Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Решад Нури Гюнтекин

Ночь огня

Часть первая

I

В почтовом экипаже из Айдына в Милас ехали пятеро: два комиссионера, которые беспрестанно курили и играли в карты, пристроив себе на колени кофейный поднос; человек в охотничьем костюме с изъеденным оспой лицом; седовласый секретарь монопольного управления и старик жандарм. Он либо дремал, либо читал бумаги, бормоча себе что-то под нос и качая крашеной бородой...

На самом деле был и шестой путешественник, да какой! Этот странный юноша примерно семнадцати-восемнадцати лет, похоже, не мог сидеть спокойно. Он то шел рядом с повозкой, приминая тростью придорожную траву, то взбирался на пригорки либо бежал за экипажем, если тот вдруг ускорял ход. Когда сил бежать не оставалось, юноша запрыгивал к вознице на козлы и, взяв в руки вожжи, прикрикивая, понукал лошадей.

С необычайным умением он подражал голосам животных, и другие путешественники от души хохотали, слушая, как он блеет, мычит и кричит, вторя скоту на выпасе.

Юноша даже умудрился пристать к караванщикам, ведущим верблюдов в Муглу, и не успокоился, пока ему за пару курушей не позволили прокатиться.

Скорее всего, опасность, настигшая юношу за день до этого в Чине, ничуть его не образумила.

Речка тогда вышла из берегов, и течением унесло легкий деревянный мост. Сильные буйволы смогли перетащить на другую сторону экипаж, до середины бортов ушедший под воду. А путникам пришлось переправляться верхом.

На лицах старших явно читались недовольство и тревога, а юноша, напротив, от души забавлялся, сравнивая случайное приключение с походом Искандера Великого[1] на Дария.

На середине реки ему вздумалось затеять новую игру, но вдруг его вместе с лошадью опрокинуло и потащило вниз по течению. К счастью, в пятидесяти метрах от переправы несколько крестьян собирали доски разрушенного моста. Не подоспей они вовремя, молодой человек наверняка бы погиб. Пришлось остановиться в ветхой гостинице и уложить его у печи.

Всю ночь парня лихорадило, он даже бредил, но с первыми лучами солнца снова был бодр и свеж. Сейчас ничто, кроме его одежды, не напоминало о неудачном купании. Но пиджак и брюки, пошитые у известного портного в Бейоглу, имели действительно плачевный вид.

В его маленькой дорожной сумке лежала лишь смена белья да пара книг, поэтому юноше пришлось вновь надеть сильно помятый и вдобавок пропахший дымом от печи костюм. Темно-синий в красную крапинку пиджак из прекрасной английской ткани страдальчески обвис, а зауженные брюки теперь больше походили на шаровары.

Но и эта неприятность стала лишь поводом для смеха.

— И на том спасибо, что одежда прочно держится на наших спинах. Вот если бы речка в Чине унесла не только мою феску, но и костюм, хорош бы я был! — говорил юноша.

Секретарь монопольного управления, по-видимому, считал, будто мужчина без фески — все равно что голый. И поэтому принялся давать советы:

— Сынок, ты бы прикрыл голову хоть платком.

Но молодой человек, в глазах которого плясали веселые искорки, лишь ответил:

— Не беда! Я ведь не намаз совершаю. Все чудесно!

Для него в тот момент, похоже, все действительно было чудесно.

* * *

Единственная дорога, ведущая в Милас, находилась в ужасном состоянии. Усеянная вывороченными камнями, она скорее напоминала бесконечную череду ям и канавок. Лишь ближе к вечеру второго дня путешественники смогли добраться до места назначения. Когда экипаж въезжал в город, на дороге показались три человека, и возница, обращаясь к жандарму, сказал:

— Сержант Хафыз, вот идет господин каймакам[2].

Юноша в тот момент вновь сидел рядом с кучером

и не преминул полюбопытствовать:

— А который из них начальник?

— Вот этот низкорослый господин...

Спутники каймакама оба, как назло, были высокими. Солнце било в глаза юноше, и он поначалу даже решил, что видит ребенка лет восьми-десяти. Но потом разглядел бороду и понял, что ошибся.

Поравнявшись с путниками, экипаж вдруг остановился, и бородатый жандарм спрыгнул на землю, чтобы поздороваться с каймакамом. В руках он держал тетрадь в кожаном переплете.

— Как дела, сержант Хафыз?

