Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

\"Стервятник!\" - подумал Джордж.

- Благодарю, но лошадь не продается.

Он вернулся в конюшню, но на каждом лице, куда бы он ни пошел, он видел новое уравнение, которое решалось теперь только с помощью х2. Трижды подходил он к стойке. И только на третий раз сказал себе: \"Эмблера придется продать. Но такой лошади у меня никогда больше не будет\".

На этом зеленом лугу, побуревшем от сотен тысяч подошв, усыпанном обрывками бумаги, окурками, остатками всякой снеди, на этих подступах к бранному полю, по которому катился поток то в сторону битвы, то от нее, все те, кто кормился у этого грандиозного предприятия - сошка помельче и совсем мелкая, - вопили, визжали, наскакивали на бойцов, возвращавшихся после сражения (победители - с пылающими лицами, их несчастливые соперники - с омраченными). По этому огромному зеленому лугу сквозь толпу всех этих безногих калек, игроков в кости, Шулеров, женщин с младенцами, сосущими грудь, оборванных акробаток шел Джордж Пендайс, стиснув зубы и опустив голову.

- Завтра повезет, капитан! Удачи тебе, капитан! Ради господа бога, ваше сиятельство!.. Не бойся, пытай счастье!

Солнце, выглянувшее после долгого отсутствия, припекало шею Джорджа, ветер, зловонный от сотен потных, нечистых человеческих тел, донес до его слуха рев чудовища: \"Пустили!\"

Кто-то окликнул его.

Джордж обернулся и увидел Уинлоу.

- А! Уинлоу! - вежливо сказал Джордж, улыбаясь ему и посылая в душе ко всем чертям.

Высокородный Джефри пошел рядом, неторопливо разглядывая лицо Джорджа.

- Неудачный для вас день сегодня, старина! Говорят, вы продали своего Эмблера этому Гильдерштейну.

Сердце Джорджа дрогнуло.

\"Уже, - подумал он, - уже мерзавец расхвастался! И этому выскочке теперь моя лошадь... моя лошадь\". И ответил спокойно:

- Мне нужны были деньги.

Уинлоу, отнюдь не лишенный такта, заговорил о другом.

Вечером того же дня Джордж сидел на своем месте в Клубе стоиков, глядя в окно на Пикадилли. Перед его глазами, прикрытыми рукой, как козырьком, катились экипажи в сторону Вест-Энда и обратно, в каждом мелькал светлый диск лица или два светлых диска, один возле другого. Приглушенный шум города доносился сюда вместе с потоками ночной прохлады. В свете фонарей в Грин-парке блестела, как лакированная, листва на фоне густого неподвижного мрака, а над всем - подернутые золотистой дымкой звезды и пепельное небо. По тротуарам сновали бесчисленные фигурки. Некоторые, взглянув на залитые светом окна, замечали мужчину во фраке, с белой накрахмаленной грудью и, вероятно, думали: \"Хотел бы я быть на месте этого франта, которому только и дела, что ожидать отцовского наследства\"; другие не думали ни о чем. Но, может, какой-нибудь прохожий и пробормотал себе под нос: \"Сидит, бедный, один, скучно, должно быть\".

Под взглядами проходящих людей губы Джорджа крепко сжались, и только время от времени пробегала по ним горькая усмешка, а лоб его все еще ощущал бархатистое прикосновение морды Эмблера, и его глаза, которых сейчас никто не видел, потемнели от боли.

ГЛАВА XI

МИСТЕР БАРТЕР ВЫХОДИТ НА ПРОГУЛКУ

Событие в доме священника ожидалось с минуты на минуту. Мистер Бартер, в сущности, никогда не знавший страданий, не любил думать о страданиях других, а тем более быть их очевидцем. До сего дня, однако, ему не приходилось о них думать, ибо жена его на все вопросы отвечала только: \"Все хорошо, дорогой, все хорошо, не волнуйся\". Она всегда улыбалась при этих словах, хотя бы и побелевшими губами. Но в это утро, пытаясь ответить по обыкновению, она не нашла сил улыбнуться, ее глаза потеряли свой обычный блеск, и сквозь стиснутые зубы она прошептала:

- Пошли за доктором Уилсоном, Хассел!

Священник поцеловал жену, зажмурив глаза: ему невыносимо было видеть ее побелевшее лицо с закушенными губами. Через пять минут грум уже мчался верхом на чалой лошади в Корнмаркет за доктором, а священник стоял у себя в кабинете, переводя взгляд с одного домашнего божества на другое, будто призывал их на помощь. Наконец он взял крикетную биту и принялся протирать ее маслом. Шестнадцать лет назад, когда на свет появился первый сын, тоже Хассел, мистера Бартера застигли доносившиеся из жениной комнаты вопли, которые он помнил и по сей день. И ни за какие блага в мире он не согласился бы услыхать нечто подобное еще раз. С тех пор они больше не повторялись, ибо его жена, подобно многим женщинам, была сущей героиней, но с того первого раза - хотя священник имел возможность привыкнуть к подобного рода событиямего неизменно обуревал панический страх. Как будто провидение откладывало на последнюю минуту все волнения и беспокойства, которые он должен был бы испытать на протяжении долгих месяцев ожидания, и тут разом их на него обрушивало. Он положил биту обратно в футляр, закрыл пробкой пузырек с маслом и снова воззрился на домашние божества. Ни одно из них не пришло к нему на помощь. А мысли его были теми же, что и все предыдущие девять раз. \"Нельзя уходить. Мне следует дождаться Уилсона. А если что-нибудь не так... Там! акушерка, и я ничем не могу помочь. Бедняжка Роза, моя дорогая бедняжка! Мой долг... Что это? Нет, тут я буду только мешать!\"

Неслышно, но не сознавая этого, он отворил дверь; неслышно подошел к вешалке, взял свою черную соломенную шляпу; неслышно вышел и быстро, решительно зашагал прочь от дома.

Через три минуты его фигура снова появилась на дороге, теперь он уже почти бежал к дому. Вошел в переднюю, поднялся по лестнице и вступил в комнату жены:

- Роза, дорогая Роза, чем тебе помочь?

Миссис Бартер протянула руку, злая искорка вспыхнула и погасла в ее глазах. Сквозь сведенные болью губы она едва слышно прошептала:

- Ничем, дорогой. Ступай лучше погулять.

Мистер Бартер прижал к губам ее дрожащие пальцы и попятился к двери. В коридоре он рассек кулаком воздух и, сбежав вниз, снова исчез за поворотом дороги. Он шел все быстрее и быстрее, деревня осталась позади, и среди мирных сельских картин, звуков и запахов нервы его мало-помалу успокаивались. Он снова был в состоянии думать о других предметах: о школьных успехах Сесила - совсем, совсем неудовлетворительно! - о старике Хермоне в деревне, который, как он подозревал, нарочно кашляет, чтобы полечиться винцом; о матч-реванше с крикетистами Колдингэма и о том, что их знаменитого левшу ничего не стоит \"выбить\"; о новом издании псалтыря; о жителях дальнего конца деревни, которые редко ходят в церковь: эти пять семей строптивее и хитрее, чем остальные прихожане, что-то в них есть чуждое, неанглийское, недаром все они смуглые. Думая обо всех этих важных делах, он забыл то, что хотел забыть; но, услыхав стук колес, сошел с дороги в поле, сделав вид, будто интересуется хлебами, и оставался там, пока коляска не проехала мимо. Это был не доктор Уилсрн, но мог бы быть он; и на следующем же перекрестке он, сам того не сознавая, свернул прочь с корнмаркетской дороги.

Был полдень, когда он подошел к Колдингэму, отстоящему от Уорстед Скайнеса на шесть миль. Ему очень хотелось выпить сейчас кружку пива, но зайти в трактир не приличествовало сану, и он отправился на кладбище. Сел на скамью под кленом напротив усыпальницы семейства Уинлоу - ведь Колдингэм граничил с поместьем лорда Монтроссора, и здесь покоились все Уинлоу. Пчелы трудились над ними в цветущих ветвях, и мистер Бартер подумал: \"Красивое место. У нас в Уорстед Скайнесе такого нет...\"

Внезапно он почувствовал, что не может больше сидеть здесь и благодушествовать. А что, если его жена умерла? Так иногда бывает: жена Джона Тарпа из Блечингэма умерла, рожая своего десятого. Он вытер испарину со лба и, сердито посмотрев на надгробия Уинлоу, встал со скамьи.

