…Знакомство с Надеждиным, который резко отличался от всех петербургских литераторов, возбудило во мне еще большее желание познакомиться с московскими литераторами. Москва начала очень занимать меня. На московскую литературу я смотрел всегда с бо́льшим уважением. Направление ее выражалось «Телеграфом», «Телескопом», «Молвою» и, наконец, «Московским наблюдателем», редакцию которого принял на себя впоследствии Белинский; тогда выступали в Москве на литературное поприще молодые люди, только что вышедшие из Московского университета, — с горячею любовию к делу, с благородными убеждениями, с талантами…
* Это было самое блестящее время московской литературной деятельности. К Петербургу с его «Библиотекою» и «Северною пчелою» я получил уже совершенное отвращение; петербургские литераторы также не возбуждали во мне никакого интереса. Я был знаком со всеми ими, не исключая даже Николая Иваныча Греча, который всегда обращался со мною с большою благосклонностию, хотя и изъявлял сожаление моему дяде
*, что я связываюсь в литературе с людьми неблагонамеренными, которые заразят меня своими вредными идеями. Да, это справедливо: чтобы сохранить чистоту нравов и благонамеренность, я должен был поддерживать только связи с Н. И. Гречем и Ф. В. Булгариным. Теперь я вижу это ясно, но поздно…
Из находившихся в ту минуту в Петербурге литераторов я не был знаком только с Гоголем, который с первого своего шага стал почти впереди всех и потому обратил на себя всеобщее внимание. Мне очень захотелось взглянуть на автора «Старосветских помещиков» и «Тараса Бульбы», с которыми я носился и перечитывал всем моим знакомым, начиная с Кречетова.
Кречетова поразил или, вернее сказать, ошеломил «Бульба». Он во время моего чтения беспрестанно вскакивал с своего места и восклицал:
— Да это chef d’oeuvre
[97]…это сила… это мощь… это… это… это…
— Ах, да не перебивайте, Василий Иваныч, — кричали ему другие слушатели.
Но Кречетов не выдерживал и перебивал чтение беспрестанно, засовывал свои пальцы в волосы и раздирал свои волоски с каким-то ожесточением.
Когда чтение кончилось, он схватил себя за голову и произнес:
отступает в комнату. На пороге появляется Раус.
Раус. Мэдж!
— Это, батюшка, такое явление, это, это, это… сам старик Вальтер Скотт подписал бы охотно под этим Бульбою свое имя… У-у-у! это уж талант из ряду вон… Какая полновесность, сочность в каждом слове… Этот Гоголь… да это чорт знает что такое — так и брызжет умом и талантом…
Мэдж стоит спиной к миссис Робертc; подняв голову и заложив руки за спину, она смотрит Раусу прямо в глаза. Видно, что он чем-то сильно расстроен.
Кречетов долго после этого чтения не мог успокоиться.
Раус. Мэдж, я иду на митинг!
…Петербургская литература и журналистика, как я замечал уже, по мере моего сближения с нею, теряла для меня ту прелесть, в которой представлялась мне некогда издалека. Я видел, толкаясь за литературными кулисами, какие мелкие человеческие страстишки — самолюбие, корыстолюбие, зависть — двигали теми, которых я некогда считал за полубогов… Статьи Белинского в «Телескопе», в «Молве», повести Гоголя в его «Миргороде», стихотворения Лермонтова начинали несколько расширять мой горизонт, они повеяли на меня новою жизнию, заставляли биться сердце предчувствием чего-то лучшего…
Мэдж, не шевельнувшись, презрительно смеется.
Ты слышишь меня?
В обществе неопределенно и смутно уже чувствовалась потребность нового слова и обнаруживалось желание, чтобы литература снизошла с своих художественных изолированных высот к действительной жизни и приняла бы хоть какое-нибудь участие в общественных интересах. Художники и герои с реторическими фразами всем страшно прискучили. Нам хотелось видеть человека, а в особенности русского человека. И в эту минуту вдруг является Гоголь, огромный талант которого первый угадывает Пушкин своим художественным чутьем и которого уже совсем не понимает Полевой, на которого еще все смотрели в то время как на передового человека
*.
Они переговариваются тихими, возбужденными голосами.
«Ревизор» Гоголя имел успех колоссальный, но в первые минуты этого успеха никто даже из самых жарких поклонников Гоголя не понимал вполне значения этого произведения и не предчувствовал, какой огромный переворот должен совершить автор этой комедии. Кукольник после представления «Ревизора» только иронически ухмылялся и, не отрицая таланта в Гоголе, замечал: «А все-таки это фарс, недостойный искусства»
*.
Мэдж. Да, слышу. Иди, если решил, но ты убьешь свою собственную мать.
Раус хватает Мэдж за плечи, но она застывает, запрокинув голову. Он
Вслед за Гоголем появляется Лермонтов. Белинский своими резкими и смелыми критическими статьями приводит в негодование литературных аристократов и всех отсталых и отживающих литераторов и возбуждает горячую симпатию в новом поколении.
отпускает ее и тоже стоит не двигаясь.
Новый, свежий дух уже веет в литературе…
Раус. Я поклялся стоять за Робертса. Понимаешь, поклялся! А ты хочешь, чтобы я нарушил клятву.
* * *
Мэдж (неторопливо, с насмешкой). А еще говоришь, что любишь!
…Щепкин был в полном расцвете своего таланта. Он производил тогда фурор в роли «городничего»… Влияние его на молодых людей, вступавших на сцену, было велико и благодетельно: он внушал им серьезную любовь к искусству и своими советами и замечаниями о игре их много способствовал их развитию. Щепкина ценили и любили все литераторы, и все были близки с ним. Шевырев отзывался об нем и его таланте с таким же энтузиазмом, как и Белинский… Блестящие рассказы Щепкина, исполненные малороссийского юмора, его наружное добродушие, вкрадчивость и мягкость в обращении со всеми, его пламенная любовь к искусству, о которой он твердил всем беспрестанно; толки о его семейных добродетелях, о том, что он, несмотря на свои незначительные средства и огромное семейство, содержит еще на свой счет сирот — детей своего товарища, и т. д., — все это, независимо от его таланта, делало для тогдашней молодежи Щепкина лицом в высшей степени интересным и симпатичным… Темные слухи, робко выходившие откуда-то, о том, что Щепкин будто бы интриган и человек, умеющий ловко и льстиво подделываться к начальству и к сильным мира сего, были с негодованием заглушаемы… Для меня Щепкин казался идеалом артиста и человека. Я даже чувствовал к нему вроде сыновней нежности.
Раус. Мэдж!
Мэдж (улыбаясь). Говорят, что бы девушка ни попросила, юноша все сделает, если любит. (Ян высвистывает \"ку-ку, ку-ку\".) Видно, не так это!