— Все в порядке, господин, — ответил жандарм и, достав из тетради запечатанный конверт, передал его каймакаму.

Каймакам сначала подержал письмо, будто взвешивая его на ладони, а затем аккуратно разорвал конверт и, нацепив очки, начал читать. Чтобы получше разглядеть написанное, он повернулся к заходящему солнцу и сердито сдвинул брови.

— Плохие новости, — тихо обратился он к своему спутнику со светло-коричневыми усами, который безразлично стоял, опираясь на трость, и разглядывал горизонт.

— Что случилось?

— В Милас прибывает ссыльный... Из вилайета пришел приказ пристально следить за ним... Вздорный тип, должно быть. Ох, не люблю я все это... Одно беспокойство, чувствуешь, будто змею в доме пригрел... Следить за ссыльным — одна морока, так-то...

Не обращая внимания на кучера и юношу, которые слышали его слова, каймакам краем глаза разглядывал физиономии путешественников. Взгляд его остановился на лице рябого. Между тем этот несчастный был, пожалуй, самым безобидным и тихим из всех. Судьба зло пошутила над ним, наградив такой внешностью.

Каймакам, уверенный в правильности своей догадки, все же спросил:

— Который из них?

— ?..

— Я спрашиваю, кто ссыльный?

Сержант Хафыз оказался в затруднении. Он попытался указать глазами, но не смог и в нерешительности замер.

Юноша спрыгнул с козел и, задорно улыбаясь, сообщил:

— Ссыльный — это я, ваш покорный слуга, господин каймакам.

Каймакам растерялся. Он таращился то на жандарма, то на растрепанного юношу, который выглядел много моложе своих лет. Наконец, заикаясь, он спросил:

— Что ты такое говоришь? Ты ведь еще ребенок!

Несомненно, таким образом каймакам выказал

симпатию и проявил добродушное участие, однако юноша этого не понял. Для него слово «ребенок» прозвучало как упрек. С той самой ночи, когда его забрали прямо из училища в Министерство полиции, юноша воображал себя взрослым. Ведь его отправили в ссылку под охраной полицейских и жандармов с ружьями, а значит, безусловно, он мог считать себя важной персоной. Благодаря этой спасительной мысли он забывал о страхе и отчаянии, преследовавших его столько дней.

Юноша старался выглядеть серьезным и степенным. Расправив полы пиджака и пригладив волосы, он спросил:

— Чем вам не нравится мой рост, господин?

Каймакам весело рассмеялся:

— Я не в том смысле, сынок... Ростом вы, слава богу, повыше меня будете. Только вы же совсем ребенок...

— Восемнадцать, господин...

— Что восемнадцать?

— Мне восемнадцать лет...

На этот раз каймакам решил подшутить. Он повернулся к спутникам и, давясь от смеха, сказал:

— Восемнадцать. Неужели? Куда уж старше... До пенсии всего ничего. Мои слова, стало быть, задели ваше самолюбие... Извините, конечно, не стоит называть мужчину вашего возраста ребенком... А что это за серьга у вас в ухе?

Я невольно дотронулся рукой до правого уха и рассмеялся.

Незадолго до этого, когда мы проезжали мимо сада, я стащил немного черешни, съел несколько штук, а веточку с парой ягод повесил на ухо и забыл. Роль серьезного человека, которую я пытался сыграть перед каймакамом, мне не удалась. Безнадежно пытаясь обратить все в шутку, я протянул ему черешню:

— Если позволите, я хотел бы преподнести это вам.

Он улыбнулся, взял веточку и, потрепав меня по

щеке, произнес:

— Надеюсь, мы подружимся. И наша дружба будет такой же сладкой, как и эта черешня. У вас есть багаж?

— Только маленькая сумка. Не было времени на сборы, остальной багаж прибудет позже.

— Хорошо... пусть сержант Хафыз отвезет сумку. А мы пойдем следом... Вы ведь не устали?

— Нет, что вы.

Отойдя к краю дороги, мы пропустили экипаж и медленно направились в город.

— Как там вас зовут... Кемаль-бей, не так ли?

— Да, господин... Кемаль Мурат...

— Еще и Мурат?

— Да, господин...

— То есть и Кемаль, и Мурат, не так ли? Ну тогда ты вдвойне достоин такой участи.

— Я не понимаю...

Каймакам не стал объяснять. Казалось, он был недоволен, что сказал слишком много.

