и отправили в Козельский лагерь, а оттуда – в Катынь, где его ждала гибель в апреле 1940 года. Его старший брат Болеслав – бывший депутат польского сейма – был арестован немцами в октябре 1939 года, казнили его 29 июня под Люблином. Болеслав оставил прощальную записку: «Я умираю за родину с улыбкой»
179.
Устранив таким образом «инициативные элементы» и нейтрализовав непосредственные источники потенциального сопротивления, советские и нацистские оккупанты одновременно взялись за «чистку» польского общества. Только нацисты руководствовались при этом расовыми соображениями, а советская власть – в первую очередь классово-политическими критериями. Поэтому оккупированные немцами польские земли превратились в большую лабораторию для расширенных экспериментов в области расовой реорганизации. Все граждане должны были пройти обязательную регистрацию у нацистских властей, а те распределяли их по четырем категориям: Reichsdeutsch (немцы из Рейха), Volksdeutsch (этнические немцы), Nichtdeutsch (не немцы) и Juden (евреи). От принадлежности к этим категориям зависел назначаемый властями паек и разрешение проживать в том или ином месте. Огромное количество людей просеивалось и сортировалось, лишалось собственности и изгонялось из родных мест. Евреев отправляли в недавно учрежденные гетто в Варшаве, Лодзи и других городах, а поляков часто выселяли из недавно аннексированной области Вартегау – чтобы освободить место для этнических немцев, «фольксдойче», которые вскоре должны были прибыть с востока, – и переселяли в Генерал-губернаторство. К весне 1941 года на восток было депортировано уже около четырехсот тысяч поляков
180.
Нацистские власти, опираясь на помощь местных «фольксдойче», составляли списки людей, подлежавших депортации, а затем офицеры СС или вермахта ходили с этими списками по квартирам. Обычно высылаемым давали всего час на сборы и разрешали взять с собой только по одному чемодану с теплыми вещами, едой, удостоверениями личности и наличными деньгами – не более двухсот злотых. Все остальное они должны были оставить. Как писала потом одна из депортированных, еще им давали четкие указания: «Квартиру чисто вымести, посуду вымыть, ключи оставить в шкафах, чтобы не доставить никаких хлопот немцам, которые будут жить в моем доме»
181. Затем подлежавших высылке сажали в грузовики и довозили до местных железнодорожных станций, откуда им предстояло ехать дальше. Условия депортации были крайне суровыми: никто не заботился о том, чтобы обеспечить людей, прибывавших в чужие края, элементарными удобствами. Так, первая массовая депортация происходила в декабре 1939 года: тогда около 87 тысяч поляков везли поездами из Вартегау в соседнее Генерал-губернаторство. Многим депортируемым приходилось часами стоять на снегу, или они приезжали в недостроенные лагеря для интернированных, и потому очень многие, не выдержав холода и лишений, погибали. В лаконичном докладе, представленном нацистским властям, этот факт признавался: «Не все депортированные лица, особенно грудные младенцы, доставлены в место назначения живыми»
182.
Пережившие депортацию поляки оказались низведены до положения второсортных граждан: им запрещалось входить в общественные парки и пользоваться бассейнами, их отстраняли от всякого участия в культурной, политической или образовательной деятельности, а еще от них требовали отходить в сторону, пропуская немцев. Любое проявление малейшего несогласия – косой взгляд, ироничная усмешка – могло обернуться смертным приговором. В начале 1940 года Ганс Франк, глава нового Генерал-губернаторства, похвастался одному журналисту, что, если бы он вывешивал объявление о расстреле каждых семерых поляков, как это делалось, например, в германском протекторате Богемии, «тогда на изготовление бумаги для них не хватило бы всех лесов Польши»
183. Пожалуй, неудивительно, что именно поляки создали самое большое и самое мощное вооруженное подполье в Европе.
Как ни странно, в то самое время, когда поляков активно «вычищали» из Вартегау, потребность в рабочей силе в немецком тылу была настолько велика, что многих отправляли еще и на запад – в самое сердце германского рейха. Некоторые ехали туда по своей воле, надеясь на лучшие условия жизни, но большинство – по принуждению: людей хватали прямо на улице или силком вербовали в церквях, когда прихожане стекались на службу. От одного села потребовали предоставить двадцать пять чернорабочих, но никто не вызвался добровольцем. Тогда немецкие жандармы подожгли несколько домов и не позволяли жителям тушить пожар, пока не нашлось нужное количество «добровольцев»
184. Таким образом, трудоспособных поляков могли депортировать с равной степенью вероятности и в Варшаву, и в Берлин, и уже к середине 1940 года в Германии работало около 1,2 миллиона польских военнопленных и чернорабочих
185. Там их ждали самые суровые условия существования – недокорм, низкая оплата труда и унизительное обращение – как вспоминал потом один из рабочих, «хуже, чем с собаками»
186.
