Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

КОНАН И ЗАГОВОР ТЕНЕЙ

ЧУЖАЯ КЛЯТВА

Там, где три четверти года снежные равнины темны полный день и полную ночь, изредка лишь озаряемые всполохами чудесного небесного сияния, где холод сменяется морозом, а тьма — мраком, далеко на севере, за тундрой, меж Кезанкийскими горами и Гирканией лежит маленькая страна Ландхаагген. Древние пергаменты, коих в архивариях Белого дворца сохранилось не более десятка, гласят: «Счастливая земля Хааггена мала и плодородна; холмы, но не горы, кусты, но не деревья окружают ее со всех сторон; реки текут чистые и быстрые, и тварей чешуйчатых, для, еды пригодных, в них великое множество. Жители высоки ростом, бледны лицом и белы волосами; глаза имеют голубые либо синие, тела крепкие, а нрав спокойный. Вечно зеленая ветвь маттенсаи хранит благостное место сие для жизни долгой, для мира и порядка».

С той прекрасной поры миновали сотни лет. Плодородная земля Хааггена покрылась льдом, в лед превратились реки, и ледяные глыбы выросли на месте цветущих холмов. Холод и мгла воцарились тут; мрак вошел в души людей, большинству из них сократив срок существования, так что вскоре вся страна заключилась в пределах единственного города с тем же названием, и был этот город пустынен и тих. Дома в Ландхааггене стояли прежние, полуразвалившиеся, утепляемые изнутри мхом и ветошью. На узких, некогда уютных улочках ныне сквозь толщу снега и льда уже не проглядывал камень, и даже в короткое светлое время, когда лучи мутно-желтого тусклого шара слегка, но достигали все же сих печальных мест, холодный белый покров стаивал лишь чуть, с самого верха.

В центре города, рядом с широким и низким храмом Эрлика, возвышался Белый дворец, днем и ночью обдуваемый порывистыми колючими ветрами — там жил правитель Мольдзен, молчаливый, угрюмый, безучастный ко всему старец с длинными седыми волосами; жизнь утомляла его; каждый вздох ожидая конца своего долгого века, он не жалел уже и не помнил ни о чем; закутавшись в шерстяное покрывало, он часто всматривался во тьму небес, где недвижимо висели редкие неяркие звезды, но не было в том занятии для него ни смысла, ни интереса.

На много дней пути — если бы решился кто-либо совершить подобное путешествие — раскинулась снежная равнина, что окружала Ландхаагген. Дальние деревушки, числом не более трех, давно уже не имели с городом никаких связей. Жители их одичали, с трудом добывая себе скудное пропитание; тощая домашняя скотина давала жалкий приплод только летом, в светлое время; халупы, по самые окна, а то и крыши заваленные снегом, едва спасали от холода и ветра.

Так постепенно страна вымирала, и через половину века жизнь замерла бы здесь навсегда. Только медведи и олени, да еще большие черные птицы с белыми грудками и короткими лапами бродили бы в холоде и безмолвии по искристому твердому насту, на коем давно уже не осталось следов человека...



ГЛАВА 1. Постоялый двор

Дождь лил с самого утра без перерыва. Затянутое облаками небо ровного серого цвета опустилось совсем низко и застряло на верхушках гор, что простирались далеко на восток; мокрые скалы тускло блестели; по ним струились водные потоки, с шумом падая на землю с обрывов и унося с собой вырванные с корнем мелкие растения, камни, труху.

Величественные, с первого взгляда необитаемые горы Кофа принимали подобное омовение нечасто — обыкновенно они трещали и плавились под лучами божественного ока Митры, то гневно, то ласково взирающего сверху на землю; и богохульствовал одинокий путник, пытаясь укрыться от палящего солнца в раскаленных камнях, и птицы пролетали мимо в поисках тенистых рощ, и звери прятались от зноя в глубоких норах, выходя наверх только ночью. Но теперь огнедышащий яркий шар, еще накануне сиявший в голубой выси, скрылся в иных мирах, куда нет пути земному существу.

День близился к концу, а дождь все не прекращался. Потемнело серое небо, уже почти сокрытое от глаз сплошной стеной льющейся воды, и человек, что пробирался по узенькой тропке меж мокрых холодных скал, заспешил. Где-то в этих краях, точно по направлению к Хоршемишу, находился постоялый двор — приют беглецов и бродяг, коих по свету болтается великое множество,— и пока мгла не опустилась с небес к самым ногам, следовало его найти.

Тропа вихляла не между гор, но по самой горе, иной раз становясь не шире трех ладоней, так что путнику приходилось двигаться боком — едва дыша, спиной обтирая шершавый отвесный склон; под ним, далеко внизу, зияла блестящая от воды черно-зеленая рябь, что скрывала в себе острые камни и глубокие ямы. Но порой тропа резко сбегала вниз, и тогда путник, чавкая сандалиями по слякоти, съезжал по ней, скользя на листьях, на траве и громко рассказывая окружающей среде все, что он думает о личной жизни богов и их внешнем виде.

Он промок до нитки, устал и проглодался, и сие последнее обстоятельство заставляло его шагать все быстрей, сквозь дождь пристально вглядываясь вдаль в надежде узрить маленький, приветливо сияющий в горах огонек. То и дело сплевывая с губ воду, он прыгал с булыжника на булыжник, с кочки на, кочку, чуть не падая, перешагивал провалы, и наконец долгий путь его завершился именно так, как и предполагалось: обогнув высокую остроконечную скалу, он увидел желтые окна постоялого двора и, подгоняемый завываниями ветра и желудка, припустил туда, мысленно уже отдавая хозяину приказ немедля принести ему баранью ногу, ломоть хлеба побольше и пару кувшинов пива.

Возле деревянного строения в два этажа, ютившегося на крошечном пятачке меж огромных валунов и крутых скал, странник заметил деревянный же навес, а под ним еле различимые в вечернем полумраке силуэты лошадей. На плоской крыше дома громоздилось заброшенное гнездо; в окнах мелькали чьи-то тени; голоса сливались в гул, который показался путнику приятной музыкой по сравнению с шумом надоевшего давно дождя. Не желая делать на улице и одного лишнего вздоха, он быстро прошел к крыльцу, перескочил четыре ступеньки разом и толкнул дверь мощным плечом.

* * *

Жаркий спертый воздух паром вырвался наружу. Шесть ртов в мгновение захлопнулись, а шесть пар глаз с нескрываемым любопытством уставились на нового гостя — рослого парня с гривой длинных черных волос. Под мокрой, облепившей тело одеждой четко вырисовывались бугры мышц; молодое, но уже суровое лицо с крупными чертами не отличалось особой красотой, тем более что у правого глаза краснел кривой глубокий шрам — несомненно след недавней стычки; пушистые черные ресницы его намокли от дождя; на поясе в потертых ножнах висел меч внушительных размеров, даже для старого воина бывший слишком велик, но для этого юного великана — в самый раз. Он ответил всем не менее пристальным, но гораздо менее любопытствующим коротким взглядом, прикрыл дверь и, оставляя за собою мокрую дорожку, прошел к длинному столу посреди комнаты, где восседали на широких табуретах с толстыми ножками всякого рода оборванцы. Перед каждым стояла глубокая миска с дурно пахнущими бобами и большая глиняная кружка, откуда так и несло кислятиной. Впрочем, судя по удовлетворенным физиономиям постояльцев, они мало обращали внимания на качество угощения, из чего путник незамедлительно заключил, что они, подобно ему самому, знавали деньки и похуже, чем нынешний.

Один, быстроглазый, всклокоченный парень с приятным смуглым лицом, явно был дезертиром из туранской армии наемников — на плечах его висела черная куртка с вензелем на правой стороне груди и вшитым в воротник медным треугольником — знак сайгада, старшего тройки; он пережевывал свои бобы с таким рвением, словно то были его личные враги, коих он желал уничтожить как можно скорее. Второй, бородач с сизым вислым носом, ерзал на табурете и беспрестанно вздыхал, хотя с тонких губ его не сходила нахальная плутовская ухмылка — этот казался торговцем, что потерял все состояние, но сохранил достоинство. Разглядеть третьего не представлялось возможным, ибо, узрев мокрого незнакомца, возникшего в сей обители столь неожиданно и стремительно, он уронил голову на руки и тотчас уснул, как будто очам его явился сам Хип-нош — бог сна. У четвертого, щуплого человечка с длинными сальными волосами, рожа напоминала изъеденную молью старую тряпку, давно утерявшую первоначальный свой цвет, по всей видимости, серый либо зеленый; после каждой ложки бобов и каждого глотка пива он подмигивал дезертиру и, когда тот сердито поднимал брови в ответ на подобное проявление чувств к своей особе, мерзко хихикал и облизывался. Пятый и шестой сидели по правую и левую руку от пришельца, так что определить, каковы Они и кто, он поначалу не смог.

Тем не менее именно с ближайшим своим соседом он и познакомился прежде остальных.

— Эй, хозяин! — зычным густым голосом прогремел тот, чью мускулистую, покрытую черными вьющимися волосами руку он видел справа от себя.— У нас новый гость! И по виду — варвар! Так что тащи-ка бобы, да поторапливайся, пока парень с голодухи не сожрал мои вместе с миской... Иава Гембех,— представился он, поворачиваясь,— родился в Шеме, жил в Шеме и вернусь туда же... Когда-нибудь... А ты, парень, кто и откуда?

— Конан, из Киммерии,— буркнул тот, с удивлением замечая, что у шемита один глаз черный, а другой зеленый.

Решив про себя, что сие есть знак богов и особого их расположения к этому человеку, молодой киммериец тут же забыл об Иаве, озабоченный собственным, весьма плачевным состоянием. Струйки воды с легким журчанием стекали с него на пол, образовывая вокруг табурета лужу, так что вскоре он сидел уже будто на острове, дрожа и поджав под себя ноги.

— Варвар... Я никогда не ошибаюсь,— насмешливо произнес Иава. Взгляд его переместился вниз, на лужу у табурета.

— Сырости от тебя, приятель! — Он критически осмотрел Конана, покачал головой и достал из кармана плоскую флягу. Глубоко вздохнув, шемит поколебался мгновение, затем быстро вытащил крепкими белыми зубами пробку, обмотанную намокшей тряпицей, и протянул сосуд с живительной влагой киммерийцу.

— А ну-ка, выпей. Это бранд. Сразу согреешься.

Конан благодарно кивнул и приник губами к узкому горлышку. Словно горячий луч огненного ока Митры обжег его глотку; ароматный, тягучий напиток, чуть горький, чуть сладкий, действительно согрел лишь за несколько вздохов. Почти ополовинив флягу, киммериец с сожалением оторвался от нее и вернул владельцу.

— А теперь садись поближе к огню,— заботливо предложил шемит, приподнимаясь и небрежно сталкивая с табурета щуплого.

— Кш-ш! Пусти парня погреться.