Впрочем, сдерживаться он не мог и, многозначительно глядя на спутников, добавил:

— Хочу представить вам как Кемаля, так и Мурата... Ой будет нашим гостем в Миласе... А эти господа — мои близкие друзья. Селим-бей и Акиф-бей... Селим-бей у нас врач, а Акиф-бей — судья... Если вы, не приведи Аллах, заболеете, то отправим вас к Селим-бею, а если, тоже не приведи Аллах, проказничать будете, то — к Акиф-бею...

Сейчас мне пятьдесят. С той поры мне больше ни разу не доводилось так быстро завязать дружбу. А ведь мои друзья, ко всему прочему, были почтенными господами, я же — неопытным юнцом. Мы принадлежали к разным мирам, которые совершенно не пересекались. В довершение всего не стоит забывать, что пусть и формально, но я считался осужденным, они же — надзирателями.

Каймакам оказался добродушным веселым человеком. Он обладал низким и приятным голосом — большая редкость для невысоких людей, а точнее, карликов. Но стоило ему разразиться смехом, его голос нет-нет да и становился писклявым, как звук праздничной дудочки.

Высокий шатен доктор Селим-бей, друг каймакама, напротив, производил впечатление человека замкнутого, холодного и надменного. Однако вскоре я понял, что под этой маской он прячет свою застенчивость.

Селим-бей казался неразговорчивым. Пройдя пять-десять шагов, он почувствовал необходимость что-то сказать и серьезно спросил:

— Как вам Милас?

— Оттуда выглядит великолепно, — ответил я, указывая на тонкую ленту дороги, вьющейся на соседней горе.

Судья тяжело вздохнул:

— Да, только если смотреть по вечерам...

— Да полно вам... И вблизи совсем неплохо... Вы, должно быть, других уголков вилайета не видели... Чего только нет в моем ведении... Город разве что малость неухожен... — возразил каймакам.

— Да Алла5с с тобой, чего ж еще желать...

В тот вечер я впервые прощался с детством, входил в круг взрослых людей. Теперь и я должен был разговаривать как они. Тоном всезнающего человека я произнес:

— Даст Аллах, все наладится. Ведь не будет же страна сорок лет на месте топтаться...

Каймакам, должно быть, воспринял мои слова как жесткую критику. Он остановился посреди дороги, посмотрел сначала на меня, потом на своих друзей, словно хотел что-то сказать, но колебался. Наконец он не выдержал:

— Сынок, мало того, что ты и Кемаль, и Мурат одновременно, ты еще вдобавок отпускаешь дерзкие замечания... Не похоже, что тебе по чистой случайности была уготована такая участь.

Я совершенно ничего не понял.

— Почему же, господин? Что я такого сказал? — спросил я, удивленно тараща глаза.

— Что не так с нашей страной?.. Спасибо султану, она в прекрасных руках.

— Я не это имел в виду.

Тут вмешался судья:

— Господин каймакам... Ты непонятно какие мысли приписываешь молодому человеку...

Мы дружно рассмеялись и продолжили путь.

— Вы первый раз покинули Стамбул?

— Да, господин.

— У вас есть там родственники?

— На прошлой неделе были, но сейчас и не знаю.

— Что это значит?

Пожав плечами, я со смехом произнес:

— Вероятно, часть семьи, как и меня, отправили сменить обстановку...

Я затронул щекотливую тему, и поэтому мне никто не ответил.

— Значит, у вас нет багажа...

— Он прибудет позже, господин... Меня забрали внезапно, ночью, прямо из училища и...

— Понятно... Где вы будете жить? Сразу скажу, что по указу губернатора вы имеете право жить здесь так, как вам захочется. Где бы вы хотели остановиться?

— Не знаю, господин... У меня нет здесь знакомых.

— Ну, мы уже познакомились, этого достаточно... Я найду вам жилье.

* * *

Мы медленно шли по тротуару вдоль узкой дороги. Лавки уже начали закрываться.

На одном из перекрестков судья попросил разрешения откланяться.

— А вы что будете делать? Пойдете домой? — спросил каймакам у врача.

Доктор неопределенно махнул рукой и ничего не ответил.

— Не уходите... Что вы будете делать в пустом доме?.. Давайте вместе поужинаем у Саида... И подопечного нашего, Кемаля Мурат-бея, не стоит оставлять в первый вечер одного.

— Каймакам-бей, да ты, похоже, снова ищешь повод, чтобы не идти домой?