Евреи заняли самую нижнюю ступень в изобретенной нацистами расовой иерархии, обращались с ними соответственно. В первые дни Польской кампании их постигла та же судьба, что и их соседей-поляков: многих хватали и убивали безо всякого разбора. Например, 18 сентября в Блоне, к западу от Варшавы, было расстреляно пятьдесят евреев, а через четыре дня в Пултуске, к северу от столицы, – еще восемьдесят.
Со временем политика изменилась – в числе прочего применялась и совсем простая тактика: гнать евреев на восток, в советский сектор. Так, 11 сентября заместитель Гиммлера Рейнхард Гейдрих уже отдавал распоряжения своим айнзацгруппам – «побуждать» евреев бежать на восток, хотя советская зона как таковая еще не появилась
187. Немецкие отряды исполнили требование. В том же месяце более трех тысяч евреев были в принудительном порядке отвезены за реку Сан в Южной Польше (ее течение совпадало с намеченной демаркационной линией между нацистской и советской зонами оккупации), и там им велели «уходить в Россию»
188. Был и другой случай, когда тысячу чешских евреев выгрузили в городе Ниско (неподалеку от новой границы), где недолгое время планировали создать еврейскую «резервацию». Затем самых здоровых и крепких отобрали для рабочих отрядов, а остальным приказали просто уходить на восток и больше не возвращаться
189. Таким же образом за один только день, 13 ноября 1939 года, более шестнадцати тысяч евреев были насильственно выдворены за границу в разных местах. В некоторых случаях немцы стреляли в сторону групп высылаемых, чтобы те смелее шагали прочь
190.
Большинство же не нуждалось в подобных «поощрениях». Многие тысячи евреев устремились через оккупированную Польшу на восток, не встречая на своем пути никаких препятствий. Как вспоминал позже один еврей-мемуарист в Варшаве, многие евреи восторгались Советским Союзом – по крайней мере, поначалу. «Тысячи молодых людей отправились пешком в большевистскую Россию, – писал он, – точнее, в области, завоеванные Россией. В большевиках они видели спасителей-мессий. Даже богачи, которым при большевизме предстояло обнищать, все равно предпочитали русских немцам»
191. Впрочем, этот восторг продлился недолго. Некоторые из тех приблизительно трехсот тысяч польских евреев, что бежали в советскую зону, уже через несколько недель или месяцев пытались вернуться: или они затосковали по родным краям, или разочаровались в убогих условиях жизни на новых местах.
Те же евреи, что остались на оккупированных немцами землях, вскоре оказались согнаны в гетто. Первое гетто было создано в Лодзи, а затем они появились в Варшаве, Кракове и других городах: так нацистам было удобно концентрировать и изолировать евреев, пока их судьба оставалась еще не решенной окончательно. Дополнительным плюсом «геттоизации», в глазах нацистов, были антисанитарные условия существования в гетто и быстрое распространение болезней, призванные сократить численность еврейского населения путем «естественной убыли». За этим чиновничьим эвфемизмом скрывались бесконечные ужасы. Угроза голодной смерти нависла над всеми, но в первую очередь умирали самые молодые и самые старые. «Хлеб превращается в мечту, – писал один житель гетто, – а горячий завтрак принадлежит уже миру фантазии»
192. Другой опасностью был тиф, вспышки которого вскоре начались из-за плохой гигиены. Например, в Лодзинском гетто, куда к весне 1940 года загнали уже 163 тысячи человек, уборные имелись лишь в 293 квартирах, а квартир с водопроводом насчитывалось менее четырехсот
193. Обитатели гетто, на чью долю выпали столь суровые испытания, едва ли догадывались о том, что все это – лишь цветочки в сравнении с тем, что ждет их впереди.
Тем временем в зоне советской оккупации НКВД проводил собственные «чистки», призванные – в дополнение к тому процессу «обезглавливания», который уже проходил, – отсеять от польского общества всех тех, кто мог враждебно относиться к советской власти. Опять-таки в число неблагонадежных мог попасть кто угодно. Помимо учителей, предпринимателей и священников, советская власть арестовывала многих людей, повинных лишь в том, что они знали кое-что о других странах, – в том числе и филателистов, почтмейстеров и даже эсперантистов
194. Другим арест грозил только из-за того, что их относили к «белоручкам», незнакомым с ручным трудом. Что особенно поражает цинизмом, охота велась и на родственников тех, кто погиб в Катынских расстрелах: их имена и адреса попали в распоряжение НКВД, потому что письма заключенных к родным и близким перехватывались
195.