После «Ревизора» любовь Щепкина к Гоголю превратилась в благоговейное чувство. Когда он говорил об нем или читал отрывки из его писем к нему, лицо его сияло и на глазах показывались слезы — предвестники тех старческих слез от расслабления глазных нерв, которые льются у него теперь так обильно, кстати и некстати. Он передавал каждое самое простое и незамечательное слово Гоголя с несказанным умилением и, улыбаясь сквозь слезы, восклицал: «Каков! каков!» И в эти минуты голос и щеки его дрожали…
Раус. Не могу я стать штрейкбрехером!
Мэдж (полузакрыв глаза). Даже ради меня?
…Перед отъездом нашим Михайло Семеныч объявил мне, что он на-днях будет обедать у Сергея Тимофеича с Гоголем (который только что приехал в Москву), и с таинственным тоном прибавил умиленным и дрожавшим голосом:
Раус (потирая лоб). Черт побери, не могу!
— Ведь он, кажется, намерен прочесть там что-то новенькое!..
Мэдж (быстро). Ради меня...
Действительно, через несколько дней после этого Сергей Тимофеич пригласил меня обедать, сказав, что у него будет Гоголь и что он обещал прочесть первую главу «Мертвых душ».
Раус (стискивает зубы). Брось заигрывать!
Я ожидал этого дня с лихорадочным нетерпением и забрался к Аксаковым часа за полтора до обеда. Щепкин явился, кажется, еще раньше меня…
Мэдж (показывая рукой на Яна, тихо и убежденно). А я бы на все пошла, чтобы у детей был хлеб.
В исходе четвертого прибыл Гоголь… Он встретился со мною, как с старым знакомым, и сказал, пожав мне руку:
Раус (горячим шепотом). Мэдж, как ты можешь?..
— А, и вы здесь… Каким образом?
Мэдж (насмешливо). А ты вот не можешь ради меня нарушить слово.
Раус (задыхаясь). Ну, это мы еще посмотрим!
Нечего говорить, с каким восторгом он был принят. Константин Аксаков, видевший в нем русского Гомера
*, внушил к нему энтузиазм во всем семействе. Для Аксакова-отца сочинения Гоголя были новым словом. Они вывели его из рутины старой литературной школы (он принадлежал к самым записным литераторам-рутинерам) и пробудили в нем новые, свежие силы для будущей деятельности. Без Гоголя Аксаков едва ли бы написал «Семейство Багровых»
*.
Раус убегает. Она смотрит ему вслед и улыбается едва заметно. Потом идет к
День этот был праздником для Константина Аксакова… С какою любовию он следил за каждым взглядом, за каждым движением, за каждым словом Гоголя! Как он переглядывался с Щепкиным! Как крепко жал мне руки, повторяя:
столу.
— Вот он наш Гоголь! Вот он!
Мэдж. Теперь Робертсу не победить!
Заметив, что миссис Робертc откинулась на спинку кресла, она подбегает к ней
Гоголь говорил мало, вяло и будто нехотя. Он казался задумчив и грустен. Он не мог не видеть поклонения и благоговения, окружавшего его, и принимал все это, как должное, стараясь прикрыть удовольствие, доставляемое его самолюбию, наружным равнодушием. В его манере вести себя было что-то натянутое, искусственное, тяжело действовавшее на всех, которые смотрели на него не как на гения, а просто как на человека…
и щупает ее руки.
Чувство глубокого, беспредельного уважения семейства Аксаковых к таланту Гоголя проявлялось во внешних знаках с ребяческой, наивной искренностию, доходившей до комизма. Перед его прибором, за обедом, стояло не простое, а розовое стекло; с него начинали подавать кушанье; ему подносили любимые им макароны для пробы, которые он не совсем одобрил и стал сам мешать и посыпать сыром.
Мэдж. Совсем ледяные! Вам надо выпить глоток бренди. Ян, сбегай к хозяину \"Льва \"- скажи, что я послала. Для миссис Робертc.
После обеда он развалился на диване в кабинете Сергея Тимофеича и через несколько минут стал опускать голову и закрывать глаза — в самом ли деле начинал дремать, или притворялся дремлющим… В комнате мгновенно все смолкло… Щепкин, Аксаковы и я вышли на цыпочках. Константин Аксаков, едва переводя дыхание, ходил кругом кабинета, как часовой, и при чьем-нибудь малейшем движении или слове повторял шопотом и махая руками:
— Тсс! тсс! Николай Васильич засыпает!..
Миссис Робертc (качает головой). Не надо, я просто посижу спокойно. Налей... налей Яну чаю.
Об обещанном чтении Гоголь перед обедом не говорил ни слова; спросить его, сдержит ли он свое обещание, никто не решался… Покуда Гоголь дремал, у всех только был в голове один вопрос: прочтет ли он что-нибудь и что прочтет?.. У всех бились сердца, как они всегда бьются в ожидании необыкновенного события…
Мэдж (дает брату кусок хлеба). Ешь, негодник, и не свисти. (Подходит к камину, встает на колени.) Почти погасло,
Наконец Гоголь зевнул громко.
Миссис Робертc (с виноватой улыбкой). Ничего.
Ян опять засвистел,
Константин Аксаков при этом заглянул в щелку двери и, видя, что он открыл глаза, вошел в кабинет. Мы все последовали за ним.
Мэдж. Тихо, ты! Перестань!
— Кажется, я вздремнул немного? — спросил Гоголь, зевая и посматривая на нас…
Ян вынимает изо рта свистульку.
Дамы, узнав, что он проснулся, вызывали Константина Аксакова и шопотом спрашивали — будет ли чтение? Константин Аксаков пожимал плечами и говорил, что ему ничего не известно.
Миссис Робертc (улыбаясь). Пусть мальчик поиграет, Мэдж.
Все томились от этой неизвестности, и Сергей Тимофеич первый решился вывести всех из такого неприятного положения.
Мэдж (не вставая с колен, прислушивается). Вечно ждать, ждать - вот все, что женщине остается. А я терпеть этого не могу!.. Миссис Робертc, вы слышите? Там уже началось...
— А вы, кажется, Николай Васильич, дали нам обещание?.. вы не забыли его? — спросил он осторожно…
Она ставит локти на стол и подпирает голову руками. Миссис Робертc позади нее словно встрепенулась, с усилием наклоняется вперед, и в этот момент в
Гоголя подернуло несколько.
комнату врывается шум митинга.