— Нет... И не говори при ребенке о делах моих грешных.

Ресторан Саида оказался небольшой продуктовой лавочкой. Каймакам издалека закричал:

— Рыба-то, рыба у вас есть? — и, получив положительный ответ, радостно хлопнул меня по плечу: — Ты принес нам удачу... Свежую рыбку привезли... Живем!

Осмотрев содержимое нескольких кастрюль, выстроившихся на жаровнях (для этого ему пришлось встать на цыпочки), каймакам пригласил нас в дальнюю комнату лавки. Она считалась залом для аристократов. На стенах, выкрашенных в красный цвет, красовалось изображение русалки и несколько натюрмортов, а с потолка свисала люстра из бронзы. Но каймакам посчитал это место тоскливым и попросил вынести стол в садик, который находился позади.

— Лето, можно считать, уже пришло, — сказал он. — Посидим здесь, под фонарем, в поэтичной атмосфере.

Доктору садик не понравился.

— Ну что за вид... Здесь просто свалка, — возразил он, поморщившись.

Каймакам указал на первые звезды, появившиеся в закатном небе:

— Стены здесь не очень, зато какой узор наверху! Посмотри, Селим-бей, все как надо... Разве найдешь такой орнамент, столь пышное убранство хоть на одном дворцовом потолке? Пусть стемнеет еще немного, небо озарится светом вечных лампад Всевышнего... Тогда и увидим.

Доктор расщедрился еще на одну фразу:

— Господин каймакам — поэт!

— Ну что ты, дружок... Какой из меня поэт. Порой намараю пару строф старым слогом, да и все. А ты, сынок, любишь стихи?

У меня не повернулся язык сказать, что люблю.

— Читаю, господин.

— Конечно, новые стихи...

— Старые мне читать трудно.

— А стихи своего тезки читаешь?

— А кто он, господин?

— Как, ты не знаешь, кто твой тезка? Ты ведь и Кемаль, и Мурат-бей? Видимо, ты притворяешься, что не знаешь, дабы тонко обыграть дело... Судьи здесь нет... Теперь мы можем говорить свободнее...

— !!!???

— Ты и в самом деле не знаешь, кто твой тезка? Ну, например, вот это слышал?

Дивный цвет твоих уст на щеках отражен.

Словно розы бутон, ты прекрасна[3].

— Нет, господин...

— Стихи твоего тезки,— как стрелы, что попадают прямо в сердце. Он тоже в раннем возрасте познал, что такое чужбина. Он жил на островах, здесь, неподалеку: на Кипре, Сакызе[4], Мидилли[5]...

— Все это мне неизвестно, господин.

Каймакам поморщился:

— Ну тогда и не нужно тебе этого знать. Не мне учить тебя таким вещам... Если не возражаете, я сегодня опрокину пару рюмочек под рыбку.

Селим-бей улыбнулся:

— Ну это само собой...

— То есть ты хочешь сказать, что я пришел сюда, чтобы напиться? Селим-бей, так и до ссоры недалеко... Послушай, сынок! В твоем возрасте пить совершенно непозволительно, но мужчины вроде нас, умудренные годами, могут иногда пропустить по стаканчику. Кемаль-бей, у вас есть отец?

— Есть, господин...

— Он пьет?

— Иногда, как и вы.

— Ну тогда вы не станете стыдить меня, как этот Селим-бей. Человек не может считать постыдным то, что делает его отец.

Саид принес стаканы, и врач Селим, который, казалось, только что осуждал каймакама, отказываться не стал. Я достал сигареты.

— Да ты куришь!

— Курю, господин.

— Жаль, не стоило привыкать...

По правде говоря, я не привык к сигаретам. С момента отъезда из Стамбула я выкурил четыре пачки, и сейчас от дыма у меня першило в горле. Но с этим приходилось мириться. Ведь как без сигареты показать, что я политический преступник, гроза большого государства, а не юнец, у которого еще молоко на губах не обсохло?

Мы сидели, глядя на развалюху с покосившейся печной трубой, разрушенными стенами и на дорогу перед ней.

Хотя улица в этот час была совершенно пуста, каймакам, наливая себе стакан ракы[6], пригибался к полу. Селим-бей каждый раз сердился.

— На воре и шапка горит, — говорил он.

