Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джон Голсуорси

В ожидании

(Конец главы-1)

I

Епископ Портминстерский быстро угасал. Уже вызвали четырёх его племянников и двух племянниц, одну из них с мужем. Все были убеждены, что он не переживёт ночь.

Тот, кого в шестидесятых годах однокашники по Хэрроу, а затем Кембриджу прозвали Щёголем Черрелом (так уж произносили свою фамилию Черруэлы), кто в обоих своих лондонских приходах был известен как преподобный Катберт Черрел, кто в те дни, когда был модным проповедником, именовался каноником Черрелом, а за последние восемнадцать лет – Катбертом Портминстерским, – никогда не состоял в браке. Он прожил восемьдесят два года и пятьдесят пять из них (духовный сан он принял сравнительно поздно) представлял господа в различных уголках земной юдоли. Такая жизнь, равно как привычка подавлять свои естественные порывы, выработанная им с двадцати шести лет, наложила на его лицо отпечаток достоинства и сдержанности, который не могло стереть даже приближение смерти. Он ожидал её спокойно, пожалуй, чуть насмешливо, судя по тому, как приподнялись у него брови, когда он еле слышным голосом сказал сиделке:

– Завтра выспитесь, сестра: я не задержусь. Облачать меня вам не придётся.

Тот, кто умел носить облачение изящнее всех епископов Англии, отличался несравненной изысканностью манер и внешности и до конца сохранял ту элегантность, за которую его в своё время прозвали Щёголем, лежал не в силах пошевелиться, с жёлтым как слоновая кость лицом, но тщательно причёсанный. Он был епископом долго, очень долго, и никто уже не знал, что он думает о смерти и думает ли вообще о чем-нибудь, кроме обряда богослужения, в котором он не допускал никаких новшеств. Он всегда умел скрывать свои чувства, и жизнь – этот долгий обряд – была для его замкнутой натуры тем же, чем золотое шитьё и драгоценные камни для епископского облачения, ткань которого с трудом различается под ними.

Он лежал в доме, построенном ещё в шестнадцатом веке и примыкавшем к собору. Комната напоминала келью аскета и была так пропитана запахом старины, что его не мог заглушить даже сентябрьский ветерок, врывавшийся сквозь стрельчатые окна. На подоконнике в старинной вазе стояло несколько цинний – единственное красочное пятно в комнате. Сиделка заметила, что умирающий, открывая глаза, всякий раз смотрел на цветы. Около шести часов ему доложили, что вся семья его покойного старшего брата уже прибыла.

– Вот как? Позаботьтесь, чтобы их устроили поудобнее. А Эдриена попросите ко мне.

Когда, час спустя, он снова открыл глаза, перед ним, в ногах постели, сидел его племянник Эдриен. Некоторое время епископ пристально и с несколько неожиданным удивлением смотрел на его увенчанную седой шевелюрой голову, словно племянник, чьё худое, смуглое, с тонкими чертами лицо было изборождено глубокими морщинами, оказался старше, чем он ожидал. Затем, приподняв брови, с той же чуть иронической ноткой в слабеющем голосе заговорил:

– Как мило с твоей стороны, дорогой Эдриен, что ты приехал. Сядь-ка поближе. Вот так. Сил у меня мало, но те, что остались, я хотел бы употребить тебе на пользу, хотя ты, может быть, и предположишь противное. Придётся сразу сказать тебе все или уж ничего не говорить. Ты – не духовное лицо. Поэтому то, что я обязан сказать, скажу словами светского человека – каким я и сам был когда-то, может быть – всегда. До меня дошли слухи, что у тебя есть, как бы это выразиться, привязанность. Ты увлечён женщиной, на которой не можешь жениться. Так ли это?

Доброе морщинистое лицо племянника стало трогательно озабоченным.

– Так, дядя Катберт. Сожалею, если это огорчает вас.

– Чувство взаимное?

Племянник пожал плечами.

– Дорогой Эдриен, теперь, конечно, не так смотрят на вещи, как в годы моей юности, но брак всё ещё остаётся святыней. Впрочем, это дело твоей совести. Речь идёт о другом. Дай-ка мне воды.

Глотнув из поданного племянником стакана, епископ продолжал все более слабеющим голосом:

– С тех пор как умер твой отец, я был всем вам в какой-то мере in loco parentis[1] и, смею надеяться, главным хранителем традиций, священных для тех, кто носит наше имя – древнее и славное имя, должен я сказать. Известное наследственное чувство долга – это всё, что осталось теперь у старинных родов. То, что можно извинить в юноше, непростительно в зрелом человеке, тем более когда он занимает такое положение, как ты. Мне было бы горько расстаться с жизнью, зная, что пресса не сегодня-завтра начнёт трепать наше имя, что оно станет предметом пересудов. Прости за вмешательство в твою личную жизнь. Мне пора попрощаться с вами. Передай всем моё благословение. Боюсь, что оно немногого стоит. Звать никого не надо, – так легче. Прощай, милый Эдриен, прощай!

Голос упал до шёпота. Говоривший закрыл глаза. Эдриен постоял ещё с минуту, глядя на заострившееся восковое лицо; потом, высокий, чуть ссутуленный, на цыпочках подошёл к двери, открыл её и вышел.

Вернулась сиделка. Губы епископа шевелились, брови вздрагивали, но заговорил он только раз:

– Буду признателен, если вы присмотрите, чтобы голова не свалилась набок и рот был закрыт… Простите, что вхожу в такие подробности. Не хочется удручать близких моим видом…

Эдриен прошёл в длинную комнату с панелями, где собралась вся семья:

– Отходит. Он посылает всем своё благословение.

Сэр Конуэй откашлялся. Хилери пожал Эдриену руку, Лайонел отошёл к окну. Эмили Монт вынула крохотный платочек и вложила свободную руку в руку сэра Лоренса. Одна Уилмет спросила:

– Как он выглядит, Эдриен?

– Как мёртвый воин на щите.

Сэр Конуэй снова откашлялся.

– Славный старик! – мягко заметил сэр Лоренс.

– О да! – сказал Эдриен.