В очаге, обложенном с трех сторон круглыми булыжниками, весело трещал огонь; блики его, особенно яркие сейчас, когда за окнами стало совсем темно, подрагивали на лицах, на стенах, отражались в мутной желтизне, плавающей в глиняных пузатых кружках. Конан пересел на табурет щуплого, вытянул ноги, с наслаждением чувствуя, как тепло проникает в него всего, как бурлит разогретая еще брандом кровь, и... как он голоден. От этой мысли киммериец даже вздрогнул. Обернувшись, он обвел взглядом зал, морщась от сразу ударившего в нос запаха протухших бобов из мисок постояльцев, и хрипло позвал:

— Хозяин!

Однако он успел уже совсем согреться, когда наконец хозяин, вынырнувший откуда-то из глубины зала, молча подскочил к нему и шмякнул на стол миску все с теми же бобами. Конан, содрогаясь при мысли о том, что и ему, может быть, предстоит отведать сие вонючее блюдо, ухватил наглеца за штанину, подтянул к себе и угрожающе прорычал:

— А ну, толстяк, волоки сюда мяса, и побольше! Чтоб на всех хватило! Не то, клянусь Кромом, вместо барана я поджарю тебя!

Если не считать короткого знакомства с шемитом, то были первые его слова здесь, на постоялом дворе. Шесть ртов опять захлопнулись, а шесть пар глаз уставились на киммерийца — как видно, ранее им и в голову не приходило требовать у хозяина что-либо, кроме предложенного лично им. И даже тот, что спал, сейчас пробудился от звуков голоса варвара — пробудился и выпучился на него с изумлением, граничащим с ужасом, хотя вряд ли и сам мог объяснить происхождение таких глубоких чувств — смысла речи Конана он слышать не, мог, а потому не должен был и пугаться. Но каковы бы ни оказались причины его страха, он взял-таки себя в руки и смолчал, несмотря на то, что ему безумно хотелось визжать и плакать.

А хозяин, который и в самом деле не отличался стройностью фигуры, возмущенно пискнул и, лягнув гостя свободной ногой, попытался вырваться. Напрасно. Тот держал его штанину только двумя пальцами — так, словно брезговал,— но все прыжки и скачки толстяка не увенчались успехом. Под общий громовой хохот он лишь пыхтел, сопел и фыркал, не осмеливаясь оскорбить грозного пришельца словом, но как стоял на одном месте, так стоять и остался.

— Ну? — вопросил наконец киммериец, подвигая миску с бобами поближе к хозяину.— Ты побежал за мясом?

— Да! — в отчаянии выкрикнул несчастный, отворотя нос. И тут же, сопровожденный весьма ощутимым пинком под зад, полетел вдоль стола, в конце которого грохнулся сначала на живот, а затем перекатился на спину.

— Мя-аса! — заревел шемит и швырнул на пол свою миску.

— Мяса!!! — заорали остальные, топоча ногами.

— Мьяс-с-са...— прошелестел душевнобольной, плохо соображая, о каком мясе идет речь.

Перепуганный хозяин, встав на четвереньки, быстро пополз в укрытие; но, хотя он и продемонстрировал сейчас скорость, удивившую даже его самого, протухшие бобы так и сыпались на голову, лопаясь и растекаясь по волосам; шмыгнув в темный узкий коридорчик, отделявший его комнату от общего зала, толстяк вскочил, задыхаясь не столько от перенесенных страданий, сколько от омерзительного запаха собственного блюда, прыгнул за дверь и, с треском захлопнув ее за собой, поспешно задвинул железный штырь — теперь он был спасен. И все же его баранам, что томились в сарае позади дома, вряд ли предназначалась богами долгая безмятежная жизнь. Они были робки, покорны и плодовиты, но даже сия праведность не могла спасти их от ножа, ибо — и хозяин твердо в это верил — так и только так они могли уберечь его от той же печальной участи.

Утешая себя подобным образом, толстяк взял огромный кухонный тесак и, вытирая слезы не жалости, но жадности, вылез через окно на задний двор.

* * *

— Что же, киммериец,— с набитым ртом проскрипел щуплый,— обсох ли ты? Могу ли я снова занять свое место?

— Сиди где сидишь,— ответил за Конана дезертир, с тем же рвением, что и некоторое время назад бобы, пережевывая свежее сочное мясо.— Благословение Иштар, отсюда мне не видать твою рожу, гаденыш.

— Ты всегда ешь мясо вместе с волосами, о смердящая ящерица? — добил щуплого презрением Иава.—Пф-ф...

Сам он уплетал кусок за куском с удивительной для такого бывалого бродяги аккуратностью, облизывая пальцы и весело кося на Конана круглым черным глазом. Варвар с неудовольствием поморщился: до того, как хозяин приволок огромный чан, полный баранины, он наслаждался всеобщим молчанием. В тишине был слышен только треск огня да сиплое дыхание простуженного бородача — после грохота ливня и такие звуки казались киммерийцу приятной музыкой. Теперь же оживленные богатым угощением постояльцы молчать явно не собирались.

Щуплый убрал из миски длинные сальные пряди пегих волос, обиженно вскинул подбородок и обратился к дезертиру.

— Я не нравлюсь тебе, сайгад?

— А ну, тихо! — властно прикрикнул шемит на обоих, заметив, как побагровело от злости тонкое смуглое лицо парня.

Конан одобрительно хмыкнул. Несмотря на молодость, он уже знал: для того, чтобы предотвратить ненужную драку, смелости требуется не менее, чем для того, чтобы подраться. Он подмигнул сайгаду, который шипел подобно разъяренной змее и пытался убить щуплого взглядом, и снова вцепился зубами в баранью ногу. Слева от него душевнобольной вяло грыз кость, время от времени громко и грустно икая, а справа, низко склонив белокурую голову, сидел юноша с бледными тонкими руками. Одежда его была бедна и ветха, и несомненно принадлежала не ему, а более широкому в плечах и в вороте мужчине, однако все прорехи тщательным образом заштопаны, а рукава неровно обрезаны и так же тщательно обшиты толстой суровой нитью.

Конан не сразу обратил на него внимание — до того, как он занял место щуплого, он сидел между шемитом и этим парнем, но тот до сих пор молчал, не шевелился и ни на кого не смотрел. И внезапное появление на постоялом дворе киммерийца, и танец позора здешнего хозяина не произвели на юного бродягу должного впечатления; казалось, собственная, очень важная и глубокая дума занимала его всего. Варвар не мог видеть его глаз, но не сомневался тем не менее, что в них прочел бы он тоску либо давнишнюю боль. Конан был молод —до двадцати лет ему оставалось еще пять лун,—но успел уже повидать в своей жизни и немощных, и душевнобольных, как сидящий сейчас слева от него бедняга, и усталых не от долгого пути, а от самой жизни, и воинов и разбойников, и бедных и богатых, и честных и бесчестных... Вряд ли он вспомнил бы их имена, да и не всегда знакомился с ними, но выражение глаз каждого помнил отлично, так что теперь без труда мог угадать по жесту, по осанке, по посадке головы то, что таилось в глубине зрачков, в душе, в сердце.

Правда, в данный момент его меньше всего волновали чувства сего молодого человека. Он утолял голод —это занятие было для него гораздо важнее всего прочего. А насытившись, он обычно предпочитал хороший сон любой, даже самой интересной беседе, и посему, отложив в сторону кость, бывшую всего дюжину глубоких вздохов назад бараньей ногой, он широко зевнул, обвел комнату осоловевшим от вкусной еды и тепла взглядом, смачно рыгнул и поднялся. Хозяин, чутко стороживший всякое движение последнего гостя, тут же подскочил и, беспрестанно кланяясь, повел варвара на второй этаж, в его комнату.

За окнами давно уже царила ночь — вязкая, словно болотная грязь, мокрая и зябкая; ни одной звезды не проявилось в черноте небес, лишь с невидимых туч все продолжал сыпаться дождь, то мелкий и колючий, то многоводный, шумный, плотный... Он равномерно бил по крыше, настораживая, но и усыпляя, и с ним опускался на землю тревожный, похожий на обморок сон. Конан сорвал с себя одежду и только прилег на широкий деревянный топчан, как тут же члены его ослабли, и без того путаные мысли в голове смешались и исчезли в тумане, а веки смежились так крепко, что без усилия разверзть их не представлялось возможным. Но киммериец и не собирался этого делать. Он начал поворачиваться набок, дабы устроиться поудобнее и так провести ночь, но не успел: сон сковал его всего...

* * *

Когда в голубом небе меж легких белых облачков засверкали теплые солнечные лучи, Конан пробудился. Бездумно смотрел он в чистую высокую даль, куда , медленно подымался невидимый ему пока огненный шар. День обещал быть жарким, но свежим — дождь смыл полугодовую пыль с земной поверхности, обновил воды рек и озер, вернул к жизни растения, кои не погибли от засухи. Сколько таких дней будет еще в его жизни? Сколько раз над головой его поднимется око благого Митры, согревая могучее тело варвара мягкими лучами? О том мог знать лишь сам Хранитель Равновесия* чья власть сурова, но справедлива, чей взор кроток, но тверд, чье имя — Митра — произносят люди с благоговением и надеждой.

Конан, по правде говоря, не относился к числу таких людей: с уст его не раз срывались проклятья в адрес Подателя Жизни, что же касается остальных богов, то их он вообще оскорблял постоянно, и обладай они менее спокойным и невозмутимым нравом, варвару пришлось бы туго.

К счастью для него, боги давно привыкли к тому, что не-благодарные двуногие существа поносят их почем зря, и если б они задались целью каждого хулителя отправлять на Серые Равнины, то вскоре все население земли составило бы не более пяти-шести человек. Так что Конан не особенно опасался подвоха со стороны богов. Небожителям недосуг хитрить, обманывать, подстерегать и предавать — все эти занятия присущи людям, им и только им, киммериец был уверен в своих выводах. А выводы сии основывались не на одних умозаключениях, а истинно на собственном его опыте, что для жизни несравнимо дороже, нежели любое, даже самое изысканное философическое измышление.

Опустив руку, Конан нащупал на полу влажный комок, встряхнул, и, поймав вывалившиеся из него штаны, с гримасой отвращения начал натягивать их на себя. После недолгого раздумья рубаху он отшвырнул в сторону, а надел лишь кожаную безрукавку; затем влез в сандалии, подошвы которых истончали за время долгого его пути; порывшись в глубоких карманах, он обнаружил там среди залежей всевозможных нужных и не слишком нужных вещей серебристых нитей шнурок, коим стянул свои длинные густые волосы в хвост. На этом утренний туалет его завершился.

Внезапно с заднего двора, куда выходили мутные, никогда не мытые окна конановой комнаты, послышался душераздирающий вопль, могущий лишить жизни слабонервного человека. Варвар вскочил, треснувшись при этом макушкой о деревянный потолок и послав очередное проклятье Нергалу и его приспешникам, и ринулся к окошку. То, что он увидел, заставило его моментально ощутить вдруг образовавшуюся в желудке пустоту: вооруженный огромным топором хозяин, тряся жирным животом, бегал по двору за упитанным, дико визжащим петухом, весьма на него самого похожим. Петух, по всей вероятности, предназначался на завтрак ему, Конану, как дорогому гостю, чей здоровый кулак показался хозяину более веским аргументом, нежели деньги прочих, не таких капризных постояльцев. В мыслях уже представляя петуха в жареном виде, покоящемся на блюде в окружении разного рода овощей, киммериец поспешил вниз, дабы перед трапезой промочить глотку свежим пивом.