Он свернул на другую дорожку и вышел к крикетному полю. Там шла игра, и вопреки собственной воле священник остановился - играла колдингамская команда, и он так увлекся, следя за игроками (да, так и есть, у этого левши надолго пороху не хватит), что не сразу узнал лорда Джефри Уинлоу в наколенниках и куртке в синюю и зеленую полоску, сидящего верхом на раскладном стуле.

- Добрый день, Уинлоу, сражаетесь с командой фермеров? Жаль, я не могу остаться посмотреть вас. Заходил по делу неподалеку и должен немедленно вернуться.

Необычная торжественность на его лице подстрекнула любопытство Уинлоу.

- Оставайтесь с нами завтракать.

- Нет, нет, моя жена, знаете ли... Надо быть дома!

Уинлоу сказал:

- Ах, да, конечно... - Его ленивые голубые глаза, всегда с превосходством глядевшие на собеседника, задержались на разгоряченном лице священника. - Между прочим, - сказал он, - боюсь, что дела у Джорджа Пендайса идут скверно. Вынужден был продать свою лошадь. Я видел его на Эпсомских скачках на позапрошлой неделе.

Лицо священника оживилось.

- Я знал, что игра на скачках ни до чего хорошего не доведет, - сказал он. - Мне очень, очень его жаль.

- Говорят, - продолжал Уинлоу, - он проиграл в среду четыре тысячи фунтов. А и без того был в стесненных обстоятельствах. Бедняга Джордж! Чертовски славный малый.

- Да, - повторил мистер Бартер, - мне очень, очень его жаль. Ему и без этого было нелегко.

В ленивых глазах лорда Джефри опять зажегся огонь любопытства.

- Вы имеете в виду миссис... гм... э? - спросил он. - Что поделаешь, от сплетен не убережешься. Жаль бедного сквайра и миссис Пендайс. Надеюсь, что-то можно будет сделать.

Священник нахмурил брови.

- Я сделал все, что было в моих силах, - сказал он. - Прекрасно бьет этот ваш игрок, сэр, но все-таки удар у него слабоват, слабоват. Однако мне пора, я и так уже замешкался.

И снова на лице мистера Бартера появилась торжественность.

- Так вы будете играть вместе с вашими колдинтэмцами против нас в четверг? До свидания!

Кивнув в ответ на кивок Уинлоу, он зашагал домой.

Не желая возвращаться кладбищем, он пошел через поле. Ему хотелось есть и пить. В одной из его проповедей было такое место: \"Мы должны научиться обуздывать свои желания. Только воздерживаясь в повседневных, казалось бы, мелочах, можно достичь той духовной высоты, без которой нельзя приблизиться к богу\". В его семье и в деревне знали, что дух мистера Бартера достигает весьма опасной высоты, если ему случится пропустить трапезу. Он был человек отменного здоровья, с прекрасным пищеварением, которое в подобных случаях настоятельно заявляло о себе. Прочитав эту проповедь, он нередко в течение недели, а то и больше отказывал себе во второй кружке эля за вторым завтраком или в послеобеденной сигаре, выкуривая вместо этого трубку. И он искренне верил, что достигал таким образом духовной высоты; впрочем, возможно, так оно и было. А если и не достигал, никому это не было заметно, ибо большая часть его паствы принимала его святость как нечто само собой разумеющееся, а из остальных лишь очень немногие не считались с тем фактом, что он их духовный отец силой обстоятельств и по воле той системы, что заставила его быть их пастырем, хотел он того или нет. В сущности, они уважали его за то, что его нельзя было лишить прихода, - не то что священник в Колдингэме, зависевший от воли и настроения других людей. Ибо, если не считать двух закоренелых негодяев и одного атеиста, весь его приход - и консерваторы и либералы (либералы появились, как только исчезли сомнения в том, что выборы и в самом деле тайные) - все были сторонниками наследственной системы.

Ноги сами понесли мистера Бартера в сторону Блечингэма, где имелся \"приют трезвости\". В глубине души он испытывал отвращение к лимонаду днем, ибо мысль о нем раздражала его чувство порядка, но он знал, что больше идти некуда. При виде блечингэмского шпиля дух его взыграл.

\"Хлеб с сыром, - думал он. - Что может быть лучше хлеба с сыром и чашки кофе?\"

В этой чашке кофе было что-то символическое, отвечавшее его состоянию. Кофе был крепкий, мутный, и шел от него тот особый аромат, которым обладает только деревенский кофе. Он выпил совсем немножко и опять отправился в путь. После первого поворота он миновал школу, откуда доносился нестройный гул, который напоминал глухой шум машины, отслужившей свое. Священник остановился, прислушиваясь. Прислонившись к ограде площадки для игр, он вслушивался, пытаясь разобрать слова, произносимые нараспев, подобно молитве. Ему послышалось что-то вроде: \"Дважды два - четыре, дважды три шесть, дважды шесть - восемь\"; и он пошел дальше, размышляя: \"Прекрасно! Но если вовремя не принять мер, это может зайти слишком далеко; мы можем внушить им мысли, не подходящие их месту в жизни\". И он нахмурился. Он оставил позади перелаз через изгородь и пошел по тропинке. Воздух звенел от пения жаворонков, шарики высокого клевера клонились под тяжестью пчел. В конце луга поблескивало озерцо в зарослях ивы. На открытом участке шагах в тридцати от озерца под палящим солнцем стояла привязанная к колышку старая лошадь. Оскалив желтые зубы, она вытянула морду к воде, которой не могла достать. Мистер Бартер остановился. Он не знал эту лошадь, до его прихода было еще три луга, но он видел, что бедная скотина хочет пить. Он подошел и стал развязывать узел, но только натрудил пальцы. Тогдэ, нагнувшись, он ухватился за колышек. Пока он, побагровев, тащил его и дергал, старая кляча стояла спокойно, поглядывая на него мутным глазом. Мистер Бартер рванул изо всех сил, колышек выскочил, и священник отлетел с ним в сторону. Кляча в испуге отпрянула.

- Не бойся, старушка! - сказал Бартер и прибавил сердито: - Это мерзость - оставлять скотину под палящим солнцем. Был бы здесь ее хозяин, я пристыдил бы его!

И он повел кобылу к воде. Старая кляча шла покорно. Но поскольку она мучилась безвинно, то и не испытывала благодарности к своему избавителю. Она вволю напилась и принялась щипать траву. Мистер Бартер почувствовал разочарование; он вбил колышек в мягкую землю у самых ив, поднялся и посмотрел с неприязнью на лошадь.

Она паслась как ни в чем не бывало. Священник вынул платок, отер пот со лба и насупился. Он не любил неблагодарности ни в людях, ни в животных.

Неожиданно он почувствовал, что очень устал.

- Теперь уж, наверное, все кончилось, - сказал он себе и быстрыми шагами пошел по полю.

Дверь его дома была распахнута. Пройдя в кабинет, он на минутку сел, чтобы собраться с мыслями. Наверху ходили; его слуха коснулся протяжный стон, и он ужаснулся.

Он вскочил и бросился к звонку, но не стал звонить, а побежал наверх. Возле комнаты жены он столкнулся со старой няней его детей. Она стояла на коврике перед дверью, зажав уши, и слезы катились по ее старому лицу.

- О сэр! - прошептала она. - О сэр!

Священник в испуге взглянул на нее.

- Что там? - закричал он. - Что там?

И, зажав уши, бросился опять вниз. В передней он увидел какую-то даму. Это была миссис Пендайс, и он подбежал к ней, как обиженный ребенок бежит к своей матери.

- Моя жена, - говорил он, - моя бедная жена! Один бог знает, что они там делают с ней, миссис Пендайс! - И он закрыл лицо руками.

Она, урожденная Тоттеридж, стояла, не двигаясь; затем, осторожно опустив затянутую перчаткой руку на его мощное плечо, где напружинились мышцы оттого, что были сжаты кулаки, сказала:

- Дорогой мистер Бартер, Уилсоя - такой хороший врач. Пойдемте в гостиную.

Священник, спотыкаясь, как слепой, позволил увести себя. Од опустился на диван, а миссис Пендайс села подле, все еще не сняв руки с его плеча. Ее лицо чуть подергивалось, как будто она с трудом сдерживалась. Ласковым голосом она повторила:

- Все будет хорошо, все будет хорошо. Ну, успокойтесь.

В ее участии и заботе была заметна не то чтобы некоторая холодность, а легкое изумление, что вот она сидит здесь в этой гостиной и утешает мистера Бартера.

Священник отнял руки от лица.

- Если она умрет, я не вынесу этого, - проговорил он не своим голосом.