— Какое обещание?.. Ах, да! Но я сегодня, право, не имею расположения к чтению и буду читать дурно, вы меня лучше уж избавьте от этого…
Занавес
При этих словах мы все приуныли; но Сергей Тимофеич не потерял духа и с большою тонкостию и ловкостию стал упрашивать его… Гоголь отговаривался более получаса, переменяя беспрестанно разговор. Потом потянулся и сказал:
СЦЕНА ВТОРАЯ
— Ну, так и быть, я, пожалуй, что-нибудь прочту вам… Не знаю только, что прочесть?.. — И приподнялся с дивана.
Пятый час. Грязный, заполненный рабочими пустырь под мрачным небом. Позади пустыря, за колючей проволокой, на некотором возвышении - тропа вдоль канала; у берега стоит на якоре баржа. Вдали раскинулись болота и покрытые снегом холмы. Поперек пустыря, от самого берега, тянется заводская стена. Там, где стена образует угол, из досок и бочек сооружена импровизированная трибуна, на которой - Харнесс. Робертc стоит, прислонившись спиной к стене,
У встрепенувшегося Щепкина задрожали щеки; Константин Аксаков весь просиял, будто озаренный солнцем; повсюду пронесся шопот: «Гоголь будет читать!»
чуть поодаль от толпы. На берегу сидят, покуривая, два лодочника.
Гоголь встал с дивана, взглянув на меня не совсем приятным и пытливым глазом (он не любил, как я узнал после, присутствия мало знакомых ему лиц при его чтениях) и направил шаги в гостиную. Все последовали за ним. В гостиной дамы уже давно ожидали его.
Харнесс (поднимая руку). Ну вот, я вам все выложил. Больше добавить нечего, говори я тут хоть до завтрашнего дня.
Яго (темноволосый, испанского обличья человек с небольшой реденькой бородкой и бледным лицом). Послушайте, мистер, а если они наймут штрейкбрехеров?
Он нехотя подошел к большому овальному столу перед диваном, сел на диван, бросил беглый взгляд на всех, опять начал уверять, что он не знает, что прочесть, что у него нет ничего обделанного и оконченного… и вдруг икнул раз, другой, третий…
Балджин. Пусть только попробуют! (По толпе прокатывается угрожающий гул.)
Дамы переглянулись между собою, мы не смели обнаружить при этом никакого движения и только смотрели на него в тупом недоумении.
Браун (круглолицый человек). Где их найти-то?
— Что это у меня? точно отрыжка? — сказал Гоголь и остановился. Хозяин и хозяйка дома даже несколько смутились… Им, вероятно, пришло в голову, что обед их не понравился Гоголю, что он расстроил желудок…
Эванс (невысокого роста, бойкий, с изможденным, но воинственным лицом). Штрейкбрехеры всегда найдутся: такая уж это порода. Мало ли таких, кто печется только о собственной шкуре?
Гоголь продолжал:
Снова недовольный гул. Сквозь толпу, расталкивая остальных, пробирается
— Вчерашний обед засел в горле, эти грибки да ботвиньи! Ешь, ешь, просто чорт знает, чего не ешь…
старый Томас, и встает в переднем ряду.
И заикал снова, вынув рукопись из заднего кармана и кладя ее перед собою… «Прочитать еще «Северную пчелу», что там такое?..» — говорил он, уже следя глазами свою рукопись.
Харнесс (поднимает руку). Нет, со стороны им нанять некого. Но это не спасет вас. Рассудите сами: если Компания удовлетворит требования, то вспыхнет десяток новых забастовок. А мы к этому не готовы. Профсоюзы основаны на принципе: справедливость для всех, а не для кого-нибудь одного. Каждый рассудительный человек вам скажет: зря вас на это подбили! Я ведь не говорю, что ваши требования чрезмерно высоки и вы не имеете права добиваться своего. Нет! Просто сейчас не время. Вы сами себе яму роете. Выкарабкаетесь вы оттуда или нет - вам решать!
Тут только мы догадались, что эта икота и эти слова были началом чтения драматического отрывка, напечатанного впоследствии под именем «Тяжбы». Лица всех озарились смехом, но громко смеяться никто не смел… Все только посматривали друг на друга, как бы говоря: «Каково? каково читает?» Щепкин заморгал глазами, полными слез.
Льюис (истый валлиец с черными усами). Правильно, мистер! Надо выбирать.
В толпе движение: между рядами быстро пробирается Раус и встает около
Чтение отрывка продолжалось не более получаса. Восторг был всеобщий; он подействовал на автора.
Томаса.
— Теперь я вам прочту, — сказал он, — первую главу моих «Мертвых душ», хоть она еще не обделана…
*
Харнесс. Умерьте свои требования, и мы поможем вам. Но если вы откажетесь, больше меня здесь не увидите, я не могу даром терять время. Я не из тех, кто бросает слова на ветер, сами убедились. Вы же разумные люди, почему вы должны кого-то слушать (останавливает взгляд на Робертсе). Разве не лучше выйти на работу, а мы добьемся от Компании кое-каких уступок. Держаться вместе и победить или и дальше дохнуть с голоду - выбирайте!
Все литературные кружки перед этим уже были сильно заинтересованы слухами о «Мертвых душах». Гоголь, если я не ошибаюсь, прежде всех читал начало своей поэмы Жуковскому. Говорили, что это произведение гениальное… Любопытство к «Мертвым душам» возбуждено было не только в литературе, но и в обществе.
Толпа гудит.
Нечего говорить, как предложение Гоголя было принято его поклонниками…
Яго (угрюмо). Вам легко говорить.
Гоголь читал неподражаемо. Между современными литераторами лучшими чтецами своих произведений считаются Островский и Писемский: Островский читает без всяких драматических эффектов, с величайшею простотою, придавая между тем должный оттенок каждому лицу; Писемский читает, как актер, — он, так сказать, разыгрывает свою пьесу в чтении… В чтении Гоголя было что-то среднее между двумя этими манерами. Он читал драматичнее Островского и с гораздо большею простотою, чем Писемский…
Xарнесс (перекрывая шум). Легко? (Страстно.) Мне довелось испытать то же самое, что и вам, когда я был не старше вон того юнца (показывает на парнишку). А профсоюзы тогда разве такие были? Почему они стали сильными, как вы думаете? Потому что мы держались друг за друга. Что до меня - так я всего навидался, и это вот тут у меня. (Ударяет себя в грудь.) Да, вам нелегко пришлось, мне рассказывать не надо. Но наше общее дело важнее, чем ваши требования, вы же только часть целого. Помогите нам, и мы поможем вам.