В общей комнате кроме шемита никого не было. Остатки ночного пиршества украшали длинный стол — огрызки, кости, пивные лужицы, хлебные корки; пол, усеянный раздавленными бобами, сверху оказался еще полит какой-то дрянью, и вонял так, что Конану, чей нос слыхивал и не такие запахи, вдруг захотелось уйти отсюда немедленно и навсегда. Но — только с петухом в желудке. А поскольку птица сия, по расчетам варвара, пока что только собиралась занять достойное для нее место на сковороде, он уселся рядом с Иавой и, подозрительно понюхав горлышко кривобокого глиняного кувшина, в один миг почти опустошил его.

— Хорошо ли почивал ты, варвар? — вежливо осведомился шемит, с обычной улыбкой своей глядя на киммерийца.

— Почивал неплохо,— ответствовал Конан.— А ты, сдается мне, совсем не ложился?

— Какое там... Наш хозяин — да будь он сожран с костями Золотым Павлином Сабатеи — утаил дюжину бочонков отличного пива, плут... А я терпеть не могу кислятины! Вот и пошел этой ночью на поиски... в его погреб... Понравилось тебе нынешнее пиво?

— Угу... хр-рм...— промычал варвар, допивая остатки.— А больше в погребе ничего не осталось?

— Уж не думаешь ли ты, приятель, что я способен за ночь вылакать всю дюжину? — Шемит наклонился, сунул руку под стол и выудил оттуда еще один кувшин.— Пей! И да не замучает тебя жажда на пути твоем, киммериец!

Конан хмыкнул, отмечая про себя, что после ночного возлияния Иава стал слишком многословен и сентиментален.

— Я заплатил этой жирной крысе за постой два золотых,— продолжал шемит, грозя кулаком куда-то вдаль, по всей видимости, полагая, что жирная крыса находится именно там,— два золотых! А он подсунул мне кислое пиво и протухшие бобы! О, жадность! Ты, ты правишь подлунным миром! Веришь ли, Конан, когда я нашел в погребе сие чудесное, ароматное, свежее пиво, слезы навернулись на глаза мои... Ты пей, пей... И воскликнул я в печали: «О, жадность...»

— Ты это уже говорил,— буркнул киммериец, наконец отрываясь от кувшина.— И я согласен, что жадность — великий грех. Будь я на месте Митры, я б каждого скареду наказывал плетьми, пока не подобреет... Но миром правит все же нечто другое...

— Что?

— Не ведаю. Может, отвага и честь, а может, зло и обман.

СДАЕТСЯ В НАЕМ

— Любовь!

Нежный, мелодичный, но слабый голос заставил обоих мужчин с удивлением оглянуться. На лестнице, ведущей на второй этаж дома, стояла девушка, вернее — девочка, та самая, которую прошлым вечером Конан принял за парня. Если бы варвар мог облечь мысли свои в слова, он сказал бы, что юная красотка эта похожа на мальчика, который похож на девочку. Белокурые волосы ее, коротко обкромсанные тупым ножом, были перехвачены кожаной ленточкой; одежда мешком висела на тоненькой невысокой фигурке, не скрывая, но подчеркивая ее изящество и стройность; в чистых голубых глазах киммериец даже с такого расстояния узрел то, о чем он догадался еще не заглянув в них — затаенную боль и тоску, развеять которую вряд ли могли и хорошее вино, и дружеская беседа. Но и скрытая сила чувствовалась в девушке — Конан уловил ее еле заметные импульсы, насторожился.

От чресл враждебных родилась чета, Любившая наперекор звездам. Шекспир, «Ромео и Джульетта».
— Миром правит любовь,— повторила она, спускаясь. Шла она странно — осторожными шагами, слегка покачиваясь, словно только недавно очнулась после тяжелой болезни.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

— Что же,— ухмыльнулся немного смущенный Иава,— если я в кого-либо влюблен, значит, я обладаю некой силой, недоступной другому человеку? Так по-твоему?

— Нет, не так,— проворчал Конан, разглядывая девушку.— Слыхал я такие речи, и не раз. Она толкует тебе, шемит, о любви ко всем. Я прав, красавица?

I. ВСТРЕЧА

— Продолжай,— кивнула она, чуть улыбнувшись бледными губами. Северный говор ее, так хорошо знакомый киммерийцу, смягчал и растягивал слова, каждое из которых звучало в ее устах словно начало песни.— Не знаю, как объяснить, но это что-то вроде веселой пирушки в кабаке. У тебя полный кошель, а у твоих приятелей пустой. И ты не жалеешь своих денег на то, чтоб они напились хорошенько за твой счет. А в другой раз кто-либо из них угостит тебя, понял?

Двенадцатого мая 1920 года Сомс Форсайт вышел из подъезда своей гостиницы, Найтсбридж-отеля, с намеренном посетить выставку в картинной галерее на Корк-стрит и заглянуть в будущее. Он шел пешком, Со времени войны он, по мере возможности, — избегал такси, Шоферы, на его взгляд, были отъявленные невежи, хотя теперь, когда война закончилась и предложение труда снова начало превышать спрос, они становились почтительней согласно законам человеческой природы. Но Сомс им так и не простил: в глубине души он отождествлял их с мрачными тенями прошлого, а ныне Смутно, как все представители его класса, — с революцией. Сильные волнения, перенесенные им во время войны, и еще более сильные волнения, коим подвергло — его заключение мира, не прошли без психологических последствий для его упрямой натуры. Он столько раз в мыслях переживал разорение, что перестал верить в его реальную возможность. Чего же еще ждать, если и так приходится платить четыре тысячи в год подоходного и чрезвычайного налога! Состояние в четверть миллиона, обремененное только женой и единственной дочерью и разнообразно обеспеченное, представляло существенную гарантию даже против такого «нелепого новшества», как налог на капитал. Что же касается конфискации военных прибылей, то ей Сомс всецело сочувствовал — сам он таковых не имел. «Прощелыги! Так им и надо», говорил он о тех, кто нажился на войне. На картины между тем цены даже поднялись, и с начала войны дела с коллекцией шли у него все лучше и лучше. Налеты цеппелинов также подействовали благотворно на человека, по природе осторожного, и укрепили и без того упорный характер. Возможность в любую минуту взлететь на воздух приучала относиться более спокойно к взрывам небольших снарядов в виде всяческих обложений и налогов, а привычка ругать немцев за бессовестность естественно перерождалась в привычку ругать тредюнионы — если не открыто, то в тайниках души.

— Если ты накормил меня мясом, а я напоил тебя пивом, сие не означает, что мы влюблены, варвар. А тем паче я не собираюсь любить каждого, кто устроит свою задницу за моим столом... О, Конан! Я вижу, ты не теряешь времени...

Иава схватил со стола кувшин и сунул в него нос.

— Пусто! Ах ты, киммерийская рожа... Пока я толковал о любви, он выдул все пиво! Чтоб тебя жажда замучила когда-нибудь, бездонное брюхо!

Он шел пешком. Торопиться было некуда, так как они условились с Флер встретиться в галерее в четыре, а сейчас было только половина третьего. Ходить пешком Сомс считал для себя полезным — у него пошаливала печень, да и нервы слегка развинтились. Жена его, когда они жили в городе, никогда не сидела дома, а дочь была прямо неуловима и целый день «носилась по разным местам», легкомысленная, как большинство молодых девушек послевоенной формации. Впрочем, уже и то хорошо, что по своему возрасту она не могла принять участие в войне. Из этого не следует, что Сомс не поддерживал войны всей душой с первых ее дней, но между такою поддержкой и личным, непосредственным участием в войне родной дочери и жены зияла пропасть, созданная его старозаветным отвращением к экстравагантным проявлениям чувств. Так, например, он решительно воспротивился желанию прелестной Аннет (в четырнадцатом году ей было только тридцать четыре года) поехать во Францию, на свою «chere patrie» , как она выражалась теперь под влиянием войны, и ухаживать там за своими braves poilus. Губить здоровье, портить внешность! Да какая она, в самом деле, сестра милосердия! Сомс наложил свое veto: пусть дома шьет на них или вяжет. Аннет не поехала, но с этого времени что-то в ней изменилось. Ее неприятная наклонность смеяться над ним — не открыто, а как-то по-своему, постоянно подтрунивая, — заметно возросла. В отношении Флер война разрешила трудный вопрос — отдать ли девочку в школу или нет. Лучше было отдалить его от воинствующего патриотизма матери, от воздушных налетов и от стремлений к экстравагантным поступкам; поэтому Сомс поместил ее в пансион, настолько далеко на западе страны, насколько это, по его представлениям, было совместимо с хорошим тоном, и отчаянно по ней скучал. Флер! Он отнюдь не сожалел об иностранном имени, которым внезапно, при ее рождении, решил окрестить дочь, хоть это и было явной уступкой Франции. Флер! Красивое имя — красивая девушка! Но неспокойная, слишком неспокойная, и своенравная! Сознает свою власть над отцом! Сомс часто раздумывал о том, какую он делает ошибку, что так трясется над дочерью. Старческая слабость! Шестьдесят пять! Да, он старится; но годы не очень давали себя знать, так как, на его счастье, несмотря на молодость и красоту Аннет, второй брак не пробудил в нем горячих чувств. Сомс знал в жизни лишь одну подлинную страсть — к своей первой жене, к Ирэн. Да! А тот бездельник, его двоюродный братец Джолион, которому она досталась, совсем, говорят, одряхлел. Не удивительно — в семьдесят два года, после двадцати лет третьего брака.

— Чтоб ты всю жизнь пил кислятину! — парировал Конан, едва сдерживая смех при виде вытянутой физиономии шемита.

Услышав такое жестокое пожелание, Иава ахнул, сложил руки на груди и вперил в варвара укоризненный взгляд, но затем уголки губ его дрогнули, глаза потеплели; рассмеявшись, он ткнул нового приятеля увесистым кулаком в плечо.