При этих словах, вырвавшихся у мистера Бартера под действием чего-то большего, чем привычка, рука миссис Пендайс соскользнула с плеча священника и легла на яркий ситец дивана, зеленый с алым. Ее испугала и оттолкнула страстность его тона.

- Подождите здесь, - сказала она, - я поднимусь, взгляну, что там.

Приказывать не было свойственно миссис Пендайс, но мистер Бартер с видом напроказничавшего и раскаивающегося в своих шалостях мальчика повиновался.

Когда миссис Пендайс вышла, он приблизился к Двери, прислушиваясь: хотя бы какой-нибудь звук донесся сюда, хотя бы шелест ее платья! Но все было тихо, нижние юбки миссис Пендайс были батистовые, и священник остался наедине с безмолвием, переносить которое было выше его сил. Он шагал по комнате в своих тяжелых сапогах, сцепив за спиной руки, лбом рассекая воздух, сжав губы - так бык, первый раз запертый в загоне, мечется из угла в угол, зло выкатывая глаза.

Страх, раздражение спутали его мысли, он не мог молиться. Слова, которые он так часто повторял, бежали от его сознания, как будто издеваясь. \"Все мы в руках господних! Все мы в руках господних!\" Вместо них в голову лезли слова мистера Парамора, сказанные тогда в гостиной Пендайсов: \"Во всем нужна золотая середина\". Эти слова, полные жестокой иронии, как будто кто напевал ему на ухо. \"Во всем нужна золотая середина, во всем нужна золотая середина!\" А его жена лежит сейчас там в муках, и это его вина... и...

Какой-то звук. Багрово-красное лицо священника не могло побледнеть, но кулаки его разжались. В дверях стояла миссис Пендайс и улыбалась странной, сострадательной и взволнованной улыбкой.

- Все хорошо: мальчик. Бедняжке было очень тяжело!

Священник глядел на нее, но не говорил ни слова; затем он вдруг рванулся мимо нее, побежал в кабинет и заперся на ключ. Тогда, и только тогда он опустился на колени я долго стоял так, ни о чем не думая.

ГЛАВА XII

СКВАЙР ПРИНИМАЕТ РЕШЕНИЕ

Вечером того же дня в девять часов, кончая свою пинту портвейна, мистер Бартер почувствовал неодолимое желание развлечься, побыть в обществе себе подобных.

Взяв шляпу и застегнув сюртук на все пуговицы - вечер был теплый, но восточный ветер приносил прохладу, - он зашагал к деревне.

Как воплощение дороги, ведущей к господу, о которой он говорил по воскресеньям! в своих проповедях, убегала вдаль проселочная дорога, обрамленная аккуратными изгородями, прошивая светлой ниткой тень вязов, на которых грачи уже смолкли. Запахло дымком, показались домики деревни кузница и лавки, обращенные фасадом к выгону. Огни в распахнутых дверях и окнах стали ярче; ветерок, едва колышущий листву каппана, резво играл трепетными листками осины. Дома - деревья, дома - деревья! Приют в прошлом и во все будущие дни!

Священник остановил первого, кто встретился ему.

- Прекрасные дни стоят для сена, Эйкен! Как дела у вашей жены? Значит, дочка! А-ха, мальчишек вам надо! Вы слышали о нашем событии? Могу смиренно...

От прихожанина к прихожанину, от порога к порогу он утолял свою жажду общения с людьми, восстанавливал утраченное было чувство собственного достоинства, необходимое для исцеления раны, нанесенной его чувствительности. А над его головой едва заметно вздыхали каштаны, осины нежно шелестели листвой и, наблюдая мирскую суету, как будто шептали: \"О жалкие маленькие человечки!\"

Луна на исходе первой четверти выплыла из-за темной кладбищенской рощи - та самая луна, что иронически взирала на Уорстед Скайнес, еще когда в приходской церкви возносил молитвы богу первый Бартер, и первый Пендайс хозяйничал в усадьбе; та самая луна, что так же тихо, равнодушно взойдет над этой рощей, когда навек уснут и последний Бартер и последний Пендайс, и на их надгробные камни будет литься сквозь лиловую тьму серебристый свет.

Священник подумал:

\"Пожалуй, надо послать Стэдмена в этот угол. Кладбище становится тесновато; а здесь все старые могилы - лет по полтораста. Не разберешь на плитах ни слова. Вот с них и начнем\".

Он пошел через луг по тропинке, ведущей к дому сквайра.

День давно угас, и только лунный свет озарял высокие стебли трав.

В доме стеклянные двери столовой были открыты настежь. Сквайр сидел один, в печальном раздумье доедая фрукты. По обеим сторонам от него на стенах висели портреты всех предыдущих Пендайсов, его молчаливых сотрапезников, а в самом конце над дубовым буфетом, уставленным серебром, глядела на них с портрета его жена, чуть удивленно вскинув брови. Сквайр поднял голову.

- А, Бартер! Что ваша жена?

- Ничего, спасибо.

- Рад это слышать! Прекрасное у нее здоровье, удивительная выносливость. Портвейну или кларет?

- Я выпил бы рюмку портвейну.

- Тяжеленько вам пришлось. Я-то знаю, что это значит. Мы не похожи на своих отцов, - они к этому относились просто. Когда родился Чарлз, отец охотился. А я так совсем измучился, когда появлялся на свет Джордж.

Сквайр на секунду умолк и тут же поспешно прибавил:

- Хотя вы-то уже могли и привыкнуть. Бартер нахмурился.

- Я был сегодня в Колдингэме, - сказал он, - и видел Уинлоу. Он оправлялся о вас.

- А, Уинлоу! Очень милая женщина его жена. У них, кажется, всего один сын.

Священник поморщился.

- Он говорил мне, - произнес он резко, - что Джордж продал своего жеребца!

Лицо сквайра изменилось. Он испытующе посмотрел на мистера Бартера, но священник наклонил голову над рюмкой.

- Продал жеребца? Что бы это значило? Он хоть объяснил вам, в чем дело?

Священник допил свой портвейн.

- Я никогда не ищу здравого смысла в поступках людей, играющих на скачках, - на мой взгляд, у них его меньше, чем у бессловесной скотины.

- Играющие на скачках - дело другое, - возразил мистер Пендайс. - Но Джордж ведь не играет.

В глубине глаз священника мелькнула усмешка. Он сжал губы.

Сквайр поднялся со своего места.

- На что вы намекаете, Бартер? - сказал он. Священник покраснел. Он ненавидел передавать сплетни, то есть когда они касались мужчины; женщины иное дело. И так же как и в тот раз, в разговоре с Белью, он старался не выдать Джорджа, так и теперь был начеку, чтобы не сказать лишнего.

- Мне ничего не известно, Пендайс!

Сквайр начал ходить по комнате. Что-то задело ноги Бартера: из-под стола в самом конце, там, где лежало пятно лунного света, выбрался спаньель Джон и, олицетворяя собой все, что было рабски преданно в этом поместье сквайру, уставил на своего хозяина полный тревоги взгляд. \"Вот опять, - как будто хотел он сказать, - начинается что-то неприятное для меня!\"

Сквайр прервал молчание.

- Я полагаюсь на вас, Бартер; я полагаюсь на вас, как на родного брата. Рассказывайте, рассказывайте, что вы слыхали о Джордже.

\"В конце концов, - подумал священник, - он же его отец!\"

- Я знаю только то, что слыхал от других, - начал он. - Говорят, что Джордж проиграл очень много. Может быть, все это выдумка, я не очень-то верю слухам. А если он и продал жеребца, тем лучше. Не будет искушения играть.

Хорэс Пендайс ничего не ответил на это. Им овладели гнев и растерянность. Одна мысль билась в его мозгу: \"Мой сын - игрок! Уорстед Скайнес в руках игрока!\"

Священник встал.

- Это всего-навсего слухи. Не придавайте им большого значения. Мне что-то не верится, чтобы Джордж был так глуп. Ну, мне пора к жене. До свидания.

И смущенно кивнув, мистер Бартер удалился через ту же дверь, через которую он вошел.

Сквайр окаменел.

Игрок!

Для мистера Пендайса, чье существование замкнулось в Уорстед Скайнесе, чьи помыслы были прямо или косвенно связаны только с поместьем, чей сын был всего лишь претендент на место, которое со временем покинет он, чья религия - почитание предков, для мистера Пендайса, которого при мысля о переменах бросало в дрожь, не было страшнее слова, чем слово \"игрок\"!