Когда он окончил чтение первой главы и остановился, несколько утомленный, обведя глазами своих слушателей, его авторское самолюбие должно было удовлетвориться вполне… На лицах всех ясно выражалось глубокое впечатление, произведенное его чтением. Все были и потрясены и удивлены. Гоголь открывал для своих слушателей тот мир, который всем нам так знаком и близок, но который до него никто не умел воспроизвести с такою беспощадною наблюдательностию, с такою изумительною верностию и с такою художественною силою… И какой язык-то! язык-то! Какая сила, свежесть, поэзия!.. У нас даже мурашки пробегали по телу от удовольствия.
Он медленно обводит глазами толпу. Шум растет. Рабочие разбиваются на
После чтения Сергей Тимофеич Аксаков в волнении прохаживался по комнате, подходил к Гоголю, жал его руки и значительно посматривал на всех нас… «Гениально, гениально!» — повторял он.
группы, спорят. Грин, Балджин и Льюис говорят, перебивая друг друга.
Глазки Константина Аксакова сверкали, он ударял кулаком о стол и говорил:
Люис. Толковые вещи говорит этот парень из профсоюза.
Грин (спокойно). Если бы меня послушали в свое время, то еще два месяца назад услышали бы толковые вещи.
— Гомерическая сила! гомерическая!
Лодочники на берегу смеются.
Дамы восторгались, ахали, рассыпались в восклицаниях.
Льюис (кивает). Посмотрите на тех двух бездельников.
Гоголь еще более вырос после этого чтения в глазах всех…
Балджин (мрачно). Если они не перестанут ржать, я им челюсть сворочу.
На другой день я с Константином Аксаковым отправился к Белинскому…
Яго (внезапно). Эй, разве нагревальщикам достаточно платят?
Аксаков передал ему о вчерашнем чтении с энтузиазмом, он говорил, что после первой главы «Мертвых душ» нельзя уже сомневаться в том, что Гоголь гений и что он подарит русскую литературу колоссальным произведением, в котором отразится вся Русь.
Харнесс. Я не говорил, что достаточно. Им платят столько же, сколько на других заводах.
Белинский слушал Аксакова с жадностию и смотрел на нас с завистию.
Эванс. Это ложь! (Шум, выкрики.) А как на заводе Харперса?
— Чорт вас возьми, счастливцы! — сказал он. — Я не знаю, чего бы я не дал, чтобы выслушать теперь эту главу…
Харнесс (со спокойной иронией). Помолчал бы, приятель, если не знаешь. У Харперса смены длиннее, то на то выходит.
Белинский в это время еще не был лично знаком с Гоголем. (Он познакомился с ним впоследствии в Петербурге у Прокоповича
*.) После выхода «Миргорода» Белинский поражен был художественной силой Гоголя, особенно выразившейся в «Старосветских помещиках» и «Невском проспекте». От «Ревизора» он был вне себя.
Генри Раус (вылитый Джордж, только темноволосый). А вы поддержите наше требование о двойной плате за сверхурочные по субботам?
Значение этой комедии он понял один из первых. Пушкин восхищался только удивительным комизмом автора…
*
Харнесс. Да!
Яго. А что профсоюз сделал с нашими взносами?
Замечательно, что когда впоследствии Белинский начал разъяснять великое общественное значение произведений Гоголя, Гоголь пришел в ужас от этих разъяснений и объявил, что вовсе не имел в виду того, что приписывают ему некоторые критики
*.
Харнесс (ровно). Я уже сказал, куда мы собираемся истратить эти деньги.
Гоголь, друг Жуковского и других литературных авторитетов, смотревших на Белинского очень неблагосклонно, между прочим боялся, кажется, что энтузиазм к нему молодого, не признаваемого ими критика, может несколько скомпрометировать его в глазах их…
Эванс. Вот-вот, только и слышишь: \"Собираемся собираемся!\"
Сергей Тимофеич Аксаков уговорил Загоскина (который не слишком жаловал Гоголя) дать «Ревизора» на московской сцене, по случаю приезда Гоголя в Москву…
Шум, выкрики.
Спектакль этот дан был сюрпризом для автора: Щепкин и все актеры наперерыв друг перед другом старались отличиться перед ним. Большой московский театр, редко посещаемый публикою летом, был в этот раз полон. Все московские литературные и другие знаменитости были здесь в полном сборе: в первых рядах кресел и в ложах бельэтажа. Белинский, Боткин и их друзья, еще не принадлежавшие тогда к знаменитостям, помещались в задних рядах. Все искали глазами автора, все спрашивали, где он? Но его не было видно. Только в конце второго действия его открыл Н. Ф. Павлов в углу бенуара г-жи Чертковой.
Балджин (кричит). А ну тише!
Эванс сердито осматривается вокруг.
По окончании третьего акта раздались громкие крики: «Автора! автора!» Громче всех кричал и хлопал К. Аксаков. Он решительно выходил из себя…
Xарнесс (повышая голос). Всякий, кто умеет отличить черное от белого, знает, что в профсоюзах сидят не воры и не предатели. Я все сказал. Смотрите сами, друзья. Если понадоблюсь, то знаете, где меня найти.
— Константин Сергеич!.. Полноте!.. поберегите себя!.. — восклицал Николай Филиппыч Павлов, подходя к нему, смеясь и поправляя свое жабо…
Харнесс спрыгивает на землю, рабочие расступаются, и он уходит. Один из лодочников насмешливо тычет трубкой ему вслед. Рабочие снова собираются в группы, многие посматривают на Робертса - тот в одиночестве стоит у стены.
— Оставьте меня в покое, — отвечал сурово Константин Аксаков и продолжал хлопать еще яростнее.
Эванс. Он хочет, чтобы вы стали штрейкбрехерами. Он хочет настроить вас против нагревальщиков, это уж точно! Да я лучше голодать буду, чем стану предателем.
Балджин. Кто говорит о предателях? Ты чего болтаешь? Смотри поосторожнее.
— За что же сердиться? Я желаю вам добра… Вот, — продолжал он, обращаясь ко мне, — Константин Сергеич на меня сердится за то, что я уговариваю его умерить свой энтузиазм, который может повредить его здоровью… В самом деле, ведь это вредно для здоровья так выходить из себя? Правда? а?..
Кузнец (рыжеволосый парень с тяжелыми руками). А что с женщинами будет?
Гоголь при этих неистовых криках (я следил за ним) все спускался ниже и ниже на своем стуле и почти выполз из ложи, чтобы не быть замеченным.
Эванс. Раз мы можем выдержать, значит, и они тоже.
Занавес поднялся.
Кузнец. У тебя нет жены?
Актер вышел и объявил, что: «автора нет в театре».
Эванс. Обхожусь.
Гоголь, действительно, уехал после третьего действия, к огорчению артистов, употреблявших все богом данные им способности для того, чтобы заслужить похвалу автора
*…
Томас (повышая голос). Нет, ребята, нам самим надо договориться с Лондоном.