Сомс на минуту остановился, прислонясь к решетке Роттен-Роу. Самое подобающее место для воспоминаний — на полпути между домом на Парк-Лейн, который видел его рождение и смерть его родителей, и маленьким домиком на Монпелье-сквер, где тридцать пять лет назад он вкусил радости первого брака. Теперь, после двадцати лет второго брака, та старая трагедия казалась Сомсу другой жизнью, которая закончилась, когда вместо ожидаемого сына родилась Флер. Сомс давно перестал жалеть, хотя бы смутно, о нерожденном сыне. Флер целиком заполнила его сердце. В конце концов дочь носит его имя, и он совсем не жаждет, чтобы она его переменила. В самом деле, если он и думал иногда о подобном несчастье, оно умерялось смутным сознанием, что он может сделать свою дочь достаточно богатой, чтобы имя ее перевесило и, может быть, даже поглотило имя того счастливца, который женится на ней, — почему бы и нет, раз женщина в наши дни, по-видимому, сравнялась с мужчиной? И Сомс, втайне убежденный в неизменном превосходстве своего пола, крепко провел вогнутой ладонью по лицу и дал ей успокоиться на подбородке. Благодаря привычке к воздержанию он не разжирел и не обрюзг; нос у него был белый и тонкий; седые усы были коротко подстрижены; глаза не нуждались в стеклах. Легкий наклон головы умерял излишнюю высоту лба, создаваемую отступившими на висках седыми волосами. Не много перемен произвело время в этом «самом богатеньком» из младших Форсайтов, как выразился бы последний из старшего поколения, Тимоти Форсайт, которому шел теперь сто первый год.

— Ну, пес... Ну и... пес. На! Пей! — Волосатая рука шемита снова нырнула под стол.— И красотку угости!

— Меня зовут Мангельда,— тихо сказала девушка, ежась, словно от холода. И тотчас в комнате в самом деле стало как будто зябко. То ли ветер внезапно рванул на улице, проникая в широкие щели окон, то ли из глаз Мангельды потянуло той тоской, что леденит кровь подобно прикосновению снежного пальца Имира, но и шемит, и киммериец ощутили вдруг некий неуют, сопровождаемый мурашками по коже и дрожью в груди, где-то около сердца.

Тень платанов падала на его простую фетровую шляпу. Сомс дал отставку цилиндру — в наши дни не стоит афишировать свое богатство. Платаны! Мысль круто перенесла его в Мадрид — к последней пасхе перед войной, когда он, сомневаясь, купить ли Гойю или нет, предпринял путешествие с целью изучить художника на его родине. Гойя произвел на него впечатление — первоклассный художник, подлинный гений! Как ни высоко ценят сейчас этого мастера, решил он, его станут ценить еще выше, прежде чем окончательно сдадут в архив. Новое увлечение Гойей будет сильнее первого; о, несомненно! И Сомс купил картину. В ту поездку он, вопреки своему обычаю, заказал также копию с фрески «La Vendimia» <\"Сбор винограда\" (испанск.).>; на ней была изображена подбоченившаяся девушка, которая напоминала ему дочь. Полотно висело теперь в его галерее в Мейплдерхеме и выглядело довольно убого — Гойю не скопируешь. Однако в отсутствие дочери Сомс часто заглядывался на картину, плененный неуловимым сходством — в легкой, прямой и стройной фигуре, в широком просвете между изогнутыми дугою бровями, в затаенном пламени темных глаз. Странно, что у Флер темные глаза, когда у него самого глаза серые — у истого Форсайта не может быть карих глаз, — а у матери голубые! Но, правда, у ее бабушки Ламот глаза темные, как патока.

Конан тряхнул головой, отгоняя наваждение, и подозрительно посмотрел на девушку.

— Кром... Не хочу тебя обидеть, но... Ты, случаем, не суккуб?

Он пошел дальше в направлении к «Углу» Хайд-парка. Ярче всего произошедшая в Англии перемена отразилась на Ропен-Роу. Родившись в двух шагах отсюда. Сомс помнил Роу с 1860 года. Сюда приводили его ребенком, и он, выглядывая из-за кринолинов, глазел на всадников с бакенбардами в тугих лосинах — как скакали они мимо, рисуясь своей кавалерийской посадкой, как снимали учтиво белые с выгнутыми полями цилиндры; самый воздух дышал досугом; колченогий человечек в длинном красном жилете вечно терся среди модников, держа на сворках несколько собак и все набиваясь продать одну из них его матери: болонки кинг-чарлз, итальянские борзые, питавшие явное пристрастие к ее кринолину, — их теперь не увидишь нигде. Не увидишь ничего изысканного: сидит унылыми рядами рабочий люд, и не на что ему поглядеть, разве что проедет, сидя помужски, краснощекая толстушка в котелке или проскачет житель дальней колонии на невзрачной лошаденке, взятой напрокат; трусят на приземистых пони маленькие девочки, катаются для моциона старички да пронесется изредка ординарец, проезжая крупного, резвого скакуна; ни чистокровных жеребцов, ни грумов, ни поклонов, ни шарканья ножкой, ни пересудов — ничего; только деревья остались те же безразличные к смене поколений и к упадку рода человеческого. Вот она, демократическая Англия — всклокоченная, торопливая, шумная и, видимо, с обрубленной верхушкой. Сомс почувствовал, как у него в груди зашевелилась какая-то брезгливость. Замкнутая твердыня чинности и лоска невозвратно канула в вечность. Богатство осталось — о да! Он и сам богаче, чем был когда-либо его отец; но манеры, но вкус и достоинство — этого больше нет: все смешалось в толчее громадной, безобразной, пропахшей бензином галерки. То здесь, то там промелькнут маленькие затертые оазисы учтивости и хорошего тона, единичные и жалкие — chetifs , как сказала бы Аннет; но ничего прочного и цельного, что могло бы порадовать глаз. И в эту мешанину дурных манер и распущенных нравов брошена его дочь — цветок его жизни! А если заберут в свои руки власть лейбористы — неужели это им удастся? — вот когда наступит самое худшее!

Мангельда вздрогнула. Нежная и без того бледная кожа ее побелела; пожав плечами, она чуть приоткрыла пухлые губки, явно желая ответить варвару, но смолчала. И только опять в глазах ее он увидел ответ — та же боль, коей никак не может страдать жаждущая чужой крови тварь...

Он прошел под аркой, с которой сняли наконец — слава богу — уродливый землисто-серый прожектор — «Навели бы лучше прожекторы на дорогу, по которой все они идут, — подумал он, — осветили бы свою пресловутую демократию», — и он направил стопы свои по Пикадилли, минуя клуб за клубом. В фонаре «Айсиума» сидит, несомненно, Джордж Форсайт. Джордж так раздобрел, что проводит в клубе почти все свое время — некий недвижный, насмешливый, сардонический глаз, наблюдающий падение людей и нравов. И Сомс ускорил шаг, так как чувствовал себя всегда неловко под взглядами своего двоюродного брата. Джордж, как он слышал, в разгар войны написал воззвание за подписью «Патриот», в котором жаловался на истерию правительства, снижающего рацион овса скаковым лошадям. Да, вот он сидит, высокий, грузный, элегантный, чисто выбритый, со слегка поредевшими гладкими волосами, от которых неизменно пахнет превосходным одеколоном, и держит в руке неизменный розовый листок спортивной газеты. Джордж не меняется! И, может быть, в первый раз у Сомса забилось под жилетом теплое чувство к этому пересмешнику. Его дородность, его безукоризненный пробор, тяжелый взгляд его бычьих глаз являлись гарантией, что старый порядок не так-то легко свалить. Он увидел, что Джордж пригласительно машет ему розовым листком — верно, хочет справиться насчет своих денег. Его капитал все еще находился под опекой Сомса: вступив компаньоном-пайщиком в юридическую контору двадцать лет назад, в тот мучительный период своей жизни, когда он разводился с Ирэн, Сомс как-то незаметно для других и для себя удержал за собой управление всеми денежными делами Форсайтов.

Конану вдруг захотелось обнять ее, чтобы взять на себя хотя бы малую часть этой боли, этой тоски, согреть ее так, как может согреть лишь чистое сердце — отдав свое тепло. Он решительно встал, взял тонкую хрупкую руку Мангельды так бережно, как только мог, и повлек девушку за собой, наверх. Из головы его вмиг улетучились все мысли о жареном петухе и новом приятеле Иаве, что остался за столом один на один с кувшином отличного пива; он забыл о том, куда и зачем пробирался через горы Кофа; он и не желал сейчас знать ни о чем. Девушка — девочка, идущая за ним покорно, словно ребенок, ведомая им, и, как ни странно, но искренне любимая им, в сие солнечное утро занимала его всего без остатка. Пинком распахнув перед нею дверь своей комнаты, Конан провел Мангельду внутрь, посадил на топчан и укрыл покрывалом — теперь они могли поговорить.



После минутного колебания он кивнул Джорджу и вошел в клуб. Со времени смерти в Париже его зятя Монтегью Дарти — смерти, которую каждый объяснял по-своему, соглашаясь лишь в одном, что это не самоубийство, «АйсиумКлуб» казался Сомсу более приличным, чем раньше. Джордж тоже, как ему было известно, успел «перебеситься», растратил свой прежний пыл и окончательно отдался чревоугодию, выбирая лишь самые изысканные блюда, чтобы дальше не полнеть, да сохранил, по его собственным словам, «только двух-трех старых кляч, дабы не утратить окончательно интереса к жизни». Итак. Сомс подсел к своему двоюродному брату у столика в фонаре, не испытывая, как в былые времена, стеснительного чувства, что он совершает нескромность. Джордж протянул ему холеную руку.

ГЛАВА 2. Мангельда

— Мы с тобой давно не виделись, с начала войны. Как поживает твоя жена?

— Откуда ты, Мангельда? Из Гипербореи?

— Благодарю, — холодно ответил Сомс, — недурно.

— Почти,— с трудом разлепила бледные пересохшие губы девушка.— Я из Ландхааггена...

Скрытая усмешка покривила на мгновение мясистое лицо Джорджа и плотоядно притаилась в глазу.

— А это еще где? — удивленно поднял брови варвар.— Сколько живу на свете, о такой стране не слыхивал.

— Этот бельгиец Профон, — сказал он, — прошел у нас в члены клуба. Подозрительный субъект.

— На севере, за тундрой... Там только снег и лед, только снег и лед...

— Н-да, — пробурчал Сомс. — О чем ты хотел со мной поговорить?

— Невесело, должно быть...— На этом вежливом замечании Конан решил завершить светскую часть беседы и перейти к делу.— Знаешь, трудно мотаться по свету с таким камнем у печени... Что тебя гнетет, красавица?

— О старом Тимоти; он может каждую минуту сорваться с крючка. Завещание он, наверно, составил?

Девушка молча покачала головой, опустила глаза, словно догадавшись, что именно они выдают ее боль.

— Да.

— Послушай, Мангельда... Тьфу! Я не умею разговаривать с детьми! Сколько зим тебе? Десять? Двенадцать?

— Так вот, тебе или кому-нибудь из нас следовало бы его навестить как-никак последний из старой гвардии; ведь ему стукнуло сто. Он, говорят, совсем превратился в мумию. Где вы думаете его похоронить? Он заслужил пирамиду.

— Пятнадцать...

Сомс покачал головой.

— Кром! И ты прошла от тундры до самого Кофа одна? Как же отец отпустил тебя?

— Похороним его в Хайгете, в фамильном склепе.

— У меня нет отца.

— А мать?