Каймакам глубоко вздохнул:

— Здесь не только стены имеют уши, здесь у ночи есть глаза. Со всех сторон плетут интриги да сеют смуту. Если увидят, что я выпил стаканчик, завтра будут болтать: «Каймакама несли домой на руках, как мешок»... Будь я тут один, я бы и глазом не моргнул, но сейчас все иначе: «В развалинах дома родное семейство мое»[7].

Впрочем, после третьего стакана каймакам уже не задумывался о своем семействе, а, как раз наоборот, говорил о нем колкими, язвительными фразами.

Когда же у него вырвалось слово, которое негоже говорить при детях, каймакам сказал:

— Кемаль-бей, сынок, ты уже взрослый мужчина, если не по возрасту, то по статусу... Так что я не стану понапрасну лицемерить...

Выпив последний стакан, каймакам пришел в необычайное возбуждение. Хотя было прохладно и сыро, он расстегнул ворот и, подняв голову к звездам, начал читать какие-то непонятные стихи со странным ритмом. Затем со слезами на глазах он повернулся ко мне и, ударяя себя кулаком в грудь, произнес:

— Ах, сынок, каков же этот твой тезка... Он был подобен неземному существу, которое, гуляя по Млечному Пути, случайно соскользнуло в наш мир. И не спрашивай, кто он такой... я все равно не скажу... К тому же, как каймакам, я не имею права произносить его имени, сынок Кемаль Мурат-бей... Я буду часто читать тебе его стихи. Но имени не скажу ни при каких условиях...

Я улыбнулся:

— Наверное, вы говорите о Намыке Кемале?

Собственно, я знал это.

Каймакам испугался и прямо-таки накинулся на меня с упреками:

— Что за слова? Как у тебя язык поворачивается?.. Чтобы я больше такого не слышал...

Страх каймакама был неподдельным. У него вдруг испортилось настроение, и стихов он больше не читал.

Мне же не казалось, что мысль, подобно злому духу, становится опасной лишь тогда, когда обретает словесную оболочку. Я был не в том возрасте.

Стояла такая тишина, что в паузах между фразами мы слышали, как потрескивает лампа в подвесном фонаре и капает вода с тряпок, развешанных на веревке.

Доктор верно отметил: дворик походил на свалку. В одном углу виднелось нагромождение газовых баллонов и пустых бутылок. Вокруг валялась разбросанная овощная кожура, которая выпала из помойного ведра, с шумом и грохотом опрокинутого кошками. Грязная вода жирно поблескивала среди обломков камней. Я смотрел на все это и чувствовал, как невидимая рука сжимает мне сердце. Но каймакаму своей болтовней вновь удалось развеселить меня.

— Как у вашей семьи с деньгами? — вдруг спросил

он.

— Неплохо, господин, — ответил я.

— Я вот почему спрашиваю — вам ведь понадобятся деньги, чтобы жить здесь. У вас они есть?

— Полагаю, что да, господин.

— Что значит «полагаю»?

— У меня есть деньги, но я не знаю сколько. Отец дал мне небольшой кошелек, когда мы расставались.

Я достал из заднего кармана тщательно затянутый мешочек. Узлы на нем набухли от воды, когда я упал в реку Чине, и теперь никак не поддавались: пришлось развязывать их зубами.

— Вы до сих пор не открывали его?

— У меня были и другие деньги.

— И даже не полюбопытствовали?

— Отец предупредил меня: «Спрячь хорошенько... в пути не открывай, а то украдут!»

Каймакам засмеялся:

— Странный ребенок... даже не посмотрел... ну и ну!.. Если уж ты до сих пор терпел, то не стоит и сейчас открывать.

— Давайте откроем и пересчитаем... Посмотрим, хватит ли мне?

— Хватит, думаю, здесь достаточно... А если не хватит, всегда найдется решение. Впрочем, посмотри, если хочешь...

Любопытство каймакама было гораздо сильнее моего. Пока я боролся с узлами, он сильно переживал, и его маленькие глазки блестели, как у куницы.

Я высыпал монеты из кошелька сначала в ладонь, а затем на стол и принялся считать их.

Отец был уверен, что деньги главная угроза для подрастающего поколения, и поэтому всегда ограничивал меня в средствах. Но в этот раз он расщедрился: на столе лежали шестнадцать османских золотых.

Каймакам покраснел и, с трудом переводя дыхание, произнес:

— Сынок, да ты богат, как Крез[8]!

— Если мне потребуется, отец пришлет еще...