Никто не двинулся с места. Всем было не по себе, как всегда бывает в доме, который посетила смерть. Подали чай, но, словно по молчаливому уговору, никто не притронулся к нему. Внезапно зазвонил колокольчик. Семеро собравшихся в гостиной людей подняли головы. Взгляды их скрестились в какой-то точке пространства, пытаясь увидеть нечто такое, что одновременно и находилось там и не существовало.

С порога донеслись слова:

– Если вам угодно взглянуть, прошу войти.

Первым, как старший, за капелланом епископа двинулся сэр Конуэй; остальные последовали за ним.

На узкой кровати, стоявшей у стены, как раз напротив стрельчатых окон, вытянулась белая прямая фигура епископа. Смерть преисполнила весь его облик новым достоинством. Он сумел скончаться ещё изысканней и сдержанней, чем жил. Никто из присутствующих, даже восьмой из них – капеллан покойного, не знал, верил ли Катберт Портминстерский во чтонибудь, кроме обязанности блюсти это внешнее, мирское достоинство служителя церкви обязанности, которой он так ревностно служил. Близкие смотрели на него, испытывая все те противоречивые чувства, которые смерть пробуждает у людей разного душевного склада. Общим было только одно чувство – эстетическое восхищение зрелищем столь незабываемо достойной кончины.

Конуэй – генерал сэр Конуэй Черрел – не раз видел смерть. Он стоял, сложив руки, как когда-то стоял в Сендхерсте по команде \"вольно\". Лицо у него было слишком худое и аскетическое для солдата: тёмные впалые щёки, обтягивающие широкие скулы и переходящие в твёрдый подбородок; решительный взгляд тёмных глаз; тонкие губы и нос; подстриженные тёмные усики с проседью. Оно было, пожалуй, самым спокойным из всех восьми; лицо высокого Эдриена, который стоял рядом с генералом, – самым взволнованным. Сэр Лоренс Монт держал под руку Эмили, свою жену. Его худое подёргивающееся лицо, казалось, говорило: \"Не плачь, дорогая: зрелище на редкость красивое\".

Лица Хилери и Лайонела, стоявших бок о бок с Уилмет, – одно изборождённое, другое гладкое, хотя оба в равной мере длинные, худощавые и волевые, – выражали что-то вроде участливого недоверия, словно и тот и другой ожидали, что покойник вот-вот откроет глаза. На щеках Уилмет, высокой худой женщины, горел густой румянец, рот был сжат. Капеллан, потупившись, шевелил губами, словно творя про себя молитву.

Так они простояли минут пять, затем со вздохом, вырвавшимся почти одновременно, направились к дверям и разошлись по отведённым им комнатам.

За обедом они сошлись опять. Все – и мысли, и слова – снова стало обычным, повседневным. Конечно, дядя Катберт возглавлял их род, но никому из них не был особенно близок. Поговорили о том, где его хоронить – в Кондафорде, рядом с предками, или здесь, в соборе. Видимо, вопрос решится, когда вскроют завещание. Вечером все, кроме генерала и Лайонела душеприказчиков покойного, вернулись в Лондон.

Братья сидели в библиотеке и молчали. Они прочли завещание, очень краткое, так как завещать было почти нечего. Наконец генерал произнёс:

– Хочу посоветоваться с тобой, Лайонел. Насчёт Хьюберта, моего мальчика. Читал, какие обвинения предъявили ему в парламенте перед закрытием сессии?

Лайонел, скупой на слова и к тому же ожидавший, что его должны назначить судьёй, кивнул:

– Я видел в газетах, что был запрос. Но мне неизвестно, как сам Хьюберт объясняет дело.

– Могу рассказать. Чертовски скверная история! Мальчик, конечно, вспыльчив, но абсолютно правдив. Тому, что он говорит, можно верить безоговорочно. Скажу честно, я на его месте, вероятно, поступил бы так же.

Лайонел раскурил трубку и опять кивнул:

– Продолжай.

– Так вот, ты знаешь, что он прямо из Хэрроу, ещё несовершеннолетним, ушёл на фронт. Год прослужил в авиации, был ранен, вернулся в строй, а после войны остался в армии. Служил в Месопотамии, затем его перебросили в Египет, потом в Индию. Там он тяжело заболел – малярия, – и в октябре прошлого года ему дали годичный отпуск по состоянию здоровья. Врачи рекомендовали ему попутешествовать. Он получил разрешение по команде, отплыл в Панаму, оттуда поехал в Лиму. Там встретил одного американца, профессора Халлорсена, знаешь, того, что приезжал в Англию читать лекции о каких-то раскопках в Боливии, куда он в то время снаряжал экспедицию. Хьюберт прибыл в Лиму чуть ли не накануне выступления. Халлорсену нужен был человек, который ведал бы транспортом. После путешествия Хьюберт чувствовал себя неплохо и ухватился за эту возможность. Он ведь не выносит безделья. Халлорсен взял его. Это было в декабре. Вскоре Халлорсен оставил его в своём базовом лагере, поручив ему начальство над целой кучей погонщиков мулов. Все индейцы-полукровки, один Хьюберт белый. К тому же его снова свалила лихорадка. Судя по его рассказам, среди этих метисов попадаются сущие дьяволы: понятия о дисциплине никакого, обращаются с животными позверски. Хьюберт пришёлся им не по душе: я уже сказал, он – парень вспыльчивый и, оказывается, ужасно любит животных. Метисы все больше отбивались от рук. Один из них, – Хьюберту пришлось отхлестать его за бесчеловечное обращение с мулами, – всё время мутил остальных и наконец бросился на мальчика с ножом. По счастью, Хьюберт не расставался с револьвером и уложил негодяя на месте. Тогда вся эта проклятая шайка, за исключением трёх человек, немедленно сбежала, прихватив с собой мулов. Заметь: Хьюберт один, без всякой помощи, ждал там почти три месяца, не получая никаких известий от Халлорсена. Словом, полумёртвый, он всё-таки кое-как продержался с оставшимися погонщиками. Наконец возвращается Халлорсен и, вместо того чтобы попытаться понять трудности, с которыми столкнулся Хьюберт, набрасывается на него с упрёками. Мальчик не смолчал, выложил ему всё, что думал, и уехал. Больше никуда заезжать не стал и теперь живёт с нами в Кондафорде. От лихорадки, к счастью, отделался, но очень изнурён, даже сейчас. А тут ещё этот Халлорсен осрамил его в своей книге: взваливает на него фактически всю ответственность за провал экспедиции, обвиняет в жестокости и неумении обращаться с людьми, обзывает спесивым аристократом – словом, мелет трескучую ерунду, которая в наши дни так нравится публике. Кто-то из военных придрался к этому и сделал запрос в палате. Не страшно, когда такую возню затевают социалисты: от них ничего лучшего и не ждут. Но когда представитель вооружённых сил намекает на неблаговидное поведение британского офицера, – это совсем особая статья. Халлорсен сейчас в Штатах, так что в суд на него не подашь. Кроме того, у Хьюберта нет свидетелей. Похоже, что эта история навсегда испортит ему карьеру.