— Правильно. Наши дорогие старушки соскучились там по нему. Говорят, он еще проявляет интерес к еде. Он, знаешь ли, может долго протянуть. Нам ничего не причитается за наших стариков? Десять старых Форсайтов жили в среднем по восемьдесят восемь лет. Я высчитал. Государство должно бы выдать за них премию — приравнять их к тройням.

— Это все? — спросил Сомс. — А то мне пора идти.

— Никого уже нет...— тихо, едва слышно произнесла Мангельда. Глаза ее закрылись — тяжело, как у старого, смертельно уставшего человека,— а губы зашевелились, то ли шепча молитву, то ли прощаясь с кем-то очень близким. Глядя в отрешенное лицо этой девочки, Конан вдруг совершенно ясно понял, что жизни в ней уже нет, но не скрытая болезнь тому причиной, а нечто иное, чужое и пока непознанное им, а может, и никем другим. И холод, исходящий от нее, несомненно был того же происхождения — в смерти нет тепла, есть лишь мрак и звонкая, недосягаемо высокая нота, от которой дрожь в груди и мурашки по коже... Губы варвара искривились в злобной ухмылке — мысленно он уже вонзал острие своего меча в ту тварь, что держала девочку в волоске от Серых Равнин, но не отпускала еще, как бы наслаждаясь ее медленным угасанием... В том, что такая тварь существует в действительности, Конан не сомневался ни на миг, как не сомневался в том, что путь его в Султанапур окажется несколько длиннее, чем он предполагал ранее. Только мимолетно испытал он чужую боль и тоску, но и этого было вполне достаточно. Теперь он не собирался оставлять Мангельду. Он отправится вместе с ней, куда бы она ни шла, и грязной обезьяне придется сначала помериться силой с ним, с Конаном, прежде чем ей удастся услышать последний вздох девочки.

«Филин ты этакий», — ответили, казалось, глаза Джорджа.

Киммериец и сам не ожидал от себя подобных чувств — его суровой натуре свойственны были действия, и только. Он всегда мог вступиться за того, кто нуждался в том, но страдать заодно с кем-то... Нет, такого еще не было. Что ж, не было — так будет. До того остро он ощутил в облике Мангельды, в ней самой тот баланс меж юностью и дряхлостью, жизнью и смертью, словно ступил на невидимую грань неизведанного еще человеком, и стоило ему сделать даже не шаг — короткое движение туда, как иной мир откроется его глазам и душе, мир, в котором, возможно, и предстоит ему остаться навсегда. Но гам все же было не место человеку — не умом, но некими колебаниями сердца. осознавал это молодой киммериец. Там — смерть, оборотная сторона Серых Равнин, с неизвестным никому названием, но с понятней сутью. Ощущение сие оказалось на миг страшным даже для него — могучего варвара с суровых земель Киммерии... Конан стиснул зубы, стараясь унять в груди бешеный пляс сердца, и легонько тронул тонкую, бледную, почти прозрачную руку Мангельдь!.

— Да, все. Загляни к старичку в мавзолей — вдруг захочет попророчествовать, — усмешка замерла в обильных рытвинах на его лице. Он добавил: Неужели вы, адвокаты, еще не изобрели способа отлынивать от подоходного налога, будь он трижды проклят! Он дьявольски бьет по наследственной ренте. Я привык получать две с половиной тысячи в год, а теперь мне оставили какие-то нищенские полторы тысячи, а жизнь вздорожала вдвое.

— Эй... Пусть твой Имир обратит меня хоть в ледяной столб, но я пойду с тобой. Слышишь?

— Эге! — промычал Сомс. — Скачки становятся не по карману?

— Зачем? — Мангельда открыла глаза, обдав киммерийца холодной сонной мутью.

Насмешливо-оборонительная улыбка пробежала по лицу Джорджа.

— Затем, что... Кром... Я так хочу! И ты не дойдешь одна!

— Да, — сказал он, — я так воспитан, чтобы ничего не делать, и вот теперь, на склоне лет моих, нищаю с каждым днем. Эти лейбористы намерены драть с нас семь шкур, пока не оберут дочиста. Чем ты думаешь тогда зарабатывать свой хлеб? Я буду работать свои шесть часов в день — буду обучать политиков искусству понимать юмор. Мой тебе совет, Сомс: пройди в парламент, обеспечь себе четыреста фунтов в год и найми меня учителем.

— Я дойду. Я должна,— ровным голосом произнесла она, пытаясь улыбнуться.— Я дойду, Конан.

И, когда Сомс удалился, он занял свое прежнее место у окна в фонаре.

— Куда?

— К морю Запада.

Сомс шел по Пикадилли, углубившись в размышления, вызванные словами кузена. Он всегда трудился и копил, а Джордж всегда бездельничал и транжирил; и все-таки, если дело дойдет до конфискации, то в первую голову будет ограблен он, бережливый труженик! Это было отрицанием всякой добродетели, ниспровержением всех форсайтских принципов. А может ли цивилизация строиться на каких-либо иных принципах? Сомс полагал, что не может. Правда, картин у него не отберут — не поймут их ценности. Но сколько будут стоить картины, если эти сумасброды начнут нажимать на капитал? Ровным счетом ничего. «Я не за себя тревожусь, — думал он. — Я мог бы жить на пятьсот фунтов в год — в моем-то возрасте — и не заметил бы разницы». Но Флер! Это состояние, так умно застрахованное, эти сокровища, так старательно выбранные и накопленные, — все это предназначалось для нее. И если окажется, что он не сможет передать или завещать их дочери, тогда жизнь бессмысленна, и что пользы тогда ходить на сумасшедшую футуристическую выставку и раздумывать, есть ли у «будетлян» какое-нибудь будущее?

— А там что? Что ты будешь делать там?

Как бы там ни было, прибыв в галерею на Корк-стрит, он заплатил свой шиллинг, купил каталог и вошел. По зале слонялось человек десять посетителей. Сомс храбро двинулся к чему-то, что показалось ему похожим на фонарный столб, накренившийся от столкновения с автобусом. Вещь была выдвинута на три шага от стены и в каталоге названа «Юпитером». Сомс с любопытством осматривал ее, так как с недавнего времени уделял некоторое внимание скульптуре. «Если это Юпитер, — думал он, — то какова же Юнона?» И вдруг, как раз напротив, он узрел и ее. Богиня показалась ему как нельзя более похожей на водокачку с двумя рычагами, слегка запорошенную снегом. Он глядел на нее в недоумении, когда налево, рядом с ним, остановились двое.

— Возьму лодку, поплыву к югу, к Желтому острову...

— Сногсшибательно! — громко сказал один из них.

— А дальше?

— Жаргонное словечко! — проворчал про себя Сомс.

— Да поможет мне Иштар...

Мальчишеский голос другого возразил:

— Иштар не поможет, Мангельда. Я помогу. Говори, что дальше!

— Брось, старина! Это же издевательство над зрителями. Он, когда мастерил свою олимпийскую парочку, верно, приговаривал: «Посмотрим, как проглотит их наше дурачье». А дурачье глотает и облизывается.

— Он живет на Желтом острове. Он — Гринсвельд, у нас его называли Горилла Грин... Он похож на обезьяну. Старики рассказывали, будто он и есть обезьяна, будто его подкинул сам Сет к дому Фьонды — рыбачки из соседней деревни...— Мангельда говорила медленно, слабым безжизненным голосом, как будто усталость наконец одолевала ее. Казалось, она хочет спать — так пусты становились с каждым словом чистые голубые глаза.— Сам Сет... К дому Фьонды...

— Ах ты, зеленый зубоскал! Воспович — новатор. Не видишь разве, что он вносит в ваяние сатиру? Будущее пластического искусства, музыки, живописи, даже архитектуры — в сатире. Ничего не попишешь. Народ устал для чувствительности нет почвы: из нас вышибли всякую чувствительность.

— Постой-ка, красавица...— Конан достал из глубокого кармана штанов плоскую флягу, ранее принадлежавшую шемиту, сковырнул ногтем пробку, и, отпив небольшой глоток, остальное предложил Мангельде.— Пей, пей все, там не больше трети. Ну? Тебе не стало лучше?

— Так. Но я считаю себя вправе питать некоторую слабость к красоте. Я прошел через войну. Вы обронили платок, сэр.

Бледные впалые щеки девушки чуть порозовели; она благодарно взглянула на Конана, но тут же снова отвернулась.

Сомс увидел протянутый ему носовой платок. Он взял его с присущей ему подозрительностью и поднес к носу. Запах был правильный — чуть пахло одеколоном, метка в уголке. Несколько успокоившись. Сомс поднял глаза на молодого человека. У него были уши фавна, смеющийся рот со щеточкой усов над углами губ и маленькие живые глаза. В одежде ничего экстравагантного.

— А теперь продолжай, Мангельда. Что натворила эта горилла?

— Благодарю вас, — сказал он и, движимый раздражением против скульптора, добавил: — Рад слышать, что вы цените красоту; в наши дни это редкость.

— Гринсвельд... Горилла Грин... Полуобезьяна-получеловек, воспитанный рыбачкой Фьондой. Он... он украл вечно зеленую ветвь маттенсаи. Наша страна — Ландхаагген, я слышала, когда-то давно, во времена деда моего деда, была плодородной и теплой, подобно южным королевствам, а люди красивы, здоровы и тихи нравом... Это вечно зеленая ветвь маттенсаи — она хранила Ландхаагген долгое время... А потом трон занял Третий Мольдзен — отец нашего нынешнего короля... О-о, Мольдзены живут долго, так долго, что три поколения простых людей уходят на Серые Равнины за это время... Тот король, рассказывали старики, лица имел два, и души имел две — одна сторона черная, душная, гнилая, другая — благостная, кроткая... Как сладить с собой такому человеку? Когда верх брала первая сторона — Мольдзен лютовал хуже всякого зверя, сотню за сотней отправлял он в темницу, сотню за сотней на страшную казнь. Люди звали его в такие дни Мольдзен Блэханд — Черный Мольдзен. Но случалось, верх одерживала вторая сторона, и тогда на площадях раздавали хлеб, казни отменялись, а из темниц выпускали тех, кто не умер еще от голода и пыток... Мольдзен Вайханд — Белый Мольдзен, так называли короля в эти счастливые для всех дни... Но... время шло, Конан, и все реже черное сменялось белым.

— Я на ней помешан, — сказал молодой человек. — Но мы с вами, сэр, последние представители старой гвардии.

Девушка замолчала, отрешенно глядя куда-то в стенку, мимо киммерийца. Румянец сошел с ее щек, губы вновь побелели — видимо, душа была уже необратимо больна, и жаркий, будоражащий кровь бранд не мог помочь ей надолго.

Сомс улыбнулся.

— Что дальше, Мангельда? — Конан старался говорить как можно тише, но все равно его сильный, низкий, чуть хрипловатый голос пророкотал в маленькой комнатке подобно раскату далекого грома.

— Если вы в самом деле любите живопись, вот вам моя карточка. В любое воскресенье я могу показать вам несколько недурных картин, если вам придет охота, катаясь по реке, заглянуть ко мне.