Он не понимал, что его система взглядов и была виновницей поведения Джорджа. Он говорил тогда Парамору: \"У меня нет системы; я не верю ни в какие системы\". Он просто растил сына джентльменом. Было бы лучше, если бы Джордж пошел в гвардию, но он провалился на экзамене; было бы лучше, если бы Джордж занялся поместьем, женился, родил сына, а не прожигал жизнь в Лондоне, - но Джордж оказался неспособным и на это! Он помог ему поступить в территориальный полк и в Клуб стоиков - что еще он мог дать сыну, чтобы уберечь его от беды? И вот он... игрок!..

Игравший один раз будет играть всегда!

И в лицо жене, глядевшей на него со стены, он зло бросил:

- Это в нем от тебя!

Но портрет ответил ему кротким взглядом.

Круто повернувшись, он вышел из комнаты. Спаньель Джон, не поспевший за хозяином, сел подле захлопнувшейся двери, стараясь носом уловить приближение кого-нибудь, кто вызволил бы его отсюда.

Мистер Пендайс прошел в кабинет, отперев ящик бюро, вынул какие-то документы и долго просматривал их. Это были: его завещание, список угодий Уорстед Скайнеса, с указанием размеров и получаемой арендной платы, затем копия документа, определявшего порядок наследования поместья. На этот последний документ, заключавший в себе самую горькую иронию, мистер Пендайс смотрел долее всего. Он не стал перечитывать бумагу, он думал: \"И я не имею права уничтожить это! Так сказал мне Парамор! Игрок!\"

Тупая косность, свойственная всем людям этого непонятного мира, а сквайру еще в большей степени, чем остальным, - это не качество характера, а скорее проявление инстинктивного страха перед тем, что тебе чуждо, инстинктивного отвращения к чужим взглядам, инстинктивной веры в силу традиции. А у сквайра к этому еще добавлялось самое его глубокое и достойное качество - умение принимать решения. Эти решения могли быть тупы и нелепы, могли доставлять ему и окружающим ненужные страдания, могли не иметь никакого нравственного и разумного оправдания, и тем не менее он умел принимать их и не отступать от них ни на йоту. Благодаря этому качеству он по-прежнему был тем, чем был столетия назад и чем надеялся остаться до скончания века. Это было в его крови. Единственно благодаря этому он мог противостоять разрушительной силе времени, ополчившейся против него, против его сословия, против наследственного принципа. Единственно благодаря этому он мог передать своему сыну все, что ему было самому завещано его предками. И теперь он глядел со злобой и негодованием на документ, который узаконивал эту передачу.

Люди, задумывающие великие дела, не всегда претворяют их в жизнь так легко и тайно, как этого им хотелось бы. Мистер Пендайс пошел в спальню с намерением не посвящать жену в свои планы. Миссис Пендайс спала. Появление сквайра разбудило ее, но она лежала, не шелохнувшись, с закрытыми глазами. Вид этого спокойствия, когда сам он был так расстроен, исторг из его груди слова:

- Ты знала, что Джордж - игрок?

Огонек свечи над серебряным подсвечником в руке Пендайса играл в темных, неожиданно оживших глазах его жены.

- Он ставил бог знает какие деньги! Он продал свою лошадь! Он никогда не расстался бы с ней, не будь его дела плохи. Не удивлюсь, если его имя вывешено на ипподроме в списке несостоятельных должников.

Одеяло зашевелилось, словно миссис Пендайс порывалась вскочить. Но затем раздался ее голос - спокойный и мягкий.

- Все молодые люди играют, Хорэс. Тебе должно быть это известно!

Сквайр, стоявший в ногах кровати, поднял свечу, пламя колыхнулось, и в этом движении было что-то зловещее, как будто он спрашивал:

- Ты защищаешь его? Бросаешь мне вызов?

Вцепившись в спинку кровати, он закричал:

- Я не потерплю в своей семье игрока и мота! Я не могу рисковать поместьем!

Миссис Пендайс села и несколько секунд смотрела на мужа, не отрываясь. Сердце ее бешено колотилось. Вот оно, началось! То, что она ожидала в тревоге все эти дни, началось! Ее побледневшие губы произнесли:

- О чем ты говоришь? Я не понимаю, Хорэс!

Глаза мистера Пендайса перебегали с предмета на предмет, как будто искали чего-то.

- Это последняя капля, - проговорил наконец он. - Полумерами здесь не поможешь. Покуда он не порвет с этой женщиной, покуда он не бросит играть, покуда... покуда не обрушатся небеса, он мне больше не сын!

Марджори Пендайс, у которой душа трепетала сейчас, как до предела натянутая струна, слова \"покуда не обрушатся небеса\" показались страшнее всего. В устах ее мужа, с которых не слетала ни одна метафора, которые никогда не произнесли того, что не было бы простым и понятным, никогда не преступали многочисленных табу его сословия, эти слова приобретали особенно грозный и чреватый последствиями смысл.

Он продолжал:

- Я воспитывал его так, как воспитывали меня. И я никогда не думал, что он вырастет негодяем!

Сердце у миссис Пендайс перестало трепетать.

- Как можешь ты так говорить, Хорэс! - воскликнула она.

Сквайр, отпустив спинку кровати, начал ходить по комнате. В абсолютной тишине, царившей в доме, его шаги звучали особенно зловеще.

- Я решил, - сказал он. - Поместье...

И тут миссис Пендайс перестала сдерживаться:

- Ты говоришь о том, как воспитывал Джорджа! Ты... ты никогда его не понимал. Ты никогда ни в чем не помог ему! Он просто рос себе и рос, как вы все росли здесь в этом... - Она не могла найти подходящего слова, потому что и сама не понимала, обо что слепо бились крылья ее души. - Ты никогда не любил его, как любила его я. Какое мне дело до твоего поместья? Я была бы рада, если бы его продали. Ты думаешь, мне нравится здесь жить? Ты думаешь, это мне когда-нибудь нравилось? Ты думаешь, я когда-нибудь... - Но она не докончила: \"любила тебя\"? Мой сын - негодяй? А сколько раз ты, посмеиваясь, качал головой и говорил: \"Молодость должна перебеситься!\" Ты думаешь, я не знаю, что бы вы все делали, если бы только смели! Ты думаешь, я не знаю, о чем вы, мужчины, говорите между собой! Играть... ты тоже играл бы, если бы не боялся. А теперь, когда Джорджу трудно...

Этот бурный поток слов так же внезапно прекратился, как и начался.

Мистер Пендайс вернулся к кровати и опять вцепился в спинку, и спокойное пламя свечи озарило лица, искаженные гневом до такой степени, что муж и жена не узнавали друг друга. На его худой коричневой шее, между разошедшихся кончиков туго накрахмаленного воротничка билась жилка. Он проговорил, запинаясь:

- Ты... ты совсем сошла с ума. Мой отец поступил бы так же, отец моего отца поступил бы так же! Ты что думаешь, я позволю пустить имение по ветру? Потерплю у себя в доме эту женщину? Ее сына-ублюдка - ведь он будет почти что ублюдок... Ты... ты еще не знаешь меня!

Последние слова он не сказал, а проворчал сквозь зубы, как рассерженный пес. Миссис Пендайс вся подобралась, будто готовилась к прыжку.

- Если ты откажешься от сына, я уйду к нему и никогда не вернусь!

Руки мистера Пендайса разжались. Спокойный, ровный, яркий огонь свечи озарял его лицо, и было видно, как поползла вниз нижняя челюсть. Он злобно стиснул зубы и, отвернувшись, резко сказал:

- Не болтай глупости!

Затем, схватив свечу, ушел к себе в туалетную.

Первое его ощущение было довольно простым: в нем возмутилось чувство благовоспитанности, как бывает при виде грубейшего нарушения приличий.

\"Какой бес, - подумал он, - сидит в женщинах! Пожалуй, я лягу здесь, пусть это послужит ей хорошим уроком\".

Он посмотрел вокруг себя. Спать было не на чем: не было даже дивана, и, взяв свечу, он пошел к двери. Но чувство неприкаянности и одиночества, взявшееся неизвестно откуда, заставило его в нерешительности остановиться у окна.

Молодой месяц, стоявший уже высоко, бросал бледный свет на его неподвижную, худую фигуру, и было страшно видеть, какой он весь серый серый от головы до ног; серый, печальный и постаревший: итог всех живших до него здесь сквайров, которые из этого же окна обозревали когда-то свои земли, подернутые лунным инеем. На лужайке он заметил своего старого охотничьего жеребца Боба, который стоял, повернув морду к дому. Сквайр тяжело вздохнул.