Длинное лицо Лайонела Черрела вытянулось ещё больше.

– А он не пробовал обратиться в министерство?

– Пробовал. Он ездил туда в пятницу. Встретили его прохладно. В наши дни их пугает любая дешёвая выдумка, если речь идёт о превышении власти. Думаю всё-таки, что дело замнут, если прекратится шумиха. Но разве она прекратится? Хьюберта публично раскритиковали в книге, а затем, по существу, обвинили перед палатой в невыдержанности, которая не к лицу офицеру и джентльмену. Молча он это проглотить не может, а что остаётся?

Лайонел сделал глубокую затяжку и сказал:

– Знаешь, лучше ему не обращать внимания.

Кулаки генерала сжались:

– Чёрт побери, Лайонел, я этого не нахожу!

– Но ведь Хьюберт не отрицает ни выстрела, ни факта порки. Публика лишена воображения. Кон, она никогда не взглянет на вещи с точки зрения мальчика. Ей важно одно: во время мирной экспедиции он застрелил человека, а других наказывал плетьми. Ты ей не втолкуешь, что он поступал так лишь в силу обстоятельств.

– Значит, ты серьёзно советуешь ему смириться и промолчать?

– Как мужчина – нет; как человек с опытом – да.

– Боже правый! Куда идёт Англия? Что обо всём этом сказал бы дядя Катберт? Ему так дорога была честь нашего имени!

– Мне тоже. Но как Хьюберту отпарировать удар?

Генерал помолчал, потом прибавил:

– Такое обвинение порочит всю армию. Но руки у мальчика действительно связаны. Подай он в отставку, он ещё мог бы защищаться. Но он не мыслит себе жизни вне военной службы. Скверная история. Кстати, Лоренс говорил со мной насчёт Эдриена. Диана Ферз – урождённая Диана Монтжой, так ведь?

– Да, она троюродная сестра Лоренса. Очень интересная женщина, Кон. Тебе приходилось её встречать.

– До замужества видел. Каковы её семейные дела?

– Вдова при живом муже: двое детей, супруг в сумасшедшем доме.

– Весело, нечего сказать! Он что, неизлечим?

Лайонел кивнул:

– Говорят. Впрочем, определённо никогда нельзя сказать.

– Боже правый!

– Вот именно. Она бедна, Эдриен ещё беднее. Это его давнишнее увлечение. Началось ещё до её замужества. Он потеряет должность хранителя музея, если наделает глупостей.

– То есть сбежит с ней, – ты это имел в виду? Ерунда, ему ведь уже пятьдесят!

– Нет большего дурака, чем… Она – очаровательная женщина. У Монтжоев в роду все красавицы. Скажи, Кон, а тебя он не послушает?

Генерал покачал головой:

– Скорее уж Хилери.

– Бедняга Эдриен! А ведь замечательный человек, таких на земле мало. Я поговорю с Хилери, хоть он и занят по горло.

Генерал поднялся:

– Ну, пойду спать. У нас в поместье, хоть оно и древнее, древность ощущается как-то меньше.

– Тут просто слишком много ветхого дерева. Спокойной ночи, старина.

Братья обменялись рукопожатием, взяли подсвечники и разошлись по своим комнатам.

II

Поместье Кондафорд перешло от де Канфоров (отсюда его название) к Черрелам в 1217 году, когда их фамилия ещё писалась Кервел, а то и Керуаль – в зависимости от склонностей писца. История перехода поместья к их роду была романтической: тот Кервел, который получил его, женившись на одной из де Канфоров, покорил её тем, что спас от вепря. Сам он был человек безземельный. Отец его, француз из Гиени, осел в Англии после крестового похода Ричарда. Девушка же была наследницей де Канфоров, владевших многими землями. Вепря внесли в родовой герб, хотя кое-кто и высказывал предположение, что единственным вепрем во всей этой истории был тот, который красуется в гербе. Во всяком случае архитекторы-эксперты установили, что некоторые части здания восходят к двенадцатому столетию. Несомненно также, что когда-то оно было обнесено рвом, наполненным водой. Однако при королеве Анне один из Черрелов, видимо успокоенный многими веками мира и, возможно, обеспокоенный мошкарой, воспылал страстью к перестройкам и осушил ров, от которого теперь не осталось и следа.

Покойный сэр Конуэй, старший брат епископа, получивший титул в 1901 году перед назначением в Испанию, служил по дипломатической части и поэтому запустил поместье. В 1904 году он скончался на своём посту, но процесс обветшания Кондафорда не прекратился и при его старшем сыне, теперешнем сэре Конуэе, который, будучи военным, постоянно переезжал с места на место и вплоть до окончания мировой войны редко имел счастье пожить в фамильном поместье. Когда же он поселился там, мысль, что оно было гнездом его рода с самого норманнского завоевания, побудила его сделать всё возможное для приведения Кондафорда в порядок. Поэтому дом стал снаружи опрятным, а внутри комфортабельным, хотя у генерала едва хватало средств, чтобы жить в нём. Поместье не приносило дохода: слишком много земли было занято лесом. Хотя и незаложенное, оно давало всего несколько сотен в год. Генеральская пенсия и скромная рента его супруги, урождённой высокочтимой Элизабет Френшем, позволяли сэру Конуэю платить умеренный подоходный налог, содержать двух егерей и спокойно существовать, еле-еле сводя концы с концами.