Мангельда посмотрела на него мутным, невыразительным взглядом; с каждым вздохом она слабела, и киммериец, чувствуя это, отчаянно удерживал ее здесь, в этом мире — глазами, сердцем, словом... Паузы быть не должно, иначе гонкая нить ее жизни прервется... И Мангельда, чуть вздрогнув от звука его голоса, продолжала свой рассказ.

— Страшно мило с вашей стороны, сэр. Заскочу непременно. Меня зовут Монт, Майкл Монт.

— Вечно зеленая ветвь маттенсаи покрылась льдом, и вся страна покрылась льдом. Избранный богами край, оазис мира и плодородия среди холодных северных пустынь... Но боги покинули нас, ибо Мольдзен Блэханд совершал грехов неизмеримо больше, чем Мольдзен Вайханд успевал замаливать. Да и умерла уже к тому времени светлая сторона его души... Ландхаагген покрылся льдом... Голубые, зеленые глыбы льда повсюду... Вечная ночь и короткий-короткий день. Ветер, сбивающий с ног даже здорового сильного мужчину. Но сначала три луны подряд шел снег... Он не переставал идти и на миг — все валил и валил, хлопьями, целыми охапками... И даже мы не могли ничего сделать.

Он поспешно снял шляпу.

— Мы?

Сомс, уже раскаиваясь в своем внезапном порыве, также слегка приподнял шляпу и покосился на второго из молодых людей. Лиловый галстук, препротивные бачки, точно два слизняка, и презрительно прищуренные глаза — вероятно, поэт!

— Мы, антархи — «обладающие знаниями». Мое племя произошло от Асвельна, юного хеминга с берегов Ванахей-ма. Кочевые племена хемингов в ту пору разбойничали и в Гиперборее, и в Бритунии, и даже в Немедии... Асвельн был моложе меня, когда их отряд сравнял с землей деревню на границе Ландхааггена. Легенда гласит, что после того, как последний житель деревни упал с кинжалом в сердце, небесная твердь обрушилась на хемингов, раздавив их всех, всех до одного,— Мангельда выдохнула, чуть покачнулась, но тут же открыла глаза, впервые за все время посмотрев на Конана прямо и спокойно. Мальчишеская челка ее белых, словно седых волос дрогнула — из-за плотно прикрытой двери потянуло вдруг сквозняком, и таким зябким, сырым, что и варвару стало несколько неуютно в этой крошечной каморке. Он криво ухмыльнулся, пожимая плечами, и жестом просил Мангельду продолжать.

— Когда солнце поднялось над равниной, все лучи его собрались в один, раскаленный, ослепительно красный луч, который ударил в то, что совсем еще недавно было телом Асвельна... И он встал — как прежде юный, красивый и стройный, но голубые глаза его обрели иной взгляд, идущий из глубины — нет, не его сердца, а глубины времени и опыта земного, не приобретенного им самим, но полученного как... как получают наследство. Избранник богов, Асвельн... От него и произошло племя антархов — мое племя. Мы живем... жили... у реки Скарсааны, там, где раньше никогда не бывало холодно, а теперь никогда не бывает тепло. И вечно зеленая ветвь маттенсаи хранилась у нас, до тех пор, пока Гринсвельд не похитил ее...

За много лет Сомс в первый раз допустил падобную оплошность и, взволнованный, уселся в нише. Чего ради ему вздумалось дать свою карточку какому-то вертоплясу, который водится с подобными субъектами? И образ Флер, всегда таившийся за каждым его помыслом, выступил, как с боем часов выступает заводная филигранная фигура на старых курантах. На стенде против ниши висело белое полотно, а на нем множество желто-красных, точно помидоры, кубиков — и больше ничего, как показалось Сомсу из его убежища. Заглянул в каталог: N 32, «Город будущего» — Пол Пост. «Полагаю, тоже сатира, — подумал он. — Ну и чушь!» Но следующая его мысль была уже осторожней. Нельзя торопиться с осуждением. Имела же успех — и очень громкий — полосатая мазня Монэ; а пуантилисты, а Гогэн? Даже после постимпрессионистов было два-три художника, над которыми смеяться не приходится. За те тридцать восемь лет, что Сомс был ценителем живописи, он наблюдал столько «движений», столько было приливов и отливов во вкусах и в самой технике письма, что мог бы сказать с уверенностью только одно: на всякой перемене моды можно заработать. Возможно, что и теперь перед ним был один из тех случаев, когда надо или подавить в себе врожденные инстинкты, или упустить выгодную сделку. Он встал и застыл перед картиной, мучительно стараясь увидеть ее глазами других. Над желто-красными кубиками оказалось нечто, что он принял было за лучи заходящего солнца, пока кто-то из публики не сказал мимоходом: «Удивительно дан аэроплан, не правда ли?» Под кубиками шла белая полоса, иссеченная черными вертикалями, которым Сомс уж вовсе не мог подобрать никакого значения, пока не подошел кто-то еще и не прошептал: «Сколько экспрессии придает этот передний план!» Экспрессия? Выразительность? А что же тут выражено? Сомс вернулся к своему креслу в нише. «Умора», — сказал бы его отец и не дал бы за эту вещь ни полпенни. Экспрессия! На континенте, как он слышал, теперь все поголовно стали экспрессионистами. Докатилось, значит, и до нас. Ему вспомнилась первая волна инфлюэнцы в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом или восьмом году, которая шла, как говорили, из Китая. А откуда, интересно, пошел экспрессионизм? форменная эпидемия!

— Ты идешь за ней?

— Да.

Между Сомсом и «Городом будущего» остановились женщина и юноша. Они стояли к нему спиной, но Сомс поспешно заслонил лицо каталогом и, надвинув шляпу, продолжал наблюдать за ними. Он не мог не узнать эту спину, по-прежнему стройную, хотя волосы над ней поседели. Ирэн! Его разведенная жена Ирэн! А этот юноша, наверное, ее сын — ее сын от Джолиона Форсайта, их мальчик, он на шесть месяцев старше его собственной дочери! И, вновь переживая в мыслях горькие дни развода. Сомс встал, чтобы уйти, но тотчас поспешно сел на прежнее место. Ирэн повернула голову, собираясь что-то сказать сыну; в профиль она была так моложава, что седые волосы казались напудренными, точно на маскараде; а на губах ее блуждала улыбка, какой Сомс, первый обладатель этих губ, никогда на них не видел. Он против воли признал, что эта женщина еще красива и что стан ее почти так же молод, как был. А как улыбнулся ей в ответ мальчишка! У Сомса сжалось сердце. Его чувство справедливости было оскорблено. Да, улыбка ее сына вызывала в нем зависть — это превосходило все, что давала ему Флер, и это было незаслуженно\"! Их сын мог бы быть его сыном. Флер могла бы быть ее дочерью, если бы эта женщина не преступила черту! Он опустил каталог. Если она его увидит — что же, тем лучше. Воспоминание о своем проступке в присутствии сына, который, может быть, ничего не знает о ее прошлом, будет благим перстом Немезиды, который рано или поздно должен коснуться ее! Потом, смутно сознавая, что подобная мысль экстравагантна для Форсайта в его возрасте. Сомс вынул часы. Начало пятого! Флер запаздывает! Она пошла к его племяннице Имоджин Кардиган, и там ее, конечно, угощают папиросами, сплетнями, всякой ерундой. Сомс услышал, как юноша рассмеялся и сказал с горячностью:

— Но почему именно ты? Или в Ландхааггене не осталось мужчин?

— Мамочка, это, верно, кто-нибудь из «несчастненьких» тети Джун?

— Никого... Никого не осталось... Ландхаагген погибает... Скоро на месте его будет ледяная пустыня... И мы... Без маттенсаи мы, антархи, скоро исчезнем с лица земли. Она — сердце нашего племени. Ее должны вернуть стране мы... И если мы не сумеем, то никто не сумеет. Я поклялась найти ее... Поклялась сама себе. Но я никогда не нарушу мою клятву... Это моя клятва... Только моя... Клятва...

— Это, кажется, Пол Пост, мой родной.

Глаза Мангельды закрылись; она всхлипнула — уже во сне — тонко, жалобно, как ребенок; хрупкое тело ее расслабилось, мягко повалилось на деревянный топчан Конана. Он встал, поправил на ней покрывало, и вышел.

Сомс вздрогнул от этих двух последних слов: он никогда не слышал их от Ирэн. И вдруг она его увидела. Должно быть, в глазах его отразилась саркастическая улыбка Джорджа Форсайта, так как ее затянутая в перчатку рука крепко сжала складки платья, брови поднялись, лицо окаменело. Она прошла мимо.

* * *

— Уродство! — сказал мальчик и снова взял ее под руку...

— О-о-о! Конан! — будто маслом налитые глаза шемита чуть прояснились при виде киммерийца.— А я тут к твоей птичке пристроился! Садись и ты!

Сомс глядел им вслед. Мальчик был хорош собой: у него был форсайтский подбородок, глубоко посаженные темно-серые глаза, но что-то солнечное искрилось в его лице, как старый херес в хрустальном бокале, — улыбка ли его? Или волосы? Он лучше, чем они того заслужили — Ирэн с Джолионом. Мать и сын скрылись из виду в соседней комнате, а Сомс продолжал рассматривать «Город будущего», но не видел его. Улыбка скривила его губы, он презирал себя за то, что после стольких лет все еще чувствовал так остро. Призраки! Но когда человек стареет, что остается ему, кроме призраков? Правда, у него есть Флер! И глаза его остановились на входных дверях. Ей пора прийти; но она обязательно должна заставить его ждать! И вдруг перед ним явилась... не женщина — ветер: маленькая легкая фигурка, одетая в сине-зеленый балахон, перехваченный металлическим поясом; из-под ленты на лбу выбивались непокорные красного золота волосы, подернутые сединой. Она остановилась, заговорив со служителями галереи, и что-то очень знакомое дразнило память Сомса: глаза, подбородок, волосы, повадка — что-то в ней напоминало крошечного скай-терьера, ожидающего обеда. Ну конечно! Джун Форсайт! Его двоюродная племянница Джун, и она направляется прямо в его укромный уголок!

— Я предупреждал его, храбрый воин, волею небес посетивший мое ничтожное пристанище,—заюлил хозяин, обретавшийся здесь же,— кушанье сие готовилось только для тебя, отважный лев. А он, гляди-ка, откусил ногу — да и ест ее себе, нечестивец... И тебя поминал... ой, недобрым словом... Варвар, мол, и без петуха обойдется...

Джун в глубокой задумчивости села рядом с ним, достала записную книжку и сделала карандашом пометку. Сомс боялся шелохнуться. Проклятая вещь — родство! «Безвкусица», — услышал он ее шепот; потом, словно в досаде на присутствие постороннего, который может ее подслушать, она взглянула на него. Случилось самое худшее!

— Пошел вон! — прогремел Иава, замахиваясь на толстяка обгрызенной петушиной лапой.— Не слушай его, приятель. Садись и принимайся за благородную птицу, что жизнью пожертвовала ради твоего и моего желудков.

— Сомс!