И, словно в ответ на этот вздох за дверью, как будто что-то упало. Сквайр отворил дверь, чтобы узнать, что там такое. Спаньель Джон, лежа на голубой подушке, головой к стене, сонно посмотрел на хозяина.

\"Это я, хозяин, - казалось говорил он. - Уже поздно, и я совсем засыпал. Но все-таки я счастлив еще раз увидеть тебя, хозяин\". - И, прикрыв глаза от света длинным черным ухом, он протяжно вздохнул. Мистер Пендайс затворил дверь. Он совсем забыл о своем псе. Но теперь, поглядев на своего преданного друга, он точно вновь обрел веру во все, чем жил, над чем простиралась его власть, что составляло его \"я\". Он отворил дверь спальни и лег подле жены. Скоро он уже спал.

* ЧАСТЬ III *

ГЛАВА I

ОДИССЕЯ МИССИС ПЕНДАЙС

А миссис Пендайс не спала. Благодатное снотворное - долгий день, полный трудов на фермах и в поле, смежил веки ее мужа; но у нее не было этого спасительного снотворного. Глаза ее были раскрыты, и в них обнажилось все, что было в ее душе святого, заповедного, сокрытого от всех... Если бы кто-нибудь мог заглянуть в ее глаза этой ночью! Но будь ночной мрак светом, в ее взгляде нельзя было бы прочесть ничего, ибо еще более святым и могущественным был в ней инстинкт истинной леди. Этот тонкий, гибкий, сотканный из заботы о других и о себе, этот древний, очень древний инстинкт, подобно невидимой кольчуге, надежно охранял душу миссис Пендайс от чужих глаз. Какой густой должна быть ночная темь, чтобы она решилась сбросить эту кольчугу!

Чуть забрезжило утро, миссис Пендайс снова надела ее и, тихонько встав с постели, долго тайком отмывала холодной водой глаза, которые, казалось ей, всю ночь палило огнем. Затем подошла к открытому окну и выглянула. Только-только занялся рассвет, птицы пели свои утренние песни. В саду на цветах лежала сеть из сизых капель росы; деревья стояли сизые от тумана. Старый конь, призрачный, нереальный, положив морду на изгородь, досыпал последний, утренний сон.

Ласковый утренний ветерок обвевал ее лицо, бился в оборках белого пеньюара на груди, словно птица, принося с собой образы всего, что было дорого и ненавистно ее сердцу.

Птицы угомонились, и в наступившей тишине взошел золотой диск солнца, иронически оглядывая мир, и все вокруг вспыхнуло яркими красками. Слабый огонек затлел в душе миссис Пендайс, долгие часы изнывавшей под бременем! принятого решения, - для ее кроткой души, не привыкшей действовать, съеживающейся от грубого прикосновения, принятое решение было источником боли. Очень горькое, даже мучительное, поскольку обязывало ее действовать, оно, однако, не ослабело в ней, а сияло, подобно путеводной звезде, среди мрака и грозных туч. В жилах Марджори Пендайс (урожденной Тоттеридж) не было \"и капли злопамятной и бурной \"плебейской крови\", ни капли пива или эля, будящих ярость и досаду; в них струился чистейший кларет. В ее душе не было ни злобы, ни гнева, которые укрепили бы ее решимость. Для выполнения задуманного ей могло помочь лишь легкое, чистое пламя, горевшее так глубоко в ее сердце, что оно почти не грело, хотя и задуть его было невозможно. Она не говорила себе: \"Я не хочу, чтобы мной помыкали\". Ее чувства можно было бы выразить словами: \"Никому не дано помыкать мной, ибо, если это случится, вместе со мной погибнет и то, что есть во мне, что выше и важнее меня\". И хотя она даже не подозревала, что это было такое, но это и был самый дух английской цивилизации, суть которого заключается в словах: \"Кротость и душевное равновесие\". Все грубое было настолько чуждо ей, что она не была способна ни ссориться из-за пустяков, ни делать из мухи слона, ни лгать, ни преувеличивать; и теперь она, сама того не сознавая, решилась действовать не раньше и не позже, чем было необходимо, - и ничто уже не могло заставить ее отступить. Сейчас в ней говорила уже не только материнская любовь, а самое глубокое в нас чувство - уважение к собственному \"я\", которое требует: \"Поступи так-то, или ты предашь собственную душу\".

И теперь, тихонько подойдя к постели, она глядела на спящего мужа, которого решила покинуть, без злобы, без укора, долгим, спокойным взглядом, значение которого и сама не могла бы объяснить.

И когда утро окончательно вступило в свои права и все в доме поднялись, она ни словом, ни поступком, ни жестом не выдала, что созрело в ее душе за эту ночь: Принятое решение исполнялось как нечто вполне обычное, как будто она поступала так всякий день Она не заставляла себя казаться спокойной, не гордилась втайне сознанием своей смелости; ею руководило инстинктивное желание избежать сцен и ненужных страданий, которое было у нее в крови.

Мистер Пендайс вышел из дому в половине одиннадцатого в сопровождении управляющего и спаньеля Джона. Он не мог и предположить, что его жена накануне ночью говорила серьезно. Одеваясь, он повторил ей, что больше знать не желает сына, что вымарает его имя из завещания, что самыми крутыми мерами сломит его упорство, - короче, он дал ей понять, что и не думает отступать от своего решения. С его стороны было бы просто глупо предполагать, что женщина, а тем более его жена, способна так же упорствовать в своих намерениях.

Первую половину утра миссис Пендайс провела в обычных занятиях. Через полчаса после ухода сквайра она приказала подать карету, снести в нее два чемодана, которые собственноручно уложила, и, держа в руке свою зеленую сумку, неторопливо села. Горничной, дворецкому Батлеру и кучеру Бексону она объяснила, что едет проведать мистера Джорджа. Нора и Би гостили у Тарпов, так что прощаться было не с кем, кроме старого скай-терьера Роя; и чтобы это расставание не было очень горьким, Роя она взяла с собой на станцию.

Мужу миссис Пендайс оставила коротенькое письмо, положив его туда, где, она знала, он тотчас увидит его, а другие не увидят совсем.

\"Дорогой Хорэс!

Я уезжаю в Лондон, к Джорджу. Остановлюсь в гостинице Грина на Бонд-стрит. Ты, вероятно, помнишь мои вчерашние слова. Возможно, ты не понял, что я говорила серьезно. Присмотри, пожалуйста, за бедняжкой Роем и не позволяй давать ему слишком много мяса в такую жару... Джекмен лучше Эллиса знает, какого ухода в этом году требуют розы. Сообщи мне о здоровье Розы Бартер. Пожалуйста, не беспокойся обо мне. Джералду я напишу позже сама, но сейчас ни ему, ни девочкам писать не могу.

До свидания, дорогой Хорэс, мне очень жаль, если я огорчила тебя.

Твоя жена Марджори Пендайс.\"

Как просто и спокойно миссис Пендайс оставила дом, так же просто и спокойно объяснила она себе этот шаг. Для нее это было не бегство из дому, не вызов мужу: она не скрывала адреса, не восклицала мелодраматически: \"Я никогда больше не вернусь!\" Подобный шантаж с наведенным пистолетом был не в ее духе. Практические детали, вроде того, какими средствами она теперь располагает, остались необдуманными; но и здесь, в ееточ* ке зрения, вернее, в отсутствии всякой точки зрения на этот предмет, проявилась независимость ее взгляда. Хорэс не позволит, чтобы она голодала. Этого даже нель* зя себе представить. К тому же у нее было своих триста фунтов в год. Правда, она не имела понятия, много это или мало и куда они помещены. Впрочем, это ее нимало не беспокоило, она говорила себе: \"Я буду счастлива и в хижине с моими цветами и Роем\", - и, хотя ей никогда не приходилось живать в хижине, возможно, она была права. Все, что другим доставалось за деньги, Тоттериджам шло само собой, а если и не шло, они великолепно умели обходиться малым это их качество, это умение черпать сокровища в собственной душе впитывалось в их кровь в течение столетий.

Однако из кареты на перрон миссис Пендайс прошла быстрым шагом, опустив голову. Старый скай-терьер, оставленный на сиденье в карете, смотрел из окна на хозяйку и, чувствуя в сердце какое-то щемление, а на носу слезы, капнувшие не из его глаз, понял, что это было не обычное расставание, и жалобно повизгивал за стеклом.