— Вот это отец! Всем бы такого... Только ты лучше пересчитай еще раз да спрячь, чтобы никто не увидел... И не приведи тебе Аллах сболтнуть кому-нибудь об этих деньгах... Ты ведь неопытный юноша!

Он волновался так, как будто на нас смотрели сотни глаз. И со страхом вглядывался в темноту, повторяя: «Собери их».

Особенно тревожные взгляды каймакам бросал в сторону лавки. Пока я собирал золото, он несколько раз подошел к двери и, приподнимаясь на цыпочках, заглянул в окно.

Этот круглый как шар человек питал слабость к двум вещам: рыбе и деньгам.

За те два года, которые я провел в Миласе, он дважды оказывался на волосок от гибели из-за своих страстей. Однажды летом он отравился испорченной рыбой и его на носилках отнесли в больницу. По словам докторов, каймакам спасся лишь чудом. Я сам был тому свидетелем и помню, как он лежал совершенно голый на железной больничной кровати, сложив маленькие пухлые ручки на толстом волосатом животе. Его лицо все покрылось пятнами и кровоподтеками, и за многие дни он не произнес ни единого слова.

Что касается денег, связанная с ними беда оказалась пострашнее.

В первые же дни конституционной революции народ обвинил каймакама во взяточничестве.

Вместе с евреем-ростовщиком его посадили в телегу для мусора, надели обоим на головы венки из гнилых помидоров и под грохот газовых баллонов торжественно выгнали из города. Зрелище было ужасное.

Позже многие сочли меру слишком жестокой, а кое-кто даже поговаривал, что каймакама оклеветали. Я так и не узнал правды. Однако вполне допускаю, что он все же брал деньги, так как был не в силах устоять перед блеском золота, которое само шло к нему в руки. Должно быть, при этом каймакам имел понурый и растерянный вид и, как и в ту ночь, тревожно озирался.

II

Спотыкаясь и наступая в лужи, мы шли по извилистым узким улочкам, которые то поднимались в гору, то уходили вниз. Хотя, кроме полуразрушенных и темных домов, ничего разглядеть не удавалось. Каймакам то и дело останавливался и давал разъяснения:

— Это квартал хаджи Ильяса... Не смотрите на внешний вид домов: каждый из владельцев по натуре своей напоминает грязный мешок, и все как один местные богачи... и так далее...

— Еврейский квартал... Народ здесь очень скупой и глупый, но встречаются и одаренные люди... Среди них есть настоящие толстосумы. Посмотришь, во что они одеваются, как рыбий хвост между собой делят, так хочется монетку подать, но на самом деле...

— Сейчас мы идем в Хисарбаши. Пусть тебя не обманывает внешний вид домов... Здесь живут одни земледельцы. Даже самый захудалый может иметь привратников из дюжины каймакамов, вроде меня...

Каймакам не только рассказывал о местах, которые мы проходили, но иногда, взмахивая четками, указывал куда-то в темноту:

— В той стороне старый квартал. Если подняться на холм в светлое время суток и посмотреть вон туда, можно увидеть Хайитлы... а в ту сторону — Каваклы... а еще Турунчлук, Иельдегирмени, Сарычай...

В семи-восьми шагах впереди мелькала тень доктора, который останавливался вместе с нами, а затем продолжал путь.

В отличие от каймакама он, выпив ракы, совсем замолчал.

В ту ночь его постоянное безмолвие пугало меня, наводя на мысль, что человек он гордый и едва снисходит до моей персоны. Но это все равно не объясняло, почему такой солидный мужчина предпочитает поддерживать дружбу со мной, маленьким ребенком, который еще не закончил училище.

Дойдя до греческого квартала, я сразу увидел впереди фасад церкви, а вернее, монастыря. По краю площади сидели люди, вокруг играли дети, держась за руки, девушки прогуливались. Каймакам обратился ко мне:

— В греческом квартале всего две армянских семьи. Ты будешь жить в доме одной из них. Я говорю «семья», но на самом деле там живет только одна армянская барышня. В комнатах на втором этаже до недавнего времени обитал холостой капитан-медик Супхи-бей. На ваше счастье, его перевели в Измир, и комнаты пустуют. Я послал жандарма сообщить ей о твоем прибытии, и она ждет с нетерпением. Только не вздумайте влюбиться друг в друга, а то вам не поздоровится...

Я обещал, смущенно кусая губы.

Каймакам еще немного посмеялся над моей неопытностью.