Дэвис (медлительный, угрюмый черноволосый рабочий). Выйди и скажи, если есть что, понял?
И. И. Панаев. Из «Воспоминания о Белинском»
*
В толпе кричат: \"Томаса!\" Его подталкивают к трибуне. Он с трудом карабкается наверх, снимает шапку и ждет, пока толпа поутихнет. Выкрики
…К числу общих наших приятелей, которого мы посещали довольно часто и у которого обыкновенно обедал Белинский по воскресеньям, принадлежал А. А. К<омаров>, преподававший русскую словесность в военно-учебных заведениях. А. А. Комаров глубоко уважал Белинского и был предан ему всею душою. Он был между прочим большой гастроном и с особенною любовью и мастерски приготовлял салат. Белинский всегда был очень доволен его обедами и, похваливая их хозяину дома, не упускал случая ввернуть словцо об его двоюродном брате, который имел слабость также приглашать к себе на обеды, но кормил до крайности дурно.
\"Тише! Тише!\".
— У Александра Александровича, — говаривал Белинский, — не испортишь желудка. Это не то, что у его двоюродного братца. Тот отравитель! На что желудки у них (он указывал на меня и на <М. А.> Языкова, также очень близкого ему человека), булыжники переваривают, а после обеда вашего братца и они приставляют иногда пиявки к желудкам.
Рыжий парень (неожиданно в наступившей тишине). Добрый старый Томас!
А. А. Комаров был очень хорош с покойным Прокоповичем и через него сошелся очень близко с Гоголем. Первое время своей известности Гоголь обыкновенно, приезжая в Петербург, останавливался у Прокоповича и часто бывал у Комарова. Здесь встречался с ним Белинский…
В толпе гогочут. Лодочники переговариваются между собой. Наконец шум
Малороссийские устные рассказы Гоголя и его чтение (известно, что он был удивительный чтец и превосходный рассказчик) производили на Белинского сильное впечатление…
стихает, Томас начинает говорить.
Томас. Друзья, нас загнали в угол! Судьба загнала нас в угол.
В то время Гоголь еще нередко позволял себе одушевляться в кругу своих старых несветских товарищей и приятелей и, приготовляя сам в их кухне итальянские макароны, до которых был величайший охотник, тешил их своими рассказами.
Генри Раус. Это Лондон загнал нас в угол!
Эванс. Нет, профсоюз!
Упомянув о неприступности Гоголя и его странном обращении с его старыми приятелями, я кстати позволю себе сделать здесь небольшое отступление и расскажу об одном вечере (это уже было года два или три после смерти Белинского) у А. А. Комарова, на котором присутствовал Гоголь. Гоголь изъявил желание А. А. Комарову приехать к нему и просил его пригласить к себе несколько известных новых литераторов, с которыми он не был знаком. Александр Александрович пригласил между прочими Гончарова, Григоровича, Некрасова и Дружинина
*. Я также был в числе приглашенных, хотя был давно уже знаком с Гоголем. Я познакомился с ним летом 1839 года в Москве, в доме Сергея Тимофеевича Аксакова
*. В день моего знакомства с ним он обедал у Аксаковых и в первый раз читал первую главу своих «Мертвых душ»
*. Мы собрались к А. А. Комарову часу в девятом вечера. Радушный хозяин приготовил роскошный ужин для знаменитого гостя и ожидал его с величайшим нетерпением. Он благоговел перед его талантом. Мы все также разделяли его нетерпение. В ожидании Гоголя не пили чай до десяти часов, но Гоголь не показывался, и мы сели к чайному столу без него.
Томас. Нет, ни Лондон и ни профсоюз - Судьба! И это не позор для смертного - покориться Судьбе. Ибо Судьба - это очень большое. Гораздо больше, чем человек. Я тут самый старый и по себе знаю, как дурно идти против Судьбы. Дурно заставлять человека страдать, когда все равно ничего не добиться.
Гоголь приехал в половине одиннадцатого, отказался от чая, говоря, что он его никогда не пьет, взглянул бегло на всех, подал руку знакомым, отправился в другую комнату и разлегся на диване. Он говорил мало, вяло, нехотя, распространяя вокруг себя какую-то неловкость, что-то принужденное. Хозяин представил ему Гончарова, Григоровича, Некрасова и Дружинина. Гоголь несколько оживился, говорил с каждым из них об их произведениях, хотя было очень заметно, что не читал их. Потом он заговорил о себе и всем нам дал почувствовать, что его знаменитые «Письма» писаны им были в болезненном состоянии, что их не следовало издавать, что он очень сожалеет, что они изданы. Он как будто оправдывался перед нами
*.
В толпе смех. Томас сердито продолжает.
От ужина, к величайшему огорчению хозяина дома, он также отказался. Вина не хотел пить никакого, хотя тут были всевозможные вина.
Чего тут смешного! Дурно, я вам говорю. Мы боремся из-за принципа. Никто не скажет, что я не верю в принцип. Но если Судьба говорит \"Хватит!\", значит, хватит, и нечего лезть на рожон.
— Чем же вас угощать, Николай Васильич? — сказал наконец в отчаянии хозяин дома.
Возгласы одобрения и язвительный смешок Робертса.
— Ничем, — отвечал Гоголь, потирая свою бородку. — Впрочем, пожалуй, дайте мне рюмку малаги.
Против Судьбы не пойдешь. Мы должны быть чистые сердцем, честные, справедливые и милосердные - таковы заветы господни. (Робертсу, сердито.) Да-да, Дэвид Робертc, господь учит нас, что можно выполнять его заветы и не идти против Судьбы.
Одной малаги именно и не находилось в доме. Было уже между тем около часа, погреба все заперты… Однако хозяин разослал людей для отыскания малаги.
Яго. А как насчет профсоюза?
Но Гоголь, изъявив свое желание, через четверть часа объявил, что он чувствует себя не очень здоровым и поедет домой.
— Сейчас подадут малагу, — сказал хозяин дома, — погодите немного.
Томас. Не доверяю я профсоюзу. Мы для них что грязь под ногами. Они говорят: \"Поступайте, как мы велим\". Я двадцать лет старшим у нагревальщиков, и я скажу профсоюзникам (взволнованно): \"Кто лучше знает, вы или я, сколько по справедливости должен получать нагревальщик?\" (Возмущенно.) Двадцать пять лет я платил деньги в профсоюз, а чего ради? Мошенничество, чистое мошенничество, хоть тут и говорил всякие вещи этот мистер!
— Нет, уж мне не хочется, да к тому же поздно…
Ропот.