Миссис Пендайс велела извозчику отвезти себя в гостиницу Грина. И только войдя в свой номер, разместив вещи, умывшись и пообедав, она ощутила смущение и тоску по дому. Раньше новизна переживаний какое-то время отвлекала ее от мыслей о том, что делать дальше и как обернутся все ее мечты, надежды и чаяния. Захватив с собой зонтик от солнца, она вышла на Бонд-стрит. Проходивший мимо мужчина снял шляпу.

\"Ах, боже мой, - подумала она, - кто бы это мог быть? А, верно, знакомый!\"

У нее была плохая память на лица, но, хотя она не могла припомнить имени поздоровавшегося, она сразу почувствовала себя уверенней, не такой одинокой и брошенной на произвол судьбы. Скоро глаза ее оживленно заблестели при виде дамских туалетов, и витрины магазинов все больше и больше захватывали ее внимание. Марджори Пендайс охватила радость, подобная той, что наполняет сердце молоденькой девушки, впервые выехавшей на бал, или сердце моряка, вступившего на неведомую землю. Восхитительно открывать новое, бросать вызов неизвестному и знать, что эта прекрасная жизнь будет длиться всегда, - это радостное чувство несло ее как на крыльях в этот яркий июньский день среди веселой лондонской суеты. Она прошла мимо парфюмерной лавки и подумала: \"Какой прелестный аромат!\" У следующих дверей она остановилась, любуясь дивными кружевами, и, хотя мысленно твердила себе: \"Я не должна ничего покупать. Все мои деньги принадлежат Джорджу\", - радость ее не становилась меньше, и у нее было такое чувство, будто все эти прелестные вещи принадлежат ей.

В следующем окне она увидела афишу, театры, концерты, опера - и целую галерею портретов известных актеров и певцов. Она глядела с восторгом, который мог бы показаться смешным со стороны. Неужели все это каждый день и весь день можно смотреть и слушать за несколько шиллингов! Каждый год непременно - так было заведено - она один раз бывала в опере, два раза в театре и ни разу в концерте: ее муж не любил \"классической\" музыки. Пока она стояла у афиши, к ней подошла утомленная, измученная жарой нищая с ребенком на руках, сморщенным и совсем\" крохотным Миссис Пендайс вынула из кошелька полкроны, подала, и вдруг ее охватила чуть ли не ярость.

\"Бедный малютка! - думала она. - И, наверное, таких несчастных тысячи, а я-то жила и ничего не знала об их судьбе!\"

Она улыбнулась женщине, та улыбнулась ей в ответ. И толстый юноша-еврей, стоявший в дверях магазина, заметив, как женщины улыбнулись друг другу, тоже улыбнулся, точно они ему чем-то понравились. Миссис Пендайс чувствовала себя так, будто весь город старается сделать ей приятное, и это было непривычно и радостно, ибо Уорстед Скайнес все тридцать лет ни разу не был любезен к ней. Она взглянула на витрину магазина шляп и порадовалась собственному отражению: светлый легкий костюм, отделанный узорами из черной бархатной тесьмы и гипюром, хотя и был сшит два года назад, выглядит очень мило, но и то сказать, в прошлом году она надевала его всего раз: она тогда носила траур по бедному Губерту. Оконное стекло польстило и ее щекам, и ласково блестевшим глазам, и ее темным, чуть посеребренным волосам. И она подумала: \"Я совсем еще не старая!\" Только ее шляпка, отраженная в стекле, вызвала у нее некоторое неудовольствие. Поля ее кругом загибались вниз, и, хотя миссис Пендайс любила этот фасон, теперь он показался ей старомодным. И она долго стояла у окна магазина, мысленно примеряя выставленные шляпки и стараясь убедить себя, что все они пойдут ей и что все они премиленькие, хотя они ей вовсе не нравились. Заглядывалась она и на окна других магазинов. Уже год она не видала лондонских улиц и за тридцать четыре года ни разу не ходила по этим улицам, мимо этих магазинов одна, а не в обществе мистера Пендайса или дочерей, которые не любили делать покупки.

И люди были другие, не такие, какими она видела их, идя с Хорэсом или девочками. Почти все были ей симпатичны, у всех была какая-то особая, интересная жизнь, к которой она, миссис Пендайс, оказалась странным, необъяснимым образом причастна. Как будто с каждым она могла в ту же секунду познакомиться, как будто эти люди тут же раскрыли бы ей свою душу и даже стали слушать прямо на улице с добрым интересом ее собственное повествование. Марджори Пендайс это было странно, и она приветливо улыбалась, так что все, кто видел эту улыбку, - продавщица из магазина, светская дама, извозчик, полицейский или завсегдатай клуба - ощущали вдруг тепло в сердце. Было приятно видеть, как улыбается эта уже немолодая женщина, у которой посеребренные, поднятые надо лбом волосы и шляпка с опущенными полями.

Миссис Пендайс вышла на Пикадилли и свернула направо, в сторону клуба Джорджа. Она хорошо знала этот дом, потому что всякий раз, проезжая мимо, не упускала случая взглянуть на окна, а в юбилей королевы Виктории провела в нем весь день, чтобы посмотреть процессию.

По мере того как она приближалась к клубу, ее все сильнее била лихорадка. Хотя она в отличие от Хорэса и не мучила себя предположениями, как все обернется, но тревога все-таки свила себе гнездо в ее сердце.

Джорджа в клубе не оказалось, и швейцар не знал его нового адреса. Миссис Пендайс стояла в растерянности. Она была матерью Джорджа, - как же могла она спросить его адрес? Швейцар почтительно ожидал: он с первого взгляда признал в этой женщине настоящую леди. Наконец миссис Пендайс проговорила спокойно:

- Нет ли у вас комнаты, где бы можно было написать ему письмо или, быть может...

- Конечно, есть, сударыня. Я провожу вас.

И, хотя к сыну пришла всего только его мать, швейцар держался с тем деликатно сочувствующим видом, как если бы он помогал влюбленным; и, возможно, он был прав в своей оценке относительной значимости любви, ибо он хорошо знал жизнь, вращаясь столько лет в самом лучшем обществе.

На листке бумаги, в верхней части которого белыми выпуклыми буквами стояло \"Клуб стоиков\", что было так знакомо по письмам Джорджа, миссис Пендайс написала то, что должна была ему сказать. В маленькой, полутемной комнате было очень тихо, только жужжала бившаяся о стекло большая муха, пригретая солнцем. Стены были темные, мебель старинная. Клуба стоиков не коснулось новое искусство, не было в нем и пышной роскоши, обязательной для буржуазных клубов. Комната, предназначенная для любителей писать, как будто вздыхала: \"Мною так редко пользуются, но чувствуйте себя тут, как дома; в любой усадьбе есть такой же тихий уголок\".

И все-таки немало стоиков сиживало здесь над письмами к своим возлюбленным. Возможно, на этом самом месте, этим самым пером писал Джордж Элин Белью, и сердце миссис Пендайс ревниво сжалось.

\"Дорогой Джордж! (писала миссис Пендайс.) Мне надо поговорить с тобой об очень важном деле. Приходи в гостиницу Грина, милый, и поскорее. Мне будет очень тоскливо и грустно, пока мы не увидимся.

Любящая тебя Марджори Пендайс.\"

Такое письмо она послала бы своему возлюбленному, да оно и вышло таким потому, что у нее никогда не было возлюбленного, кому бы она могла написать так.

Она застенчиво улыбнулась, опустила письмо и полкроны в руку швейцара, отказалась от чашки чая и неторопливо пошла в сторону Хайд-парка.

Было пять часов пополудни; солнце ярко светило. Экипажи и пешеходы нескончаемым, ленивым потоком вливались в Хайд-парк. Миссис Пендайс тоже вошла в парк, немного робея: она не привыкла к такому стремительному движению, - перешла на другую сторону аллеи и села на скамью. Может быть, и Джордж был сейчас в парке, и она вдруг увидит его; может, здесь и Элин Белью, и она увидит сейчас и ее. Сердце миссис Пендайс заколотилось, а глаза под удивленно приподнятыми бровями ласково оглядывали каждую проходящую фигуру: старика, юношу, светскую даму, молоденьких румяных девушек. Как они все прелестны! Как мило одеты! Зависть смешалась с удовольствием, которое рождалось в ней всегда при виде прекрасного. И миссис Пендайс не подозревала, как прелестна была сейчас сама в этой старомодной шляпке с полями вниз.

Но покуда она сидела так, ее сердце наливалось тяжестью, и всякий раз, когда мимо нее проходил кто-нибудь из знакомых, ее охватывала нервная дрожь. Ответив на приветствие, она мучительно краснела, опускала голову, а слабая улыбка, казалось, говорила: \"Я знаю, я веду себя непозволительно. Я не должна здесь сидеть одна\".