— Не хочу напрасно обнадеживать тебя, сынок. Госпоже Варваре за пятьдесят, она старая дева. Ее жених умер давным-давно, и она все еще в трауре, сгорает от тоски, как Аслы по своему Керему[9]... Она стала всеобщим посмешищем, ее, бедную, считают полоумной. А между тем это очень милая, порядочная и работящая женщина. Я уверен, что она присмотрит за тобой, как присматривала за Супхи-беем.

Наше появление в квартале вызвало всеобщее оживление. Женщины и мужчины, которые до этого сидели на стульях и топчанах у дверей, вставали при нашем приближении, и каймакам каждому говорил приятное слово и справлялся о здоровье.

Как ни странно, доктор тоже оживился. Оказалось, что он с необычайной легкостью говорит по-гречески. У некоторых дверей он задерживался, и было ясно, что в доме есть больной или же его спрашивают о чем-то из области медицины.

Секрет столь прекрасного знания греческого языка я узнал от каймакама:

— Селим-бей родом с Крита. Он глава большой семьи эмигрантов.

Наше появление также заинтересовало девушек, которые прогуливались, поддерживая друг друга за талию, и без умолку болтали. Пока мы шли, останавливаясь у каждой двери, они с невероятной скоростью сновали взад и вперед, всякий раз смеряя нас оценивающими взглядами.

Мне вновь стало неловко за свой потрепанный костюм, о котором я на какое-то время забыл. Я шел, стараясь держаться как можно дальше от своих спутников и не попадать в пятна света вблизи окон и дверей.

Толпа греческих девушек вокруг нас все увеличивалась, и наконец среди них показалась хозяйка дома, в котором мне предстояло жить. Я ожидал увидеть старую тетушку с бесформенным телом, густыми бровями и орлиным носом, но навстречу нам медленно вышла худая и высокая женщина в черном, плавно покачиваясь, словно растение на ветру. Платок тонкой вязки с шелковой бахромой ниспадал ей на плечи, поверх него была наброшена черная кружевная шаль. В руке женщина держала платочек из черного тюля, а обута она была в блестящие лакированные туфли.

Но вдруг свет из окна озарил ее лицо, и я увидел увядание и тлен. Эта фея ночи могла бы легко сойти за ангела смерти, если бы вместо черной одежды завернулась в пять-шесть локтей небеленого ситца и взяла в руки косу на длинной рукоятке.

Ее морщины скрывал легкий слой белил, лицо оставалось бескровным, как у покойницы. Маленький круглый носик походил на перламутровую пуговицу, которую крепко пришили прямо в центре лица. Бровей как таковых почти не было: поверх нескольких редких волосков сурьмой она нарисовала пару тонких полумесяцев — дальний отголосок моды, которой будет суждено появиться через тридцать лет.

— О-о-о, госпожа моя... Какая роскошь, какая красота, — произнес каймакам, в сильном возбуждении размахивая коротенькими ручками. Он представил нас друг другу, после чего, подмигнув, добавил: — Мне цены нет, я привел тебе нового постояльца. Супхи-бей ему и в подметки не годится. Думаю, вы хорошо поладите.

Деревянный дом старой девы оказался таким же, как она сама: узким, длинным, тесным и слегка покосившимся. Она обитала на первом этаже, а две комнаты с прихожей на втором этаже отводились мне.

В своем нелепом костюме я не мог больше стоять перед греческими барышнями, которые столпились у двери, и поэтому, попрощавшись с друзьями, вошел в дом.

III

Как и каймакам, я весь состоял из контрастов и противоречий. Держаться золотой середины я не умел и постоянно бросался из одной крайности в другую.

Оказавшись в комнате в одиночестве, я вдруг потерял самообладание и разрыдался, словно от безысходности. Да еще как!..

Ни одна крохотная девочка, которую разлучили с матерью, не стала бы так плакать. Это был позор.

Несчастье свалилось на меня внезапно, как незаслуженная пощечина, и я совсем потерял голову. Все, что произошло с тех пор, когда меня ночью забрали из училища в Министерство полиции, казалось лишь видением. Каждую минуту новые, непредсказуемые сюрпризы, волнения, усталость, перемежаемые сном, тяжелым, как свинец...

А еще эта роль героя-политзаключенного, которую я излишне усердно играл перед окружающими и даже перед самим собой. Я был измотан.

Вероятно, именно поэтому я теперь рыдал, как маленький несмышленый ребенок.