Жена его, одна из тех англичанок, которые кажутся незаметными, но именно поэтому играют очень заметную роль, была милой, ненавязчивой и вечно чем-нибудь занятой женщиной. Одним словом, она всегда держалась в тени, и её бледное лицо, спокойное, чуткое и немного застенчивое, постоянно напоминало о том, в какой незначительной мере уровень внутренней культуры зависит от богатства или образованности. Её муж и трое детей неколебимо верили в то, что при любых обстоятельствах найдут у неё полное сочувствие и понимание. Они были натурами более живыми и яркими, но фоном для них служила она.

Леди Черрел не поехала с генералом в Портминстер и сейчас ожидала его возвращения. Ситец, которым была обита мебель в доме, поизносился, и хозяйка, стоя в гостиной, прикидывала, продержится ли он ещё год, когда в комнату ворвался шотландский терьер в сопровождении старшей дочери генерала Элизабет, более известной в семье под именем Динни. Это была тоненькая, довольно высокая девушка: каштановые волосы, вздёрнутый нос, рот как у боттичеллиевских женщин, широко расставленные васильковые глаза, – цветок на длинном стебле, который, казалось, так просто сломать и который никогда не ломался. Выражение её лица наводило на мысль о том, что она идёт по жизни, не пытаясь воспринимать её как шутку. Она и в самом деле напоминала те родники, в воде которых всегда содержатся пузырьки газа. \"Шипучка Динни\", – говорил о ней её дядя сэр Лоренс Монт. Ей было двадцать четыре года.

– Мама, оденем мы траур по дяде Катберту?

– Не думаю, Динни. Во всяком случае – ненадолго.

– Его похоронят здесь?

– Скорее всего в соборе. Отец расскажет.

– Приготовить чай, мамочка? Скарамуш, ко мне. Перестанешь ты грызть \"Отраду джентльмена\"? Оставь журнал.

– Динни, я так волнуюсь за Хьюберта.

– И я, мамочка. Он сам на себя не похож – не человек, а рисунок, плоский как доска. И зачем он поехал в эту ужасную экспедицию? Ведь с американцами можно общаться только до определённого предела, а Хьюберт доходит до него скорее, чем любой другой. Он никогда не умел с ними ладить. Кроме того, военным вообще нельзя иметь дело со штатскими.

– Почему, Динни?

– Да потому что военным не хватает динамизма: они ещё отличают бога от мамоны. Разве ты этого не замечала, мамочка?

Леди Черрел это замечала. Она застенчиво улыбнулась и спросила:

– Где Хьюберт? Отец скоро вернётся.

– Он пошёл на охоту с Доном. Решил принести к обеду куропаток. Десять против одного – либо совсем забудет их настрелять, либо вспомнит об этом в последнюю минуту. Он сейчас в состоянии заниматься лишь тем, что бог на душу положит, – только вместо «бога» читай \"дьявол\". Он все думает об этом деле, мама. Влюбиться – вот единственное для него спасение. Не можем ли мы найти ему подходящую девушку? Позвонить, чтобы подавали чай?

– Да, дорогая. А цветы в гостиной нужно сменить.

– Сейчас принесу. Скарамуш, за мной!

Когда, выйдя на озарённую сентябрьским солнцем лужайку, Динни заметила зелёного дятла, ей вспомнились стихи:

Уж коль семь дятлов ствол одинДолбить в семь клювов стали,Им, леди, и один червякДостанется едва ли.

Погода на редкость сухая. А всё-таки циннии в этом году роскошные. Динни принялась рвать цветы. В её руке засверкала красочная гамма – от багрового до розового и лимонно-жёлтого. Да, красивые растения, но любви к себе не внушают. \"Жаль, что современные девицы не растут на клумбах, подумала девушка. – Можно было бы пойти и сорвать одну для Хьюберта\". Динни редко выставляла напоказ свои чувства, но они у неё были – по крайней мере два, и притом тесно переплетённые меж собой: одно – к брату, другое – к Кондафорду. Всё её существо срослось с поместьем; девушка любила его со страстью, в которой её никто не заподозрил бы, слыша, как она отзывается о нём. Динни испытывала глубокое, непреодолимое желание пробудить такую же привязанность к нему и в брате. Она ведь родилась здесь в дни, когда Кондафорд был запустелым и обветшалым, поместье воскресло на её глазах. А Хьюберт приезжал сюда лишь по праздникам да во время отпусков. Хотя Динни меньше всего была склонна разглагольствовать о древности своей семьи или всерьёз воспринимать разговоры посторонних на эту тему, она в душе глубоко верила в род Черрелов и его призвание, и эту веру ничто не могло поколебать. Здесь, в поместье, каждое животное, птица, дерево и даже цветы, которые она собирала; любой из окрестных фермеров, живущих в крытых соломой коттеджах; и церковь в староанглийском стиле, которую она посещала, хотя верила только по привычке; серые кондафордские рассветы, взглянуть на которые она выходила так редко, лунные ночи, оглашённые криками сов, и яркие полдни, когда солнце заливает жнивье; ароматы, звуки и порывы ветра – всё было частицей её самой. Когда Динни уезжала отсюда, она никогда не сознавалась, что тоскует по дому, но тосковала; когда оставалась тут, никогда не сознавалась, что радуется этому, но радовалась. Лишись Черрелы Кондафорда, она не стала бы его оплакивать, но чувствовала бы себя не лучше, чем выдернутое с корнем растение. Отец её питал к Кондафорду равнодушную симпатию человека, который всю свою сознательную жизнь провёл вдали от него; мать с покорностью женщины, всегда выполнявшей свой долг, видела в поместье нечто такое, что заставляло её без отдыха трудиться, но никогда понастоящему ей не принадлежало; сестра относилась к нему с терпимостью практичной натуры, которая предпочла бы жить в другом, более интересном месте; а Хьюберт… Что видел в нём Хьюберт? Этого Динни как следует не знала. Согретая медлительным солнцем, светившим ей в спину, она вернулась в гостиную с охапкой цинний в руках.