— Пиво осталось? — прорычал Конан, сверху вниз глядя на хозяина темными синими глазами.

Сомс повернул голову на самую малую толику.

— Осталось, ловкий гепард, осталось.— Толстяк сразу понял, что речь идет Отнюдь не о кислом пиве для простых гостей.— Прошу тебя, отведай, острый меч...

— Как поживаете? — спросил он. — Мы с вами не виделись двадцать лет.

Конан забрал кувшин, даже не потрудившись проверить, свежее ли пиво, и прямо из-под носа Иавы ухватил петуха за оставшуюся лапу.

— Да. Что вас сюда привело? иначе, как мои грехи, — ответил Сомс, Ну и мазня!

— Тебе хватит, шемит...

— Мазня? О, конечно! Ведь это еще не получило признания.

Обеспечив таким образом приличный завтрак себе и Мангельде, варвар двинулся прочь.

— И никогда не получит, — ответил Сомс. — Это должно приносить убийственные убытки.

— Эй! — хитро улыбаясь, шемит повертел в воздухе волосатой ручищей.— Флягу от бранда вернешь?

— Несомненно. И приносит.

— Верну,— усмехнулся Конан и, больше не оборачиваюсь, пошел по лестнице на второй этаж.

— А вы откуда знаете?

* * *

— Эта галерея моя.

— Когда Горилла уволок ветку?

Сомс в неподдельном изумлении повел носом.

— Ваша? Чего ради вы устраиваете подобные выставки?

— Пять зим назад. Мы готовились к смандангу — это ритуал обращения к богам через маттенсаи. Мы долго ждали... После смерти Мольдзена Блэханда в прошлом столетии у нас появилась надежда вернуть Ландхааггену его первоначальное, подаренное богами состояние мира й плодородия. Но сначала должны были появиться на свет два близнеца, два воина-антарха. Воины рождаются только от старейшины, Конан, от прямого потомка Асвельна, потому мы и ждали так долго... Но пять зим назад Имада — жена старейшины — родила близнецов, и мы стали готовиться к смандангу... В первый же день на верхних листьях маттенсаи растаял лед — знак того, что боги благосклонны к нам по-прежнему и вскоре нам удастся освободить Ландхаагген от власти мрака и льда! На второй день оттаял ствол, почти до середины, и берег Скарсааны показал свои темные воды... Только берег, но я и того не видала за всю жизнь! А на третий день... А на третий день вечно зеленая ветвь маттенсаи пропала. Как это могло случиться? Никто объяснить и понять не мог, даже сам старейшина. Уныние охватило всех... Мы связаны маттенсаи с богами и... с жизнью. Без нее не только Ландхаагген, но и все племя антархов погибнет. Так и произошло.

— Я не смотрю на искусство как на бакалейную торговлю.

— Твое племя погибло?

Сомс указал на «Город будущего».

— Да. Почти все. На шестую луну после пропажи вечно зеленой ветви маттенсаи старейшине явился во сне Асвельн — он и поведал, кто похитил ее... Остальное мы узнали сами, это было нетрудно. Гринсвельд давно подбирался к нам. Он хотел обладать нашими знаниями, но он — не антарх. У нас и маленькие дети, которые лишь только научились ходить, знают то, что недоступно простому человеку. Это знание заложено в них с самого мига зачатия.

— Взгляните на это! Кто станет жить в таком городе? Или кто повесит такую картину у себя в доме?

— И что же это?

Джун загляделась на полотно.

Мангельда слабо улыбнулась. Короткий сон и еда снова оживили ее, вернули немного сил. Надолго ли — варвар не знал, а потому и не давал ей замолкнуть, заставляя продолжать рассказ.

— Это видение, — проговорила она.

— Ты не поймешь, Конан, ибо сие не столько мысленно, сколько чувственно, а передать чувства гораздо сложнее, и времени требует несравнимо больше. Да и зачем тебе? Мы — хранители страны, в этом наша сила. Мы — хранители тайного знания и самой тайны сущего. Мы — хранители равновесия на небольшом кусочке суши, и пока есть антар-хи, в Ландхааггене никогда не будет войны. Мы — избранники богов, но мы потеряли с ними связь...

— Ерунда!

— Маттенсаи?

Наступило молчание. Джун встала. «Чудачка!» — подумал Сомс.

— Маттенсаи... Мы позволили чужаку не только, коснуться ее, но и завладеть ею, а это великий грех, великий... Но Гринсвельд, как выяснили мы потом, вовсе и не был просто плохим человеком. Темная оболочка его оказалась лишь прикрытием. Под ней мы обнаружили страшные провалы, а в них — тоже тайны, но не опыта и знания, а смерти и... То была демоническая сущность, Конан. Ему она принадлежала, нет ли, установить мы не смогли. Но маттенсаи похитил человек тьмы, будь то Гринсвельд или... Впрочем, это не имеет значения. Сначала мне надо попасть на Желтый остров... Первым туда ушел старейшина. Мы ждали его пять лун — напрасно. За это время в нашей деревне умерли его близнецы и еще две женщины. Потом пошел мой брат... Но и он не вернулся. Мы ждали его три луны, и за это время умерло уже вдвое больше — и среди них мой отец и моя мать... Так за маттенсаи отправлялись один за другим те антархи, которые еще могли ходить. Остальные тихо угасали, ожидая и не дожидаясь их. Наконец... Наконец осталось только трое. Я — Мангельда, внучка старейшины, мой маленький брат и девочка, младшая сестра моего друга. Им — продолжать род антархов, им — исполнять сманданг и спасать Ландхаагген от мрака и льда, если я сумею найти вечно зеленую ветвь маттенсаи. Если же не сумею — значит, и они умрут вслед за мной, ибо без маттенсаи в нас нет крови...

— Кстати, — сказал он вслух, — вы тут встретитесь с младшим сыном вашего отца и с женщиной, которую я знавал когда-то. Если хотите, мой вам совет: закройте вы эту выставку.

— И ты надеешься добраться до Желтого острова, а потом еще и сразиться с Гринсвельдом? Кром! Я вижу не девочку, но мужа!

Джун оглянулась на него.

— Каждый антарх становится воином, когда того требуют обстоятельства. Не думай, Конан, что я слабая девочка. Сил и нужных знаний во мне столько, что если я доберусь до Желтого острова, Горилле Грину не поздоровится. И он это знает. Поэтому, скорее всего, он попытается остановить меня прежде, чем я подойду к морю Запада... Как он остановил других... Но у меня есть перед ними одно преимущество...

— Эх вы, Форсайт! — воскликнула она и пошла дальше.

— И какое же?

— Я должна это сделать. Я последняя. Если не я — то кто?



В ее легкой, воздушной фигурке, так внезапно пронесшейся мимо, таилась опасная решимость. Форсайт! Конечно, он Форсайт! Как и она сама! Но с той поры, когда почти что девочкой она ввела в его дом Филипа Босини и сломала его жизнь, его отношения с Джун не ладились и едва ли могли наладиться в дальнейшем. Так вот она теперь какая — по сей день не замужем, владелица галереи!.. Сомсу вдруг пришло на ум, как мало он нынче знает о своих родственниках. Старые тетки, жившие у Тимоти, умерли много лет назад; не стало больше биржи сплетен. Что все они делали во время войны? Сын молодого Роджера был ранен, второй сын Сент-Джона Хэймена убит, старший сын молодого Николаев получил орден Британской империи или чем там их награждают? Все так или иначе приняли участие в войне. Этот мальчишка, сын Джолиона и Ирэн, — он был, пожалуй, слишком молод; его собственное поколение уже, конечно, вышло из возраста, хотя Джайлс Хэймен и работал шофером в Красном Кресте, а Джесс Хэймен служил в добровольной полиции — эти «два Дромио» всегда любили спорт. А сам он — что ж? Он пожертвовал деньги на санитарный автомобиль, до одури читал газеты, перенес много волнений, не покупал костюмов, потерял семь фунтов веса; вряд ли он мог в своем возрасте сделать больше. Но как подумаешь, так поражает, право, насколько иначе и он и вся его семья отнеслись к этой войне, чем хотя бы к той истории с бурами, в которую империя тоже как будто вложила все свои силы. Правда, в той, старой, войне его племянник Вэл Дарти получил ранение, сын Джолиона умер от дизентерии; «два Дромио» пошли в кавалерию, а Джун в сестры милосердия; но все это делалось тогда в порядке чего-то чрезвычайного, знаменательного, тогда как в эту войну каждый «вносил свою лепту» как нечто само собой разумеющееся так по крайней мере казалось Сомсу. В этом проявлялся рост чего-то нового или, может быть, вырождение старого? Форсайты сделались меньшими индивидуалистами? Или большими патриотами? Или меньшими провинциалами? Или просто тут сказалась ненависть к немцам? Почему нет Флер? Из-за нее он не может отсюда уйти! Сомс увидел, как те трое вернулись все вместе из второго зала и пошли вдоль стенда с той стороны. Мальчик остановился перед Юноной. И вдруг по другую сторону ее Сомс увидел... свою дочь. Ее брови были высоко подняты — вполне естественно. От Сомса не ускользнуло, что Флер поглядывает искоса на мальчика, а мальчик на нее. Затем Ирэн мягко взяла его под руку и увела прочь. Сомс видел, что он оглянулся, а Флер посмотрела им вслед, когда они все трое выходили из зала.

ГЛАВА 3. Чужая клятва

Веселый голос сказал:

— Зачем же Гринсвельду ваша ветка?

— Немного пересолено, сэр, не правда ли?

По тонкому лицу Мангельды блуждала отстраненная улыбка — она была уже в своем мире, за пределами понимания киммерийца. Сила ее, которую ощутил он с самого начала, дремала в ней и никак не могла пробудиться, задавленная более мощной чувственной волной тоски, тяжести долга и боязни поражения.

Молодой человек, который подал ему тогда платок, опять очутился рядом. Сомс кивнул головой:

— Не знаю, куда мы идем.

Но Мангельда пыталась освободиться не тем способом, какой был бы действен в этой ситуации: потеряв близких, заполнив всю себя клятвой, пройдя огромное расстояние пешком, одна, она невероятно устала, а потому боролась именно с усталостью, хотя ни сон, ни беседа уже не помогали ей. И все же какое-то тревожное колебание вокруг себя она уловила уже давно. Открыв незаметно для других внешнюю оболочку сначала одного, потом второго постояльца, а потом и остальных и не найдя в них ничего, лично для нее опасного, Мангельда немного успокоилась. И только ударившись о невидимый и совершенно непробиваемый панцирь Конана, она заволновалась, потеряв при этом большую половину оставшейся в ней жизни; но затем поняла, что закрытость молодого варвара объяснялась не принадлежностью его к чуждому и враждебному ей миру, а исключительно могучей силой его, истоки которой она ощутила в самом далеком прошлом. То есть с его стороны она могла ждать только помощи, более того: только от него и могла она ждать помощи. Сила этого киммерийца, от самого сотворения земли пополнявшаяся опытом поколений, не обретенная, но впитанная им, его сущностью так же, как и ею были впитаны тайные знания антархов — с момента зачатия, делала его незаменимым помощником, а может быть, и ведущим. Сейчас, когда Мангельда ослабла так, что и без постороннего враждебного вмешательства вряд ли достигла бы даже моря Запада, спутник был ей необходим. Осознав это, она поведала Конану историю Ландхааггена и племени антархов; доверившись ему, она облегченно вздохнула, хотя и не была убеждена в том, что поступила правильно — не потому, что сомнения в этом парне одолевали ее — если Мангельда принимала решение, она не меняла его под воздействием лишь мимолетных колебаний, но потому, что не привыкла взваливать свою ношу на чужие плечи. Впрочем, иного выхода у нее не было.