Наконец, была еще одна причина, по которой я дал себе слабинку, и я осознаю ее только сейчас: я полагал, что жизнь отныне будет состоять из череды неожиданностей. Восемнадцатилетнего юношу это воодушевляет и развлекает, даже если приходится терпеть лишения. Но не прошло и недели, как мой путь завершился. И отныне я должен был до самой смерти жить в этой комнате, а все из-за несправедливого решения суда. Так мне казалось тогда.

Прощаясь, каймакам постарался меня утешить и, взяв мои руки в свои, сказал тихо, чтобы его не услышал Селим-бей:

— Не печалься, и это пройдет. Как говорится, «всякое может выйти из чрева ночи, пока ждешь рассвета»[10]. Через год-другой тебя простят. А пара лет быстро пролетит, не успеешь и глазом моргнуть.

Для людей определенного возраста год действительно пролетает быстро. Но по меркам восемнадцатилетнего это огромный срок, которому нет конца и края.

Неизвестно, как долго я бы предавался безумию, но, к счастью, в этот момент дверь приоткрылась, и я услышал голос тетушки Варвары:

— Извините... Если вы позволите, я проглажу ваш костюм, пока вы будете спать.

Я быстро отвернулся и, посвистывая, сделал вид, будто ищу что-то в дорожной сумке, которая стояла на застеленном топчане. Тетушка думала, что я не слышу ее, и повторила вопрос.

Достав из сумки платок, я ловко вытер нос и глаза и со смехом произнес:

— Если я отдам вам свой костюм, что же я надену? У меня нет ночной рубашки...

— Я дам вам свое энтари[11].

— Как это?

— Оно вполне подойдет. Не волнуйтесь, оно чистое.

— Пусть лучше энтари меня боится. Ведь я с дороги...

Моя шутка рассмешила госпожу Варвару. Немного

погодя на софе оказался скрипучий сундучок, из которого, благоухая лавандой, появилось чистейшее отутюженное черное энтари.

На груди красовались мелкие сборки, а воротник и рукава были отделаны широкими черными рюшами. Ах, детство... Я забыл о своем отчаянии и стал хохотать как сумасшедший, когда увидел себя в зеркале. Хотя тетушка была женщиной высокого роста, ее платье с рюшами доходило мне лишь до колен. Во мне разыгрался бес: я взял с верхней полки платяного шкафа черную соломенную шляпу с черным пером и вуалью и надел ее. В довершение всего в таком виде я спустился вниз, в комнату тетушки.

Старая дева веселилась, как никогда. Глядя на единственную неудачную часть моего туалета — грязные мужские ботинки, — она смеялась до слез.

— Ох, дай Аллах вам здоровья... Давно мне не было так весело.

Утонченность госпожи Варвары доходила до странностей. Хотя именно я должен был стыдиться своих ботинок, смутилась именно она и со словами:

— Простите... Мне как-то в голову не пришло, забыла принести вам тапочки, — выбежала из комнаты. Затем, несмотря на мои протесты, она встала на колени, сняла ботинки с моих ног и надела мне вышитые черные женские тапочки.

К счастью, утром, в гостинице в Чине, я сменил носки. Иначе, не сомневаюсь, из скрипучего сундука появилась бы пара длинных черных чулок.

Я затеял весь этот маскарад перед тетушкой, намереваясь сразу вернуться в свою комнату. Но она насильно усадила меня в угловое кресло для дорогих гостей достала из шкафа серебряный прибор для сладостей и, достав сакыз татлысы[12] и фиалковый ликер, кормила меня чуть ли не из ложки.

— Как отлично вам подходит это платье. Вы как девица-красавица, от которой все сходят с ума. Супхи-бей, дай Аллах ему здоровья, тоже был хорошим человеком. Но вы, конечно, лучше, да еще и шутник.

Госпожа Варвара не смогла удержаться и, слегка коснувшись моего лба рукой, поправила мои русые волосы, казавшиеся темнее под черной вуалью.

* * *

Хотя снаружи все стихло, мы по-прежнему сидели друг напротив друга, говорили о том о сем. Выпив вместе со мной фиалкового ликера, госпожа Варвара разгорячилась: она вытянула шею и, словно трагедийная

актриса, с дрожью в голосе спросила:

— Вы ведь совсем еще дитя. Что вы натворили, почему такое случилось?

Было ясно, что каймакам шепнул тетушке пару слов.