Мать её стояла у чайного столика.

– Поезд опаздывает, – сказала она. – Как я не люблю, когда Клер слишком быстро гонит машину!

– Не вижу связи, мамочка, – заметила Динни.

Неправда, она видела её: мать всегда беспокоится, когда отец задерживается.

– Мама, я настаиваю, чтобы Хьюберт опубликовал в газетах все, как было.

– Посмотрим, что скажет отец. Он, наверно, переговорил об этом с дядей Лайонелом.

– Машина идёт. Слышу! – воскликнула Динни.

Вслед за генералом в гостиную вошёл самый жизнерадостный член семьи его младшая дочь Клер. У неё были красивые, тёмные, коротко подстриженные волосы. Лицо – бледное, выразительное, губы слегка подкрашены, взгляд карих глаз – открытый и нетерпеливый, лоб – низкий и очень белый. Спокойная и в то же время предприимчивая, она казалась старше своих двадцати лет и, обладая превосходной фигурой, держалась подчёркнуто уверенно.

– Мама, бедный папа с утра ничего не ел! – бросила она, входя.

– Жуткая поездка, Лиз. Виски с содовой, бисквит и больше ни крошки с самого завтрака.

– Сейчас ты получишь гоголь-моголь с подогретым вином, милый, – сказала Динни и вышла. Клер последовала за ней.

Генерал поцеловал жену.

– Старик держался замечательно, дорогая, хотя мы все, за исключением Эдриена, увидели его уже мёртвым. Мне придётся вернуться на похороны. Думаю, что церемония будет пышная. Дядя Катберт – видная фигура. Я говорил с Лайонелом насчёт Хьюберта. Он тоже не знает, что делать. Но я всё обдумал.

– И что же. Кон?

– Вся штука в том, придадут ли этому значение военные власти. Они могут предложить ему выйти в отставку, а это для него конец. Лучше уж пусть сам подаст. Он должен явиться на медицинскую комиссию первого октября. Сумеем ли мы до тех пор нажать, где нужно, но так, чтобы он ничего не знал? Мальчик слишком горд. Я мог бы съездить к Топшему, а ты созвониться с Фоленби. Как ты считаешь?

Леди Черрел сделала гримасу.

– Знаю, – прибавил генерал, – это противно. Саксенден – вот был бы настоящий ход. Но как к нему пробиться?

– Может быть, Динни что-нибудь придумает?

– Динни? Ну что ж! Ума у неё, кажется, больше, чем у всех нас, кроме тебя, дорогая.

– У меня, – возразила леди Черрел, – его и вовсе нет.

– Какой вздор! Ага, вот и она.

Динни подала генералу стакан с пенистой жидкостью.

– Динни, я говорил маме, что нужно потолковать о Хьюберте с лордом Саксенденом. Не придумаешь ли, как до него добраться?

– Через кого-нибудь из деревенских соседей, папа. Есть же у него такие.

– Его имение граничит с поместьем Уилфрида Бентуорта.

– Вот и нашли. Будем действовать через дядю Хилери и дядю Лоренса.

– Каким образом?

– Уилфрид Бентуорт – председатель комитета по перестройке трущоб, созданного дядей Хилери. Немножко здоровой семейственности, а, дорогой?

– Гм! Хилери и Лоренс приезжали в Портминстер… Жаль, что не подумал об этом.

– Поговорить мне с ними вместо тебя, папа?

– О, если бы ты взяла это на себя!.. Видит бог, терпеть не могу устраивать собственные дела.

– Конечно, возьму. Это ведь женское дело, правда?

Генерал недоверчиво взглянул на дочь: он никогда не был до конца уверен, говорит она серьёзно или шутит.

– А вот и Хьюберт, – торопливо объявила Динни.

III

Действительно, по истёртым серым плитам каменной террасы, с охотничьим ружьём и в сопровождении спаниеля шёл Хьюберт. Черрел, стройный худощавый молодой человек выше среднего роста, с некрупной головой и лицом, на котором пролегли не по возрасту многочисленные морщины. Коротко подстриженные тёмные усики, тонкие нервные губы, виски, уже тронутые сединой, смуглые худые щёки, довольно широкие скулы, живые блестящие карие глаза, широко посаженные под изломом бровей над тонким прямым носом, Хьюберт был вылитый отец в молодости. Человек действия, обречённый на праздные раздумья, всегда чувствует себя несчастным. С тех пор как бывший начальник Хьюберта обвинил его в недостойном поведении, молодой человек всё время нервничал, так как был убеждён, что действовал правильно, или, вернее, соответственно обстоятельствам. А поскольку ни воспитание, ни характер не позволяли ему публично выступить с самооправданием, он нервничал ещё больше. Солдат по призванию, а не по воле случая, он видел, что его карьера под угрозой, что его репутация офицера и джентльмена опорочена, и был лишён возможности ответить ударом на удар тем, кто его порочил.

Ему казалось, что голова его, как у боксёра, зажата рукой противника и каждый может по ней щёлкнуть, – самое отвратительное ощущение для самолюбивого человека.

Хьюберт вошёл через балконную дверь, оставив на террасе ружье и собаку и чувствуя, что за минуту до этого в гостиной говорили о нём. Такие сцены повторялись теперь постоянно, потому что в семье Черрелов огорчения одного немедленно становились общими. Приняв из рук матери чашку чая, Хьюберт рассказал, что лес сильно поредел и птицы стали очень осторожны. Затем наступило молчание.

– Пойду просмотрю почту, – бросил генерал, вставая. Жена вышла вслед за ним.

Оставшись наедине с братом, Динни собралась с духом и выпалила:

– Хьюберт, ты обязан что-то предпринять.

– Оставь, девочка. История, конечно, мерзкая, но сделать ничего нельзя.

– Почему ты не хочешь опубликовать отчёт о том, что случилось? Ведь ты же вёл там дневник. Я все отпечатаю, а Майкл найдёт тебе издателя. У него есть знакомства в этих кругах. Мы просто не имеем права сидеть сложа руки.