Все всегда происходило примерно одинаково: рано утром семью будил настойчивый стук в дверь и приказ, выкрикиваемый по-русски: «Откройте!» Стучала и кричала небольшая группа, состоявшая обычно из одного или двух сержантов НКВД, пары рядовых красноармейцев и местного ополченца. Во время обыска – искали любой компромат – семью держали на мушке, а потом энкавэдэшник зачитывал уже готовое решение, где указывались и правонарушение, и мера наказания – депортация. Обычно высылаемым не сообщали о том, куда именно их увезут. Иногда исполнители намеренно уклонялись от ответов на вопросы или лгали, а иногда проявляли каплю сочувствия. Один энкавэдэшник попытался утешить плачущую девочку и даже сунул ей куклу. Та отказалась, тогда он отдал куклу ее старшей сестре и сказал: «Возьми – там, куда вас повезут, таких кукол не будет»
196.
Затем чаще всего отдавались распоряжения о дальнейших действиях: например, сколько дается на сборы или что лучше взять с собой в дорогу. Но иногда энкавэдэшников гораздо больше занимало другое – возможность разграбить дом и поиздеваться над жертвами. Одна польская семья проснулась – и увидела, что группа солдат находится уже у них в спальне.
Никто не посмел даже двинуться – нас бы пристрелили на месте. Папу связали цепью и принялись искать оружие, а заодно крали все ценное. Самый старый ополченец кричит, чтобы через полчаса мы были готовы… Маму схватили, связали и бросили на санки197.
Даже когда давались какие-то указания, многие люди часто ничего не понимали – у них просто затуманивалась голова от страха или паники. Вот что вспоминала одна крестьянка:
Он говорит, чтобы мы слушали, и зачитывает постановление: чтобы через полчаса мы были готовы, подъедет телега… Я тут же слепну, принимаюсь страшно хохотать. Энкавэдэшник кричит: «Одевайтесь!», а я бегаю по комнате и смеюсь… Сын собирает, что может… дети просят меня собираться, иначе будет плохо, а я словно с ума сошла198.
Одна мать настолько потеряла рассудок, что вещи вместо нее собирал сын. А когда они приехали в Казахстан, в деревенскую глушь, то среди самых необходимых вещей обнаружились французский словарь, поваренная книга и елочные игрушки
199.
Обычно советская власть депортировала людей целыми семьями, и энкавэдэшникам вручались списки имен. Поэтому дальним родственникам, если они оказывались в доме, а также другим гостям обычно позволяли уйти, зато отсутствующих членов семьи активно разыскивали. Подросток Мечислав Вартальский оказался включен в список, и хотя он успел убежать до прихода энкавэдэшников, ему пришлось вернуться к семье: он испугался, что мать без него не справится, да и вспомнил отцовский наказ – заботиться о братьях и сестрах. Их семью, пятерых человек, всех вместе депортировали в Казахстан
200.
НКВД проявлял не меньшую сознательность и редко допускал исключения из правил. Например, один человек просил, чтобы его парализованного отца и маленького сына избавили от депортации, но все оказалось напрасно; и старик, и младенец умерли в дороге
201. По-видимому, лишь в немногих случаях позволялось отступать от этого правила: если кто-то из людей, внесенных в списки депортируемых лиц, отсутствовал, энкавэдэшники решали подыскать им замену, чтобы выполнить норму. Известен случай, когда одну молодую женщину схватили прямо на улице, чтобы «заменить» ею дочь-подростка, которая сбежала, когда за ее семьей нагрянули из НКВД. Женщина кричала и протестовала, но на все был один грозный ответ: «В Москве разберутся»
202.
После сборов депортируемых отвозили на местные железнодорожные станции и сажали в товарные вагоны. Условия были ужасающие, ведь вагоны не предназначались для перевозки людей: лишь изредка там были дощатые нары и печки, но чаще всего просто голый пол, решетчатые окна и никаких санитарных удобств, кроме дырки в полу. В вагон набивали по шестьдесят человек, в поезд – до 2500 человек, так что сидеть было почти негде.