Хозяин дома, однако, умолил его подождать малаги. Через полчаса бутылка была принесена. Он налил себе пол-рюмочки, отведал, взял шляпу и уехал, несмотря ни на какие просьбы…
Ф. И. Иордан. Из «Записок»
*
Эванс. Слушайте, слушайте!
…Во время моего пребывания в Риме туда приехал наша знаменитость Николай Васильевич Гоголь; люди, знавшие его и читавшие его сочинения, были вне себя от восторга и искали случая увидать его за обедом или за ужином, но его несообщительная натура и неразговорчивость помаленьку охладили этот восторг. Только мы трое: Александр Андреевич Иванов, гораздо позже Федор Антонович Моллер и я остались вечерними посетителями Гоголя, которые были обречены на этих ежедневных вечерах сидеть и смотреть на него, как на оракула, и ожидать, когда отверзутся его уста. Иной раз они и отверзались, но не изрекали ничего особенно интересного.
Генри Раус. А ну кончай!
Доброта Гоголя была беспримерна, особенно ко мне и к моему большому труду «Преображение»
*. Он рекомендовал меня, где мог. Благодаря его огромному знакомству это служило мне поощрением и придавало новую силу моему желанию окончить гравюру. Гоголь сидел обыкновенно опершись руками о колени, зачастую имея перед собою какие-нибудь мелкие покупки: они развлекали его. Часто встретишь его, бывало, в белых перчатках, щегольском пиджаке и синего бархата жилете; он всегда замечал шутя: «Вы — Рафаэль первого манера», и мы расходились смеясь. Гоголь многим делал добро рекомендациями, благодаря которым художники получали новые заказы. Его портрет, писанный Моллером, — верх сходства; мне пришлось два раза гравировать с него.
Томас. Если мне не доверяют, неужели я буду доверять им?
В это же время приехал в Рим Ф. А. Моллер, пенсионер академии художеств, красивый молодой дворянин и художник с блестящим талантом и хорошими средствами, всегда веселый и крайне старательный. Его картина, известная под названием «Поцелуй», заставила говорить о нем весь Рим; «Русалка», по стихотворению Пушкина, была менее удачна; наконец он написал в Риме еще портрет Гоголя.
Яго. Правильно.
Томас. Пусть эти мошенники сами по себе, а мы сами по себе.
…Приезд наследника цесаревича
* привлек в Рим множество гостей, особенно русских; Н. В. Гоголь, воспользовавшись этим, как известный писатель, желая помочь одному земляку своему, малороссу, весьма посредственному художнику, Шаповаленко, объявил, что будет читать комедию «Ревизор»
* в пользу этого живописца, по 5 скуд за билет. Как приезжие русские, так и приятели художника все бросились брать билеты. Говорили, что Гоголь имеет необыкновенный дар читать, особенно «Ревизора», — комедию, обессмертившую его. Княгиня Зинаида Волконская
* дала ему в своем дворе, Palazzo Poli, большое зало, с обещанием дарового угощения. Съезд был огромный. Я был восхищен появлением в числе гостей двух сестриц Алферьевых, из коих младшая была ангелом красоты, скромности и несказанной доброты; я все время любовался ею.
Кузнец. Мы и так сами по себе.
В зале водворилась тишина; впереди, полукругом, стояло три ряда стульев, и все они были заняты лицами высшего круга. По середине залы стоял стол, на нем графин с водою и лежала тетрадь; видим, Н. В. Гоголь с довольно пасмурным лицом раскрывает тетрадь, садится и начинает читать, вяло, с большими расстановками, монотонно. Публика, по-видимому, была мало заинтересована, скорее скучала, нежели слушала внимательно: Гоголь время от времени прихлебывал воду; в зале царствовала тишина. Окончилось чтение первого действия без всякого со стороны гостей одобрения; гости поднялись со своих мест, а Гоголь присоединился к своим друзьям. Явились официанты с подносами, на них чашки с отличным чаем и всякого рода печением. Я все посматривал на свой предмет, Алферьеву; увидал, что с нею была какая-то молодая бойкая дама, высокого роста мужчина, средних лет женщина и старушка.
Шум в толпе.
Во время чтения второго действия многие кресла оказались пустыми. Я слышал, как многие, выходя, говорили: «этою пошлостью он кормил нас в Петербурге, теперь он перенес ее в Рим»
*.
Томас (распаляясь). Я и сам за себя постоять могу. Если у меня нет денег купить что-нибудь, я обойдусь. А с чужими деньгами что угодно сделать можно. Мы бились что надо - и проиграли. Не наша это вина. Теперь надо самим договариваться с Лондоном. А не получится, встретим поражение, как мужчины. Все лучше, чем дохнуть, как собакам, или искать у кого-то зашиты.
Доброе намерение Н. В. Гоголя оказалось для него совершенно проигранным. Несмотря на яркое освещение зала и на щедрое угощение, на княжеский лад, чаем и мороженым, чтение прошло сухо и принужденно, не вызвав ни малейшего аплодисмента, и к концу вечера зало оказалось пустым; остались только мы и его друзья, которые окружили его, выражая нашу признательность за его великодушное намерение устроить вечер в пользу неимущего художника…
Эванс (бормочет). Никто и не ищет!
Томас (вытягивая шею). Что, не слышу? Я так считаю: если меня сшибли, я не буду кричать \"Помогите!\". Я постараюсь сам встать на ноги. А если меня опять сшибут, значит, так тому и быть. Верно я говорю?
Смех.
Ф. И. Буслаев. Из «Моих воспоминаний»
*
Яго. Долой профсоюз!
…Однажды утром в праздничный день сговорились мы с <В. А.> Пановым итти за город, и именно, хорошо помню и теперь, в виллу Albani, которую особенно часто посещал я. Положено было сойтись нам в cafe Greco, куда в эту пору дня обыкновенно собирались русские художники
*. Когда явился я в кофейню, человек пять-шесть из них сидели вокруг стола, приставленного к двум деревянным скамьям, которые соединяются между собою там, где стены образуют угол комнаты. Это было налево от входа. Собеседники болтали и шумели: это был народ веселый и беззаботный. Только в том углу сидел, сгорбившись над книгою, какой-то неизвестный мне господин, и в течение получаса, пока я поджидал своего Панова, он так погружен был в чтение, что ни разу ни с кем не перемолвился ни единым словом, ни на кого не обратил хоть минутного взгляда, будто окаменел в своей невозмутимой сосредоточенности. Когда мы с Пановым вышли из кофейни, он спросил меня: «Ну, видел? познакомился с ним? Говорил?» Я отвечал отрицательно. Оказалось, что я целых полчаса просидел за столом с самим Гоголем. Он читал тогда что-то из Диккенса, которым, по словам Панова, в то время он был заинтересован. Замечу мимоходом, что по этому случаю узнал я в первый раз имя великого английского романиста: так и осталось оно для меня навсегда в соединении с наклоненною над книгой фигурою в полусвете темного угла.