– Выставлять свои переживания напоказ? Да мне даже подумать об этом противно! А другого выхода нет.

Динни нахмурилась:

– А мне противно смотреть, как этот янки сваливает на тебя свою вину.

Как офицер британской армии, ты обязан дать ему отпор.

– При чём здесь армия? Я поехал с ним как штатское лицо.

– Почему бы тогда не опубликовать дневник целиком?

– Это только ухудшит дело. Ты ведь его не читала.

– Можно кое-что вычеркнуть, кое-что подчистить и печатать. Знаешь, папа того же мнения.

– Ты бы лучше сперва прочитала эту штуку. Там куча всякого жалкого вздора. Когда человек остаётся вот так, один, он распускается.

– А кто тебе мешает выбросить все лишнее?

– Добрая ты душа, Динни!

Динни погладила брата по руке:

– Что за человек этот Халлорсен?

– Надо отдать ему должное – у него масса достоинств: смел, вынослив, нервы железные. Но дорого ему только одно – он сам, Халлорсен. Плохо переносит неудачи. Поэтому, когда они случаются, виноваты в них всегда другие. Он утверждает, что экспедиция провалилась из-за отсутствия транспорта. А транспортом ведал я, хотя, брось он там вместо меня самого архангела Гавриила, и тот не сумел бы ничего сделать. Халлорсен допустил просчёт, а сознаться в нём не желает. Все это ты найдёшь в моём дневнике.

– Ты уже видел? – Динни достала газетную вырезку и прочла: \"Мы надеемся, что капитан Черрел, кавалер ордена \"За боевые заслуги\", примет меры, чтобы снять с себя обвинения, выдвинутые против него профессором Халлорсеном в книге об экспедиции в Боливию, провал которой автор объясняет отказом капитана Черрела поддержать его в критический момент\". Видишь, травля уже начинается.

– Где это напечатано?

– В \"Ивнинг сан\".

– Меры! – с горечью произнёс Хьюберт. – Какие там ещё меры! На что, кроме честного слова, я могу сослаться? Бросив меня одного с этими даго, он позаботился, чтобы свидетелей не было.

– Значит, остаётся одно: дневник.

– Я дам тебе эту проклятую штуку.

Ночью Динни сидела у окна и читала \"эту проклятую штуку\". Полная луна плыла между вязами. Кругом царило гробовое молчание. Только бубенчик позвякивал на холме в овчарне, только цветок магнолии, распускаясь, заглядывал в окно. Всё казалось таким неземным, что Динни по временам отрывалась от чтения и устремляла взгляд наружу, в фантастический мир. Полная луна десятки тысяч раз вот так же проплывала над этим куском земли, с тех пор как он достался её предкам. Чувство покоя и безопасности, всегда охватывающее человека в таком старом доме, лишь усугубляло одинокую боль и тоску, которыми дышали прочитанные девушкой страницы. Жестокие слова о жестоких вещах – один белый среди дикарейметисов, единственный друг животных среди заморённых мулов и людей, не знающих жалости. За окном простирался холодный, безмятежный и прекрасный мир, а Динни с пылающими щеками читала и чувствовала себя несчастной.

\"Эта грязная гадина Кастро снова колет мулов своим чёртовым ножом. Несчастные животные тощи как жерди и окончательно выбились из сил. Предупредил его в последний раз. Если опять примется за своё, отведает плетей… Ночью трясла лихорадка\".

\"Утром как следует всыпал Кастро – дал дюжину. Посмотрим, не уймётся ли теперь. Не могу сладить с негодяями: в них нет ничего человеческого. Ох, хоть бы на денёк очутиться в Кондафорде, поездить верхом, забыть об этих болотах и несчастных, похожих на скелеты мулах!..\"

\"Пришлось отстегать ещё одного мерзавца, будь они все прокляты. Обращаются с животными просто по-зверски… Опять был приступ…\"

\"Теперь хлопот не оберёшься: сегодня утром вспыхнул бунт. Они накинулись на меня. К счастью, Мануэль успел предупредить, – он славный парень. Кастро чуть не перерезал мне глотку и сильно поранил левую руку. Я собственноручно пристрелил его. Может быть, хоть теперь заставлю их повиноваться. От Халлорсена – ничего. Сколько, по его мнению, я ещё могу продержаться в этом болотном аду? Рана здорово даёт себя знать…\"

\"Итак, произошло самое страшное: ночью, пока я спал, эти дьяволы увели мулов и удрали. Остались только Мануэль и ещё два парня. Мы долго гнались за беглецами, наткнулись на трупы двух мулов, – и это всё. С таким же успехом можно искать звезду на Млечном Пути. Вернулись в лагерь полумёртвые от усталости. Выберемся ли мы живыми – один бог знает. Очень болит рука. Только бы не заражение крови…\"

\"Сегодня решили как-нибудь выбираться отсюда. Навалили кучу камней, спрятали под ними письмо к Халлорсену. Я изложил в нём всю историю на тот случай, если он всё-таки пришлёт за мной. Потом передумал. Буду ждать здесь, пока он не вернётся или мы не сдохнем, что, видимо, вероятнее…\"

И так – до самого конца. Повесть о борьбе. Динни положила истрёпанную пожелтевшую тетрадь и облокотилась на подоконник. Тишина и холодный лунный свет охладили её боевой задор. Воинственное настроение прошло. Хьюберт прав: зачем обнажать душу, выставлять свои раны на всеобщее обозрение? Нет! Всё что угодно, только не это. Нажать на все пружины. Да, нужно нажать, и она нажмёт, чего бы ей это ни стоило.

IV

Эдриен Черрел был одним из тех убеждённых сторонников сельской жизни, которые встречаются только в городах. Работа приковывала его к Лондону: он был хранителем антропологического музея.

Погружённый в изучение челюсти из Новой Гвинеи, которой пресса оказала весьма радушный приём, он только что сделал вывод: \"Ерунда – обыкновенный низкоразвитый Homo sapiens\", – когда сторож доложил:

– К вам молодая леди, сэр. Мисс Черрел, как я понимаю.