В дороге депортируемых снабжали водой и едой в лучшем случае с перебоями – вагоны часто отпирали лишь через несколько дней после того, как поезд трогался. Воды вечно не хватало: зимой людям приходилось сгребать снег с крыши вагона, пускай даже черный от паровозной сажи. У тех, кого перевозили летом, не было даже такой возможности. Еды тоже было совсем мало – ее давали в среднем раз в два-три дня. Это была жидкая баланда, сваренная непонятно из чего, кислый хлеб, а иногда просто кипяток. Забирать все это разрешали только детям-добровольцам из каждого вагона. Иногда случалось, что поезд снабжали получше. Один высланный вспоминал, что во время остановок советские солдаты ходили вдоль поезда и пытались продавать ветчину, фрукты и другую еду; поляки заподозрили, что это продовольствие предназначалось для них самих, но было просто украдено
203.
В таких чудовищных условиях, конечно, многие умирали от истощения и болезней, и, когда поезд останавливался, часто первоочередной задачей было избавиться от накопившихся трупов (в основном стариков и детей). Один депортированный вспоминал, как на глазах у красноармейца выступили слезы при виде зрелища, которое предстало перед ним, когда раскрылись двери вагона
204. Другой, ехавший зимой, вспоминал мрачные сцены: советские солдаты ходили из вагона в вагон, держа под мышкой маленькие трупики, и спрашивали: «Замерзшие дети есть?»
205 А летом депортируемые сами старались выталкивать мертвецов из вагонов, боясь распространения заразы. И зимой, и летом все просьбы устроить нормальные похороны встречали отказ: тела или оставляли там, где они падали, или просто укладывали безымянными штабелями рядом с рельсами.
Для многих муки депортации длились до четырех недель, после чего начинались новые испытания: жизнь на чужбине и тяжкий труд. Многие оказались на русском Крайнем Севере – в Архангельской области, или в Сибири, где предстояло заниматься валкой леса. Большинство же сослали в Казахстан, где их определили в колхозы или на строительство железной дороги. Везде в жизнь воплощался советский лозунг: «Кто не работает, тот не ест». Многие не выдерживали и умирали – по некоторым данным, уровень смертности среди ссыльных приближался к 30 %
206. В России давно, с царских времен, практиковалась ссылка провинившихся в дальние глубины российской территории, но теперь, при советской власти, сама «вина» определялась исключительно классовым подходом. Тем, кто оставался в Польше, было сказано:
Так мы уничтожаем врагов советской власти. Мы будем просеивать всех, пока не отсеем всех буржуев и кулаков, и не только здесь, а во всем мире. Тех, кого мы увозим, вы больше не увидите. Там пропадут как рудая мышь[6]207.
Все четыре главные массовые депортации из Восточной Польши – в феврале, апреле и июне 1940-го и в июне 1941 года – проходили одинаково. Точное количество высланных остается неизвестным, но уже давно высказывалось предположение, что их было около миллиона
208. Хотя в недавних исследованиях, проведенных благодаря работе в архивах самого НКВД в Москве, это число было скорректировано в сторону уменьшения
209, есть подозрения, что российские архивы хранят далеко не все документы: туда не вошли дела людей, осужденных по упрощенной процедуре, или вообще не запротоколированные на бумаге случаи. Похоже, что на каждого осужденного или депортированного по официальному постановлению приходилось три или четыре человека, о судьбе которых вовсе не делалось никаких записей, потому-то всего сосланных и было около миллиона – и это «по самым скромным подсчетам», как полагает виднейший западный историк Польши
210. Сколько бы их в действительности ни было, вернуться было суждено лишь немногим.
Иногда в ГУЛАГ отправляли даже тех, кто приезжал в советскую зону с Запада по своей воле. Советская власть проявляла порой фантастическую негостеприимность: многие чиновники видели в беженцах просто шпионов или провокаторов. В одном случае немцы выдворили за границу около тысячи евреев, но оказавшийся поблизости советский командир попытался загнать их обратно в немецкую зону, находившуюся километрах в пятнадцати оттуда, и этот инцидент привел к обострению отношений с местными отрядами вермахта
211. Большинство беженцев, которых представители советской власти ловили вблизи границы, арестовывали и приговаривали к ссылке в ГУЛАГ. Именно такая участь постигла семью Дрекслер осенью 1939 года. Они беспрепятственно въехали в советскую зону, но потом их задержали в Луцке и попросили заполнить разные анкеты. Ответ на вопрос о том, где они собираются поселиться – «Палестина», – так разозлил коммуниста, который допрашивал Дрекслеров, что он отправил их в трудовой лагерь под Архангельском
212.