Генри Раус. Да здравствует профсоюз!
Когда Панов устроился в своей квартире, Гоголь поселился у него и прожил вместе с ним всю зиму 1840–1841 годов. На все это время Панов, забывая, что живет в Риме, вполне предался неустанным попечениям о своем дорогом госте, был для него и радушным, щедрым хозяином, и заботливою нянькою, когда ему нездоровилось, и домашним секретарем, когда нужно было что переписать, даже услужливым приспешником, на всякую мелкую потребу.
Остальные подхватывают.
Эванс. Предатели.
В жизни великого писателя всякая подробность может иметь важное значение, особенно если она касается литературы. Гоголь желал познакомиться с лирическими произведениями Франциска Ассизского, и я через Панова доставил их ему в том издании старинных итальянских поэтов, которое… рекомендовал мне мой наставник Франческо Мази.
Балджин и Кузнец грозят ему кулаками.
Как-то случилось, что в течение двух или трех недель ни разу не привелось нам с Пановым видеться: ко мне он перестал заходить, я нигде его не встречал, спрашивал о нем у наших общих знакомых, но и от них о нем ни слуху ни духу — совсем запропастился. Наконец является ко мне, но такой странный и необычный, каким я его никогда не видывал, умиленный и просветленный, будто какая благодать снизошла на него с неба; я спрашиваю его: «Что с тобой? куда ты девался?» — «Все это время, — отвечал он, — был я занят великим делом, таким, что ты и представить себе не можешь; продолжаю его и теперь». И говорит он это так сдержанно, таинственно, чуть не шопотом, чтобы кто не похитил у него сокровище, которое переполняет его душу светлою радостью. Будучи погружен в свои римские интересы, я подумал, что где-нибудь в развалинах откопан новый Лаокоон или новый Аполлон Бельведерский, и что теперь пришел Панов сообщить мне об этой великой радости. «Нет, совсем не то, — отвечал он, — дело это наше родное, русское. Гоголь написал великое произведение, лучше всех Лаокоонов и Аполлонов; называется оно «Мертвые души», а я его теперь переписываю набело». Тут в первый раз услышал я загадочное название книги, которая стала потом драгоценным достоянием нашей литературы, и сначала вообразил себе, что это какой-нибудь фантастический роман или повесть вроде «Вия»; но Панов разуверил меня, однако не мог ничего сообщить мне о содержании нового произведения, потому что Гоголь желал сохранять это дело в тайне…
Томас (утихомиривая рабочих). Эй вы, я старый человек...
Толпа стихает, потом снова выкрики.
Ф. В. Чижов. Встречи с Гоголем
*
Льюис. Старый дуралей, нельзя нам без профсоюза!
Балджин. Я этим нагревальщикам морды поразбиваю!
Я познакомился с Гоголем тогда, как он был сделан адъюнкт-профессором в С.-Петербургском университете
*, где я тоже был адъюнкт-профессором. Гоголь сошелся с нами хорошо, как с новыми товарищами; но мы встретили его холодно. Не знаю, как кто, но я только по одному: я смотрел на науку чересчур лирически, видел в ней высокое, чуть-чуть не священное дело, и потому от человека, бравшегося быть преподавателем, требовал полного и безусловного посвящения себя ей. Сам я занимался сильно, но избрал для преподавания искусство, мастерство (начертательную геометрию), не смея взяться за науку высшего анализа, которую мне тогда предлагали. К тому же Гоголь тогда, как писатель-художник, едва показался; мы, большинство, толпа, не обращали еще дельного внимания на его «Вечера на хуторе»; наконец и самое вступление его в университет путем окольным
* отдаляло нас от него, как от человека. По всему этому сношения с ним у меня были весьма форменные, и то весьма редкие.
Грин. Если бы меня с самого начала послушали...
Томас (вытирая лоб). Я вот что хотел сказать...
Расставшись с Гоголем в университете, мы встретились с ним в Риме в 1843 году и прожили здесь целую зиму в одном доме, на Via Felice, № 126. Во втором этаже жил покойный Языков, в третьем Гоголь, в четвертом я. Видались мы едва ли не ежедневно. С Языковым мы жили совершенно по-братски, как говорится душа в душу, и остались истинными братьями до последней минуты его; с Гоголем никак не сходились. Почему? я себе определить не мог. Я его глубоко уважал, и как художника, и как человека. Перед приездом в Рим я много говорил об нем с Жуковским и от него первого получил «Мертвые души». Вечера наши в Риме сначала проводили в довольно натянутых разговорах. Не помню, как-то мы заговорили о <А. Н.> М<уравье>ве, написавшем «Путешествие к святым местам» и проч. Гоголь отзывался об нем резко, не признавал в нем решительно никаких достоинств и находил в нем отсутствие языка. С большею частью этого я внутренно соглашался, но странно резкий тон заставил меня с ним спорить. Оставшись потом наедине с Языковым, я начал говорить, что нельзя не отдать справедливости Муравьеву за то, что он познакомил наш читающий люд со многим в нашем богослужении и вообще в нашей церкви. Языков отвечал:
Дэвис (бормочет). Давно пора!
— Муравьева терпеть не мог Пушкин. Ну, а чего не любил Пушкин, то у Гоголя делается уже заповедною и едва только не ненавистью.
Томас (торжественно). Библия говорит: хватит воевать! Надо кончать забастовку!
Несмотря, однакож, на наши довольно сухие столкновения, Гоголь очень часто показывал ко мне много расположения. Тут, по какому-то непонятному для самого меня внутреннему упрямству, я, в свою очередь, отталкивал Гоголя. Все это, разумеется, было в мелочах. Например, бывало, он чуть не насильно тащит меня к С<мирнов>ой; но я не иду и не познакомился с нею (о чем теперь искренно сожалею) именно потому, что ему хотелось меня познакомить. Таким образом, мы с ним не сходились. Это, пожалуй, могло случиться очень просто: Гоголь мог не полюбить меня, да и все тут. Так нет же: едва, бывало, мы разъедемся, не пройдет и двух недель, как Гоголь пишет ко мне и довольно настойчиво просит съехаться, чтоб потолковать со мной о многом… Сходились мы в Риме по вечерам постоянно у Языкова, тогда уже очень больного, — Гоголь, Иванов и я. Наши вечера были очень молчаливы. Обыкновенно кто-нибудь из нас троих — чаще всего Иванов — приносил в кармане горячих каштанов; у Языкова стояла бутылка алеатино, и мы начинали вечер каштанами, с прихлебками вина… В обществе, которое он <Гоголь> кроме нашего, посещал изредка, он был молчалив до последней степени. Не знаю, впрочем, каков он был у А. О. Смирновой, которую он очень любил и о которой говаривал всегда с своим гоголевским восхищением: «Я вам советую пойти к ней: она очень милая женщина». С художниками он совершенно разошелся. Все они припоминали, как Гоголь бывал в их обществе, как смешил их анекдотами, но теперь он ни с кем не видался. Впрочем, он очень любил Ф. И. И<орда>на и часто на наших сходках сожалел, что его не было с нами. А надобно заметить, что Иордан очень умный человек, много испытавший и отличающийся большою наблюдательностью и еще большею оригинальностью в выражениях. Однажды я тащил его почти насильно к Языкову.