– Просите, Джеймс, – ответил Эдриен и подумал: \"Если это не Динни, значит, я совсем выжил из ума\". – О, Динни! Взгляни-ка. Канробер считает эту челюсть претринильской. Мокли – позднепилтдаунской, Элдон П. Бербенк – родезийской. А я утверждаю, что это просто Homo sapiens. Ты только посмотри на этот коренной зуб…

– Я смотрю, дядя Эдриен.

– Совершенно как у человека. Его хозяину была знакома зубная боль, а это несомненный признак эстетического развития. Недаром альтамиранская живопись и кроманьонская пещера найдены одновременно. Этот парень был Homo sapiens.

– Зубная боль – признак мудрости? Забавно! Я приехала повидаться с дядей Хилери и дядей Лоренсом, но решила сначала позавтракать с вами, чтобы чувствовать себя увереннее.

– Тогда пойдём в \"Болгарское кафе\".

– Почему именно туда?

– Потому что там хорошо кормят. Это сейчас рекламный ресторан, дорогая. Следовательно, там можно рассчитывать на умеренные цены. Хочешь попудрить носик?

– Да.

– В таком случае – вон в ту дверь.

Динни вышла. Эдриен стоял, поглаживая бородку и соображая, что можно заказать на восемнадцать шиллингов шесть пенсов. Будучи общественным деятелем без частных доходов, он редко имел в кармане больше фунта.

– Дядя Эдриен, – спросила Динни, когда им подали яичницу поболгарски, – что вам известно о профессоре Халлорсене?

– Это тот, который ездил в Боливию искать истоки цивилизации?

– Да, и взял с собой Хьюберта.

– А! И, насколько я понимаю, бросил его?

– Вы с ним встречались?

– Да. Я столкнулся с ним в тысяча девятьсот двадцатом, взбираясь на Малого грешника в Доломитовых Альпах.

– Он вам понравился?

– Нет.

– Почему?

– Видишь ли, он был вызывающе молод и побил меня по всем статьям. К тому же он напоминал мне игрока в бейсбол. Ты видела, как играют в бейсбол?

– Нет.

– А я видел один раз в Вашингтоне. Издеваешься над противником, чтобы вывести его из себя. Когда он бьёт по мячу, орёшь ему под руку: \"Эх ты, вояка!\", \"Ну и ловкач!\", \"Президент Вильсон!\", \"Старая дохлятина!\" и прочее в том же роде. Таков уж ритуал. Важно одно – выиграть любой ценой.

– Вы тоже за выигрыш любой ценой?

– Разве в таких вещах сознаются, Динни?

– Значит, как только доходит до дела, все поступают так же?

– Я знаю только, что так бывает, Динни, – даже в политике.

– А вы сами, дядя, согласились бы выиграть любой ценой?

– Вероятно.

– Вы-то – нет, а я – да.

– Ты очень любезна, дорогая, но зачем такое самобичевание.

– Потому что история с Хьюбертом сделала меня кровожадной, как москит. Вчера я целую ночь читала его дневник.

– Женщина ещё не утратила своей божественной безответственности, задумчиво вставил Эдриен.

– Вы полагаете, что нам угрожает её потеря?

– Нет. Что бы там ни говорили представительницы вашего пола, вам никогда не уничтожить в мужчинах врождённого стремления опекать вас.

– Дядя Эдриен, чем легче всего уничтожить такого человека, как Халлорсен?

– Если не прибегать к палке, – насмешкой.

– Его гипотеза о боливийской культуре абсурдна, правда?

– Совершенно. Там, конечно, попадаются кое-какие любопытные каменные чудища, происхождение которых не выяснено, но теория Халлорсена, насколько я понимаю, не выдерживает критики. Только помни, дорогая: во всё это окажется замешанным и Хьюберт.

– Не в научном плане: он же ведал только транспортом, – улыбнулась Динни, в упор взглянув на дядю. – Было бы неплохо высмеять этого шарлатана. Вы бы великолепно справились с этим, дядя.

– Змея!

– Разве разоблачать шарлатанов не долг честного учёного?

– Будь Халлорсен англичанином, – пожалуй. Но он американец, а это меняет дело.

– Почему? Я полагаю, наука стоит выше государственных границ?

– Только в теории. Практически же кое на что приходится закрывать глаза. Американцы очень обидчивы. Помнишь, какой шум они подняли недавно из-за эволюции? Если бы мы позволили себе посмеяться, дело могло дойти чуть ли не до войны.

– Но ведь большинство американцев и сами смеялись.

– Верно. Но они не желают, чтобы иностранцы смеялись над их соотечественниками. Положить тебе суфле по-софийски?

Они молча продолжали завтракать, сочувственно поглядывая друг на друга. Динни думала: \"Его морщины мне нравятся, и бородка у него симпатичная\". Эдриен размышлял: \"Как приятно, что носик у неё чуть-чуть вздёрнутый. У меня очаровательные племянницы и племянники\". Наконец девушка заговорила:

– Дядя Эдриен, вы всё-таки постарайтесь придумать, как наказать этого человека за то, что он так подло поступил с Хьюбертом.

– Где он сейчас?

– Хьюберт говорит, что в Штатах.

– А известно ли тебе, дорогая, что семейственность – вещь не слишком похвальная?

– Точно так же, как несправедливость, дядя. А кровь гуще воды.

– А это вино, – заметил Эдриен с гримасой, – гуще и той, и другой.

Зачем тебе вдруг понадобился Хилери?

– Хочу поклянчить, чтобы он представил меня лорду Саксендену.

– Это зачем?

– Отец говорит, что он влиятелен.

– Значит, ты намерена, как говорится, нажать на все пружины?

Динни утвердительно кивнула.

– Но ведь порядочный и щепетильный человек не способен с успехом нажимать на все пружины.

Брови девушки дрогнули, широкая улыбка обнажила ровные белые зубы.

– А я никогда такой и не была, милый дядя.

– Посмотрим. Пока что – вот сигареты. Реклама не врёт – в самом деле превосходные. Хочешь?

Динни раскурила сигарету, затянулась и спросила:

– Вы видели дедушку Катберта, дядя Эдриен?