Вдруг она почувствовала себя совсем старой; и в этой веселой толпе, в центре бурлящей жизни, в ярком солнечном блеске она испытала такое горькое одиночество, почти отчаяние, такую неприкаянность, как будто весь мир отрекся от нее; и она показалась себе деревцем из ее сада, вытащенным из родной почвы с голыми, жалкими корнями, жадно ищущими земли. Она поняла, что чересчур долго была привязана к месту, которое осталось для нее чужим, и была слишком стара, чтобы вынести пересадку. Привычка - это грузное, бескрылое чудовище, рожденное временем и местом, опутало ее своими щупальцами, сделало ее своей госпожой и не отпускало.

ГЛАВА II

СЫН И МАТЬ

Стать членом Клуба стоиков труднее, чем верблюду пролезть сквозь игольное ушко, если человек не принадлежит к одному из древних английских родов; ибо если ему приходится в поте лица добывать хлеб, то он не может быть избранным; а поскольку первый параграф устава говорит, что члену клуба полагается пребывать в безделье, то и значит, что хлеб для него должен быть запасен его предками, и чем длиннее ряд этих предков, тем большая вероятность, что он не получит черных шаров.

А не будучи \"стоиком\", невозможно приобрести привычку внешнего самоконтроля, который прикрывает полнейшее отсутствие контроля внутреннего. Поистине этот клуб - замечательный пример того, как по милости природы лекарство в случае болезни оказывается всегда под рукой. Ибо, зная, что Джордж Пендайс и десятки подобных ему молодых людей никогда не сталкивались с тяготами и невзгодами жизни, и боясь, как бы они, если вдруг жизнь, верная своему легкомысленному и насмешливому нраву, заставит их соприкоснуться со своими сторонами, отдающими дурным тоном, не стали слишком уж докучать окружающие воплями изумления и ужаса. Природа придумала маску и самый лучший образец ее слепила под сводами Клуба стоиков. Она надела эту маску на лица тех молодых людей, в чьей душевной выносливости сомневалась, и назвала их джентльменами. И когда она слышала из-под масок их жалобные стоны, всякий раз, как они попадали под ноги неповоротливой и неразборчивой госпожи Жизни, она жалела их, ибо знала, что в этом нет их вины, а дело все в сложившейся без разумного вмешательства системе, которая и сделала их такими, какие они есть. И жалея их, наделяла большинство самодовольством, упрямством и толстой кожей, так, чтобы они, попав на проторенную дорогу своих отцов и дедов, до самой гробовой доски могли спокойно прозябать в тех самых стенах, где прозябали их отцы до своего смертного часа. Но иногда Природа (не будучи социалисткой) взмахивала крыльями и испускала вздох, боясь, как бы крайности и несообразности их систем не породили крайностей и несообразностей противоположного толка. Ибо всякие излишества были противны Природе, а то, что мистер Парамор так неизящно назвал \"пендайсицитом\", вызывало в ней просто ужас.

Может статься, что сходство между отцом и сыном будет долгие годы таиться под спудом, и только когда сила времени начнет угрожать звеньям связывающей их цепи, сходство это обнаружится и - такова уж ирония судьбы станет основным фактором, подрывающим основы наследственного принципа, являясь вместе с тем и самым веским его оправданием, хотя и не облеченным в слова.

Несомненно, ни Джордж, ни его отец не представляли себе, как глубоко пустил корни \"пендайсицит\" в душе каждого, не подозревали даже в самих себе этого бульдожьего упрямства, этой решимости не сворачивать с раз принятого пути, хотя бы он и был чреват множеством ненужных страданий. И причиняли бы они эти страдания вполне бессознательно. Они просто поступали, как подсказывала им привычка, укоренившаяся вследствие ослабленной деятельности разума, а также оттого, что на протяжении поколений в этом узком кругу, чей девиз: \"Я владыка своей навозной кучи!\", - браки заключались только в пределах этого круга. И вот Джордж, опровергая убеждения матери, что в жилах его течет кровь Тоттериджей, выступил на этот раз в доспехах отца. Ибо Тоттериджи - Джордж в этом отношении все больше и больше, стал приближаться к отцовской линии - имели более независимый и широкий взгляд на вещи. Что касается Пендайсов, то они исстари были \"сельскими помещиками\", и оставались такими всегда, без каких-либо романтических отклонений.

Подобно бесчисленному множеству семей, Пендайсы, замкнувшись в круг традиций, стали силой необходимости провинциалами до мозга костей.

Джордж - образец светского человека - поднял бы брови, если бы его назвали провинциалом, но сколько бы он ни поднимал бровей, своей природы ему не удалось бы переделать. Провинциализм проявился в нем, когда он, успев надоесть миссис Белью, стал удерживать ее, тогда как из уважения к ней и из чувства собственного достоинства он должен был бы дать ей свободу. А он более двух месяцев удерживал ее. Но все-таки он заслуживал снисхождения. Муки его сердца были нестерпимы; он был глубоко уязвлен страстью и доводящим до бешенства подозрением, что его, именно его, как старую перчатку, швырнули прочь за ненадобностью. Женщины надоедают мужчинам - это в порядке вещей. Но тут!.. Его природное упрямства сколько могло сопротивлялось истине, и даже теперь, когда сомнений уже быть не могло, он продолжал упорствовать. Он был стопроцентный Пендайс.

В обществе, однако, он вел себя как прежде. Приезжал в клуб к десяти, завтракал, читал спортивные газеты. В полдень извозчик отвозил его на вокзал, с которого шли поезда к месту очередных скачек, или же он ехал играть в крикет или в теннис. В половине седьмого он поднимался по лестнице своего клуба в ту карточную комнату, где все еще висел его портрет, говорящий, казалось: \"Нелегко, нелегко, но положение обязывает!\" В восемь он обедал, пил шампанское, остуженное льдом; его лицо было красным от целого дня на солнце, волосы и крахмальная манишка глянцевито сияли. Не было счастливее человека во всем Лондоне!

Но с наступлением сумерек вращающаяся дверь выпускала его на освещенные улицы, и до следующего утра общество больше его не видело. Вот когда он брал реванш за весь долгий день, приведенный в маске. Он ходил и ходил по улицам, стараясь довести себя до изнеможения, или сворачивал в Хайд-парк и садился на скамью где-нибудь в черной тени деревьев, и сидел так, сложив руки и опустив голову. В другой раз он заходил в какой-нибудь мюзик-холл и там в ярком свете, оглушенный вульгарным хохотом, запахами косметики, он силился на миг забыть образ, смех, аромат той, к которой его так властно влекло. И все время он ревновал глухой безотчетной ревностью к тому, другому, ибо не в его натуре было думать отвлеченно; к тому же он не мог представить себе, чтобы женщина ушла от него просто так, не найдя себе другого. Часто он подходил к ее дому и кружил, кружил возле, поглядывая украдкой на ее окно. Дважды он подходил к самой двери, но так и не решился позвонить. Как-то вечером, увидев в окне ее гостиной свет, он все-таки позвонил, но ему не открыли. Тогда словно злой дух вселился в него, и он бешено задергал колокольчик. Потом пошел к себе - он жил теперь в студии, которую снял неподалеку, - и сел писать к ней. Он долго мучился над письмом и порвал несколько листков. Джордж не любил высказывать свои чувства на бумаге. Он оттого только взялся за перо, что должен был излить свое сердце. В конце концов вот что у него получилось:

\"Я знаю, сегодня вечером ты была дома. Это первый раз, когда я решил зайти к тебе. Почему ты не открыла мне? Ты не имеешь права так обходиться со мной. Ты обратила мою жизнь в ад.

Джордж\"

Первый утренний свет подернул серебром мглу над рекой, и огни фонарей стали бледнеть, когда Джордж вышел из дому, чтобы опустить свое послание. Он пошел к реке, лег на пустую скамью под каштаном. Какой-то бродяга, не имеющий угла и ночующий здесь каждую ночь, приблизился неслышно и долго его разглядывал.

Но вот наступило утро и принесло с собой страх показаться смешным спасительное чувство для всех страдальцев. Джордж встал, боясь, как бы кто не увидел \"стоика\" лежащим здесь во фраке; а когда подошел обычный час, он надел на лицо привычную маску и отправился в клуб. Там ему отдали письмо матери, и он без промедления поехал к ней.