— О, все в порядке, сэр! — весело подхватил молодой человек. — Они тоже не знают.

— Зачем Гринсвельду маттенсаи? — повторил вопрос Конан, но ответа так и не получил. Мангельда крепко спала — толстое покрывало прятало под собою ее худенькое детское тельце, и только тонкая, прозрачно бледная рука безвольно свешивалась к полу. Варвар осторожно коснулся расслабленных пальцев ее, тут же ощутив с жалостью и удивлением их слабость, и вышел из комнаты, плотно прикрыв дверь.

Голос Флер сказал:

— Здравствуй, папа! Вот и ты!

А внизу Иава уже орал во все горло благодарственную оэду Птеору, обнявшись с сайгадом и щуплым, кои, кажется, за это время нашли наконец общий язык; бородач путано рассказывал что-то душевнобольному, но тот не слушал — с восхищением глядя на шемита, он тоненько подвывал его разухабистой песне, сбивая ритм, и плакал. Хозяин, сумрачно наблюдавший из дальнего угла это гулянье, загибал пальцы, явно подсчитывая убытки, и Конана встретил жалкой кривоватой улыбкой — от этого гостя следовало ожидать беспокойства больше, нежели от всей компании.

Точно не она его заставила ждать, а он ее!

Под приветственные вопли гуляк киммериец уселся за стол, и был приятно удивлен, обнаружив, что пьют они не пиво, а вино, причем вино хорошее — туранское красное, славящееся неповторимым ароматом и исключительной крепостью. Опрокинув первую кружку в свою действительно бездонную глотку, варвар с мрачной усмешкой оглядел постояльцев. Иава заразил-таки песней остальных, и теперь, обнявшись, пели все, понятия не имея, кто такой Птеор, но зато раскачиваясь то влево, то вправо не жалея сил, так резво, что сей шемитский бог непременно должен был быть удовлетворен.

Молодой человек, приподняв шляпу, пошел дальше.

Сомс осмотрел дочь с головы до ног.

Конан не имел слуха и все песни обычно исполнял одинаково — выкрикивая слова и старательно протягивая последний слог каждой строки, и чем громче он кричал, тем больше нравилось ему собственное исполнение. Но когда так же пели другие, а он еще не успел вступить, девственный слух его страдал невыносимо. Благодарственную оэду Птеору варвар знал отлично и помнил, что поют ее высоко и торжественно, и сердце сладко замирает при первых же звуках волшебной мелодии. А от самозабвенных воплей шемита и его подпевал он чувствовал лишь зуд и звон в ушах, да еще острое желание заткнуть чем-нибудь их пасти, вот хотя бы бараниной — но вряд ли идею эту поддержал бы хозяин, и негоже за два дня грабить его столь бессовестно. Сколько сундуков и сколько кошельков обчистил Конан в свое время в Шадизаре — не счесть, но никогда он не брал последнего, а у здешнего хозяина, кажется, все запасы уже подошли к концу, судя по кислой его физиономии да по дюжине бутылей прекрасного вина на столе. А посему киммериец решил потерпеть те жуткие стоны, издаваемые набравшимися по самую макушку постояльцами, и выпить немного — а может, и много, на все воля Митры — туранского красного, закусить хлебом и луком, и пойти проведать Мангельду.

— Ты у меня аккуратная молодая женщина!

Эта. девочка не выходила у него из головы и на миг. Привыкший к тому, что всякая женщина, будь она красива или умна, или и красива и умна, рано или поздно дарила ему свою любовь — навсегда ли, на одну ночь ли, не имело значения,— Конан даже в мыслях не допускал что-либо подобное в отношении к Мангельде. Чистота ее внешняя и внутренняя определила поведение варвара с первых же мгновений знакомства; сейчас, рассчитывая в уме путь отсюда до моря Запада, он думал только о том, как уберечь ее от Гориллы Грина в ближайшее время и впоследствии, ибо как велика степень его коварства — трудно было предугадать. Но Конан, коему приходилось уже в жизни своей сталкиваться с существами иного мира, темного и странного, совершенно точно знал, что Гринсвельд наверняка «ведет» Мангельду с самого начала ее долгого путешествия — недаром не вернулись назад те, кто ходил за маттенсаи до нее, недаром упоминала она о его демонической сущности. В этих тварях нет ни беспечности, ни жалости, и надо собрать все умение, все силы для того, чтобы защитить девочку — будь она хоть трижды антархом — от такого монстра. Варвар, знакомый со знаниями и возможностями друидов, обитавших на пиктских землях и бывших, по сути, молочными братьями антархов, возлагал немалые надежды на Мангельду — безусловно, она могла противостоять Гринсвельду, но...

Это его драгоценнейшее в жизни достояние было среднего роста и умеренных тонов. Темно-каштановые волосы были коротко острижены; широко расставленные карие глаза вправлены в такие яркие белки, что они блестели, когда двигались, но в покое казались почти что сонными под завесой очень белых век, отороченных черными ресницами. У нее был очаровательный профиль, и в ее лице нельзя было отметить ничего отцовского, кроме решительного подбородка. Сознавая, что его взгляду свойственно смягчаться, когда он направлен на дочь. Сомс нахмурился, чтобы соблюсти приличествующую истому Форсайту невозмутимость. Он знал, что дочь слишком склонна выгодно пользоваться его отцовской слабостью.

Взяв его под руку. Флер спросила:

Что бы она ни говорила, Конан отлично понимал, что и ее сила не беспредельна, да и кто знал, каково могущество твари, сумевшей похитить прямо из-под носа у антархов их священную ветвь маттенсаи. Обдумав все это, киммериец пришел к выводу, что полагаться стоит — как и во всех прочих ситуациях — только на себя самого. Он поставил себе цель: сопроводить Мангельду к Желтому острову, помочь ей справиться с монстром и довести ее обратно, до Ландхааггена. А потом уже можно будет с чистым сердцем следовать в Султанапур, которому, увы, придется немного подождать Конана-варвара.

— Кто это?

В задумчивости поглощая кружку за кружкой, киммериец не замечал настойчивых призывов Иавы присоединиться к их общему бодрому пению, не заметил он и того, как мысли в голове его начали путаться, а бутыль перед носом превратилась в Гориллу Грина и грозила ему толстым кривым пальцем, бормоча оскорбительные ругательства. Презрительно хмыкнув, Конан ответил Гринсвельду отборными проклятьями и вскоре, грозно уставившись в темное нутро бутыли, вовсю бранился с ним, то угрожая, а то уговаривая плюнуть на все и вернуть маттенсаи антархам. Гринсвельд не соглашался, и варвар, никогда не отличавшийся терпением, наконец взъярился и тяжелым кулаком со всего размаха ударил Гориллу. И лишь когда тот разлетелся на мелкие осколки, слегка порезав недругу руку, глаза Конана чуть просветлели, и он понял, что разбил всего-навсего бутыль, в которой даже оставалось немного вина.

— Он поднял мне платок. Мы с ним разговорились о картинах.

— Надеюсь, папа, ты не купишь это?

Варвар пожал плечами, мутным взором окидывая соседей по столу, и в этот момент песня, что орали они охрипшими уже голосами, задела какую-то струну в суровой душе Конана; он прокашлялся и густым, хриплым голосом взревел гимн Крому, широкими взмахами могучих рук помогая себе, а заодно и призывая остальных присоединиться к нему. Гости не заставили себя упрашивать. С восторгом подхватили они незнакомые слова, кто визжа, кто гудя, кто блея, и миг спустя хор под руководством киммерийца уже гремел, сотрясая весь постоялый двор, и хозяин, опасаясь возможных горных обвалов, поспешил укрыться в подвале, а заодно и припрятать оставшиеся запасы.

— Нет, — угрюмо проговорил Сомс, — ни это, ни Юнону, на которую ты так засмотрелась.

Солнце уже садилось за горизонт, красными лучами прощально озаряя комнату, когда постояльцы все же утихомирились. Бородач упал под стол, словно соблюдая давнюю традицию всех пьяниц; сайгад и щуплый удалились, обнявшись — причем щуплый нежно поддерживал гораздо более крупного и гораздо более нализавшегося сайгада, заплетающимся языком щебеча ему что-то на ухо; душевнобольной дремал, положив голову на стол и широко раскрыв рот, из которого словно белый флаг побежденного торчала дочиста обглоданная баранья кость. Куда подевался Иава, киммериец сразу не понял, но с трудом приподняв себя с табурета и выйдя во двор по надобности, там же нашел и шемита — тот привалился боком к навесу и так спал, храпя не хуже лошадей, что удивленно косили на нового соседа и отвечали ему дружественным мелодичным всхрапом. Из лучших побуждений Конан повалил бесчувственного Иаву на землю, зарыл его в солому под навесом, дабы тот почивал спокойно, и удовлетворенный, удалился к себе.

Флер потянула его за рукав.

* * *

— Ах, уйдем отсюда! Отвратительная выставка!

Конан проснулся от яркого горячего света, бьющего прямо в глаза. Он зажмурился, заерзал, пытаясь укрыться в тени, но солнце уже стояло высоко в небе, и комната сплошь была залита его ослепительными лучами. Тогда киммериец глубоко вздохнул, с отвращением учуяв тяжелый кислый запах, извергнувшийся из его рта — следствие неумеренных возлияний прошедшей ночью; сел, и, потирая ноющее бедро, кое отлежал на полу, бросил взгляд на топчан. Там некого не оказалось.

В дверях они опять встретились с Монтом и его товарищем. Но Сомс вывесил дощечку с надписью «Посторонним вход воспрещается» и едва ответил на поклон молодого человека.

— Так, — сказал он, выходя с дочерью на улицу, — кого ты видела у Имоджин?

Розовые круги поплыли перед глазами, и в них смутно проявились чьи-то лица, как будто знакомые, но в то же время неузнаваемые. Конан мотнул головой, прогоняя видения, встал, слегка покачиваясь, подошел к окну. И сквозь те же розовые круги он узрел на заднем дворе то, от чего сердце его вдруг ухнуло вниз, да так там и осталось. Тело его одеревенело, а ноги, напротив, ослабли — чуть не падая, варвар ухватился за оконный выступ, ощущая страшную сухость во рту и необъяснимо тяжелую пустоту внутри.



— Тетю Уинифрид и мсье Профона.