Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Теодор Драйзер

В метель

Зимний день. Только четыре часа, а все уже тонет в вечернем сумраке. Густо падает снег, мелкий, колючий, подхваченный резким ветром, он взметается длинными, тонкими космами и сечет, как хлыстом. Снег устилает улицу холодным мягким ковром в шесть дюймов толщиной; экипажи и пешеходы обратили его в бурое месиво. По заснеженной Бауэри-стрит бредут люди, подняв воротники, нахлобучив шляпы до самых бровей.

Перед грязным четырехэтажным зданием собирается толпа. Сперва подходят двое или трое; постукивая нога об ногу, чтобы хоть немного согреться, они слоняются около запертой деревянной двери. Они даже не пытаются войти внутрь, а лишь уныло топчутся, глубоко засунув руки в карманы, и исподлобья поглядывают на пешеходов и на зажигающиеся фонари. Здесь и седобородые старики с ввалившимися глазами, и люди сравнительно молодые, но изнуренные недугом, и люди средних лет.

Толпа у дверей прибывает, слышен приглушенный гул голосов. Это не беседа, а беспрерывный поток замечаний, ни к кому не обращенных. Раздается брань, недовольные возгласы:

— Хоть бы поторопились, что ли.

— Гляди, фараон-то как уставился.

— Что они, думают, сейчас лето?

— У Пири на полюсе — и то, верно, теплее.

Ветер хлещет все злей, и люди теснее жмутся друг к другу. Ни гнева, ни угроз. Одно лишь угрюмое терпение, не скрашенное хотя бы шуткой или добрым словом.

Мимо с шумом проезжает автомобиль, внутри небрежно развалился седок. Кто-то у самой двери кивает на него:

— Ишь, покатил!

— Ему-то не холодно.

— Эй, эй! — кричит еще кто-то вдогонку, но автомобиль уже далеко, и пассажир не услышит.

Мало-помалу подкрадывается вечер. Прохожие спешат по домам. А толпа по-прежнему упорно топчется у двери.

— Да откроют они, наконец? — раздается хриплый и словно бы подстрекающий голос.

И толпа, всколыхнувшись, придвигается ближе к запертой двери: все взоры устремляются на нее. В глазах людей уныние, точно у бессловесных тварей, точно у собаки, когда она скулит и ждет, не повернется ли ручка двери. Они переминаются с ноги на ногу, щурятся, что-то бормочут, чертыхаются. Они все ждут, а снег все метет, все хлещет их.

В доме зажигают свет, и его тусклые отблески появляются на стекле вверху двери. Толпа сразу оживляется. Все гуще падает снег, он скопляется на потрепанных шляпах, на худых острых плечах, и никто его не стряхивает. От тепла и дыхания столпившихся у двери людей снег тает, капает с полей шляп, течет по носу, по щекам, но в такой тесноте нельзя даже поднять руку и вытереть лицо. По краю толпа реже, и там снег не тает. Те, кто не может пробраться в середину, втягивают головы в плечи, съеживаются.

Наконец слышится скрип засовов, и толпа настораживается. Кто-то кричит: «Эй, вы, не нажимайте!» — и дверь отворяется. Минута толкотни и давки — угрюмо, по-звериному молча каждый старается первым протиснуться внутрь, и толпа быстро уменьшается. Люди исчезают в здании, как плавучие бревна, уносимые течением. Продрогшие, съежившиеся, замученные, в обвисших шляпах и промокших пальто, они сплошным потоком вливаются в двери мрачного здания.

Ровно шесть часов, и по лицу каждого прохожего видно, что он торопится домой, где его ждет ужин.

— А еду какую-нибудь у вас купить можно? — спрашивает кто-то седого старика привратника.

— Нет, только койку.

На сегодня все, кто ждал у двери, обрели ночлег.