Миссис Пендайс еще не спускалась к завтраку и пригласила сына к себе. Когда он вошел, она стояла посреди комбаты в утреннем капотике с растерянным видом, как будто не зная, как вести себя. И только когда Джордж был уже совсем рядом, она бросилась к нему и обняла его. Джордж не видел ее лица, и его лицо было скрыто от нее, но сквозь легкую ткань он почувствовал, как все ее существо рвется к нему, а руки, оттягивавшие книзу его голову, дрожат, и горе, душившее его, вдруг ослабло. Но только на миг, ибо уже в следующую секунду эти судорожно сцепленные у него на шее руки возбудили в нем какое-то беспокойство. Хотя миссис Пендайс улыбалась, но в ее глазах блестели слезы, и это его оскорбило.

- Не надо, мама!

Миссис Пендайс в ответ только подняла на него глаза. Джордж не выдержал ее взгляда и отвернулся.

- Ну, - сказал он грубовато, - объясни мне, что заставило тебя...

Миссис Пендайс села на диван. Перед его приходом она расчесывала тронутые серебром волосы, - они все еще были густы и шелковисты. Эти волосы, раскинутые по плечам, поразили Джорджа. Ему как-то не приходило в голову, что волосы его матери не навсегда уложены в прическу.

Сидя рядом с ней на диване, он чувствовал, как ее пальцы гладят его руку, прося его не сердиться и не уходить. Чувствовал, что ее глаза ловят его взгляд, видел, как дрожат ее губы, но не мог согнать со своего лица почти злобной усмешки.

- Ну вот, дорогой, я и... - она запнулась, - я и сказала твоему отцу, что не могу примириться с его решением, и приехала к тебе.

Многие сыновья принимают как должное все, что их матери делают для них, считают материнскую преданность само собой разумеющейся и не чувствуют себя обязанными выказывать собственную любовь; и в то же время большинство сыновей глубоко возмущает, если их матери хотя бы на дюйм отступаются от светских правил, хотя бы на волосок отклоняются от норм поведения, подобающего матерям столь важных особ.

Так уж устроено, что родовые муки матери прекращаются только с ее смертью.

И Джордж был шокирован, услыхав из уст матери, что она ради него покинула его отца. Это признание уязвило его уважение к себе. Мысль, что его мать станет предметом всеобщих толков, оскорбляла его мужское достоинство и понятие о приличии. Происшедшее казалось невероятным, непостижимым и абсолютно недопустимым. Одновременно в его сознании возникла другая мысль: \"Она хочет поставить на своем... чтобы я обещал...\"

- Если ты думаешь, мама, - начал он, - что я откажусь от нее...

Пальцы миссис Пендайс судорожно сплелись.

- Нет, дорогой, - проговорила она с трудом, - если она так тебя любит, разве я могу просить об этом. Поэтому я и...

Джордж зло усмехнулся.

- Зачем же ты приехала? Чему ты можешь помочь? Как ты будешь жить здесь совсем одна? Я сам справлюсь со всем. Поезжай лучше домой.

Миссис Пендайс прервала его:

- О нет, Джордж, я не перенесу, чтобы ты был оторван от нас. Я должна быть с тобой!

Джордж чувствовал, что она вся дрожит. Он встал и подошел к окну. Голос миссис Пендайс говорил за его спиной:

- Я не стану требовать, чтобы ты расстался с ней, Джордж, я обещаю это, дорогой. Разве я могу, если вы так любите друг друга!

Опять Джордж зло усмехнулся. Сознание того, что он обманывает ее и вынужден обманывать дальше, еще больше его ожесточило.

- Возвращайся домой, мама! - сказал он. - Ты только все испортишь. Это не женское дело. Пусть отец поступает, как ему вздумается. Я сумею прожить один. Миссис Пендайс не отвечала, и он вынужден был обернуться. Она сидела без движения, опустив руки на колени, и то чисто мужское раздражение, которое вызывала в нем попавшая в двусмысленное положение женщина, усилилось во сто крат: ведь речь шла о его матери!

- Возвращайся, - повторил он, - пока не стали говорить! Ну чем ты можешь помочь? Ты не можешь покинуть отца - это нелепо! Ты должна вернуться домой!

- Но я не могу этого сделать, дорогой, - ответила миссис Пендайс.

Джордж даже простонал от гнева; но его мать сидела так неподвижно, была так бледна, что он вдруг смутно ощутил, как, должно быть, она страдает сейчас, и понял, что совсем не знал ту, что дала ему жизнь.

Наконец миссис Пендайс нарушила молчание:

- Но как же ты, Джордж, милый? Что будет с тобой дальше? Как ты будешь жить? - И вдруг, стиснув руки, она беспомощно воскликнула: - Чем все это кончится?

И Джордж не выдержал: в этих словах выразилось все, чем он терзался так долго. Он резко повернулся и пошел к двери.

- У меня сейчас нет времени, - проговорил он, - я зайду вечером.

Миссис Пендайс подняла глаза.

- О Джордж...

Но она уже давно привыкла подчинять свои желания желаниям других, и, не прибавив более ничего, она только улыбнулась.

Эта улыбка перевернула сердце Джорджа.

- Не расстраивайся так, мама. Все будет хорошо. Мы пойдем с тобой сегодня вечером в театр. Закажи билеты.

И, тоже пытаясь улыбнуться и не глядя на мать, чтобы окончательно не потерять самообладания, он вышел.

В вестибюле он увидел своего дядю, генерала Пендайса. Он стоял к нему спиной, но Джордж тотчас узнал его по слабому дрожанию в коленях, по покатым, но все еще не сутулым плечам, по тону голоса, сухому, недовольному и педантичному, какой бывает у человека, у которого отняли его дело. Генерал обернулся.

- А, Джордж! - сказал он. - Твоя мать остановилась здесь, не так ли? Взгляни, пожалуйста, что я получил от твоего отца.

Он трясущейся рукой протянул телеграмму: \"Марджори в гостинице Грина. Немедленно поезжай к ней, Хорэс\".

Пока Джордж читал, генерал Пендайс глядел на своего племянника; глаза генерала были обведены темными кругами, под ними набухли мешки, испещренные морщинками, - память о том, что он служил своему отечеству в тропических широтах.

- Что это значит? - спросил он. - \"Немедленно поезжай к ней\"? Разумеется, я поехал бы: всегда рад повидать твою мать. Только что за спешка?

Джордж хорошо понимал, что отец из гордости не станет писать матери, и хотя она уехала из дому ради него, Джорджа, он сочувствовал отцу. К счастью, генерал не стал долго ждать его ответа.

- Она приехала за новыми туалетами? Давненько я тебя не видал. Когда ты собираешься пообедать со мной? Я слыхал в Эпсоме, что ты продал своего жеребца. Что это ты вздумал? И почему вдруг твой отец стал посылать телеграммы? На него это не похоже. Ведь твоя мать не больна?

Джордж отрицательно покачал головой и, пробормотав что-то вроде: \"Простите, пожалуйста! Деловое свидание, страшно спешу\", - бросился прочь.

Так неожиданно покинутый, генерал подозвал мальчика-рассыльного, медленно вывел что-то карандашом на визитной карточке и стал ожидать, повернувшись спиной к тем, кто был в вестибюле, и опершись на свок> трость. И, ожидая, он изо всех сил старался ни о чем не думать. Кончив служить отечеству, он теперь только и делал, что ожидал чего-нибудь; мысли же утомляли и расстраивали его, так как у него был однажды солнечный удар и несколько раз лихорадка. Своим безукоризненным воротничком, безукоризненными штиблетами, костюмом, выправкой, своей манерой откашливаться, необычной сухой желтизной лица между аккуратно расчесанными баками, неподвижностью восковых рук, обхвативших набалдашник трости, - всем этим он производил впечатление человека, досуха выжатого системой. И только глаза, беспокойные и упрямые, выдавали в нем истинного Пендайса.

Комкая в руке телеграмму, генерал прошел в дамскую гостиную. Телеграмма мучила его. Было в ней что-то особенное, а он не привык к утренним визитам. Он нашел свою невестку сидящей у окна. Ее лицо было против обыкновения розовое, глаза блестели, и был в них как будто вызов. Она поздоровалась с ним ласково, а генерал Пендайс был не из тех, кто видит дальше своего носа. К счастью, он никогда и не стремился к этому.

- Как поживаете, Марджори? - спросил он. - Рад видеть вас в Лондоне. Что Хорэс? Взгляните, что он прислал мне. - И он протянул ей телеграмму с таким видом, как будто отплачивал за оскорбление, затем, спохватившись, спросил: - Не могу ли я быть чем-нибудь полезен?

Миссис Пендайс прочла телеграмму и как и Джордж, пожалела ее составителя.