Яго. Это ложь! Библия говорит, чтобы до конца стоять!
Томас (презрительно). Скажешь тоже! Что у меня, ушей нет?
— Нет, душа моя, — говорил мне Иордан, — не пойду, там Николай Васильевич. Он сильно скуп, а мы всё народ бедный, день-деньской трудимся, работаем, — давать нам не из чего. Нам хорошо бы так вечерок провести, чтоб дать и взять, а он все только брать хочет.
Рыжеволосый парень. Есть, и длинные!
Я был очень занят в Риме и смотрел на вечернюю беседу, как на истинный отдых. Поэтому у меня почти ничего не осталось в памяти от наших разговоров. Помню я только два случая, показавшие мне прием художественных работ Гоголя и понятие его о работе художника. Однажды, перед самым его отъездом из Рима, я собирался ехать в Альбано. Он мне сказал:
Смех.
— Сделайте одолжение, поищите там моей записной книжки, вроде истасканного простого альбома; только я просил бы вас не читать.
Яго. Туговат, значит, на ухо стал. Томас (возбужденно). А я говорю, что я прав! Не может же быть, чтобы и ты и я - оба правы были.
Я отвечал:
— Однакож, чтоб увериться, что точно эта ваша книжка, я должен буду взглянуть в нее. Ведь вы сказали, что сверху на переплете нет на ней надписи.
Рыжий парень. Так в библии: и нашим и вашим.
— Пожалуй, посмотрите. В ней нет секретов; только мне не хотелось бы, чтоб кто-нибудь читал. Там у меня записано все, что я подмечал где-нибудь в обществе.
В другой раз, когда мы заговорили о писателях, он сказал:
Юнец смеется. В толпе шум.
— Человек пишущий так же не должен оставлять пера, как живописец кисти. Пусть что-нибудь пишет непременно каждый день. Надобно, чтоб рука приучилась совершенно повиноваться мысли
*.
Томас (устремив горящий взгляд на юнца). Уготованы тебе вечные муки, не иначе. Так вот я и говорю: если против библии пойдете, на меня не рассчитывайте. И ни один богобоязненный человек не поддержит вас.
Он спускается с трибуны. Его место собирается занять Яго. В толпе крики: \"Не
В Риме он, как и все мы, вел жизнь совершенно студентскую: жил без слуги, только обедал всегда вместе с Языковым, а мы все в трактире. Мы с Ивановым всегда неразлучно ходили обедать в тот трактир, куда прежде ходил часто и Гоголь, именно, как мы говорили, к Фалькону (al Falcone). Там его любили, и лакей (cameriere) нам рассказывал, как часто signor Niccolo надувал их. В великий пост до Ave Maria, то есть до вечерни, начиная с полудня, все трактиры заперты. Ave Maria бывает около шести часов вечера. Вот, когда случалось, что Гоголю сильно захочется есть, он и стучит в двери. Ему обыкновенно отвечают: «Нельзя отпереть». Но Гоголь не слушается и говорит, что забыл платок, или табакерку, или что-нибудь другое. Ему отворяют, а он там уже остается и обедает…
давайте ему говорить!\"
Вот все, что могу на этот раз припомнить о нашей римской жизни. Общий характер бесед наших с Гоголем может обрисоваться из следующего воспоминания. Однажды мы собрались, по обыкновению, у Языкова. Языков, больной, молча, повесив голову и опустив ее почти на грудь, сидел в своих креслах; Иванов дремал, подперши голову руками; Гоголь лежал на одном диване, я полулежал на другом. Молчание продолжалось едва ли не с час времени. Гоголь первый прервал его:
Яго. Не давайте ему говорить! И это, по-вашему, свобода слова? (Поднимается на трибуну.) Я долго говорить не буду. Давайте посмотрим на вещи просто: держались-держались, а теперь, после всего, вы хотите сдаться? Мы же все одной веревочкой связаны, а вы, значит, решили, как вам выгоднее? Механики вам помогали, а вы к ним спиной поворачиваетесь, да? Что же вы раньше не сказали, мы бы тогда не начали забастовку! Вот и все, что я хотел сказать, а что до старого Томаса - плохо он читал библию. Если вы уступите Компании или профсоюзу, это будет означать, что вы нас предали... чтобы спасти собственную шкуру... Как ни крути, грязное дельце получается - вот так!
— Вот, — говорит, — с нас можно сделать этюд воинов, спящих при гробе господнем.
Он сходит с трибуны. Рабочие явно смущены его короткой речью, которую он произнес ровным, не без издевки, голосом. Из рядов выходит Раус и вспрыгивает на трибуну. Он возбужден до крайности. По толпе прокатывается
И после, когда уже нам казалось, что время расходиться, он всегда говаривал:
гул недовольства.
— Что, господа? не пора ли нам окончить нашу шумную беседу?
Раус (голос у него срывается от волнения). Я складно говорить не обучен, но тут не смолчишь. Люди мы или кто? Наши матери голодают, а мы смотрим, да?
Робертc (подаваясь вперед). Раус!
Жуковский, как известно, очень любил Гоголя, но журил его за небрежность в языке; а уважая и высоко ценя его талант, никак не был его поклонником. Проживая в Дюссельдорфе, я бывал у Жуковского раза три-четыре в неделю, часто у него обедал, и мне не раз случалось говорить с ним о Гоголе. Прочтя наскоро «Мертвые души», я пришел к Жуковскому. Признаюсь, с первого разу я очень мало раскусил их. Я был восхищен художническим талантом Гоголя, лепкою лиц, но, как я ожидал содержания в самом событии, то, на первый раз, в ряде лиц, для которых рассказ о мертвых душах был только внешним соединением, видел какое-то отсутствие внутренней драмы. Я об этом сообщил Жуковскому и из слов его увидел, что ему не был известен полный план Гоголя. На замечание мое об отсутствии драмы в «Мертвых душах», Жуковский отвечал мне:
Раус (яростно смотрит на него). Сим Харнесс правильно говорит! Я передумал.