– Да. Величавая кончина. Прямо не покойник, а изваяние. Жаль дядю Катберта: был превосходным дипломатом, а растратил себя на церковь.

– Я видела его только два раза. Значит, он тоже не мог добиться своего, потому что, нажав на все пружины, утратил бы своё достоинство? Вы это хотели сказать?

– Не совсем. Умение нажимать на все пружины было не так уж важно при его светскости и обаянии.

– В чём же тогда секрет? В манерах?

– Да, в манерах в широком смысле слова. Он – один из последних, кто обладал ими.

– Ну, дядя, я должна идти. Пожелайте мне оказаться непорядочной и толстокожей.

– А я, – сказал Эдриен, – вернусь к челюсти новогвинейца, которой рассчитываю поразить моих учёных собратьев. Если Хьюберту можно помочь честным путём, всё будет сделано. Во всяком случае, буду иметь его в виду. Передавай ему привет, дорогая. До свиданья.

Они расстались, и Эдриен возвратился в музей. Но, снова склонившись над челюстью, он думал отнюдь не об этой находке. Конечно, Эдриен уже достиг тех лет, когда кровь в жилах скромного одинокого мужчины начинает замедлять свой бег, и его увлечение Дианой Ферз, начавшееся задолго до её рокового замужества, носило в значительной мере альтруистический характер. Он жаждал счастья не столько для себя, сколько для неё и, непрестанно думая о Диане, всегда руководствовался при этом одной мыслью: \"Как будет лучше ей?\" Эдриен столько лет прожил вдали от неё, что ни о какой навязчивости (и без того ему несвойственной) с его стороны вообще не могло быть речи. Но овал её спокойного и немного печального лица, чёрные глаза, очаровательный нос и губы всё-таки заслоняли очертания челюстей, берцовых костей и прочих увлекательных предметов его разысканий. Диана с двумя детьми занимала небольшой дом в Челси и жила на средства мужа, который вот уже четыре года состоял пациентом частной психиатрической лечебницы и не подавал никаких надежд на выздоровление. Ей было под сорок, и, прежде чем Ферз окончательно потерял рассудок, она пережила много страшного. Человек старого закала по складу ума и манере держаться, приученный к широкому взгляду на историю и людей, Эдриен принимал жизнь с фатализмом, не лишённым юмора. Он не принадлежал к породе реформаторов, и печальное положение любимой женщины не преисполняло его желанием уничтожить узы брака. Он хотел, чтобы она была счастлива, но не знал, как добиться этого при существующих обстоятельствах. Сейчас она по крайней мере обрела покой и могла безбедно существовать за счёт того, кого раздавила судьба. Помимо этого, Эдриену было не чуждо то суеверное почтение, с которым простые натуры относятся к людям, поражённым подобным недугом. До того как болезнь порвала узду здоровья и воспитания, Ферз был вполне приличным человеком, хотя даже безумие едва ли могло оправдать его поведение в последние два года, предшествовавшие полной утрате рассудка. Но сейчас он был, что называется, человек, убитый богом, и его беспомощность обязывала окружающих к предельной щепетильности.

Эдриен отложил в сторону челюсть и взял в руки реставрированный череп питекантропа, загадочного существа из Триниля на Яве, о котором так долго шёл спор, следует ли считать его человекообезьяной или обезьяночеловеком. Какая дистанция между ним и черепом современного англичанина, вон там, на камине! Сколько ни копайся в трудах специалистов, всё равно не найдёшь ответа на вопрос: где же колыбель Homo sapiens, где он развился в человека из тринильца, пилтдаунца, неандертальца или иного, ещё не найденного их собрата? Если Эдриен и питал какую-нибудь страсть, кроме любви к Диане Ферз, то это, несомненно, было пламенное желание отыскать нашу общую прародину. Учёные носятся с мыслью о происхождении человека от неандертальца, но он, Эдриен, чувствует, что здесь чтото не то. Раз дифференциация зашла так далеко даже у этих звероподобных существ, как мог развиться из них столь противоположный им вид? С равным успехом можно предполагать, что благородный олень произошёл от лося. Эдриен подошёл к огромному глобусу, на котором его собственным чётким почерком были нанесены все известные на сегодня места первобытных стоянок с указанием на геологические изменения, эпоху и климат. Где, где искать? Это чисто детективная задача, разрешимая только на французский лад, – интуитивный выбор наиболее подходящего района и затем, для проверки догадки, раскопки на избранном месте. Самая сложная детективная задача на свете! Предгорья Гималаев, Файюм или области, лежащие сейчас на дне морском? Если они действительно затоплены, ничего не удастся установить окончательно. И не слишком ли академична вся проблема? Нет, ибо она неотделима от вопроса о человеке вообще, о подлинной первобытной природе его существа, на которой может и должна строиться социальная философия, – от вопроса, с такой остротой вновь поставленного в наши дни: на самом ли деле человек в основе своей добр и миролюбив, как это позволяет предположить изучение жизни животных и некоторых так называемых диких племён, или он воинствен и хищен, как утверждает мрачный летописец – история? Если будет найдена прародина Homo sapiens, тогда, возможно, выяснятся такие данные, опираясь на которые удастся решить, кто же он – дьявол в образе ангела или ангел в образе дьявола? Для человека такого склада, как Эдриен, эта воскрешённая мысль о прирождённой доброте себе подобных обладала большой притягательной силой, но его критический разум отказывался легко и безоговорочно принять её. Даже кроткие звери и птицы руководствуются инстинктом самосохранения; так же поступал первобытный человек. Когда его мышление усложнилось, область деятельности расширилась, а число соперников умножилось, он, естественно, стал жестоким. Иными словами, жестокость, этот видоизменённый инстинкт самосохранения, воспитана в нём так называемой цивилизацией. Примитивность существования дикаря давала меньше поводов для проявления этого инстинкта в наиболее мрачных формах. Впрочем, это едва ли что-нибудь объясняет. Лучше принять современного человека таким, как он есть, и попытаться подавить в нём склонность творить зло. Не следует чрезмерно полагаться на прирождённую доброту первобытных людей. Ведь ещё вчера Эдриен читал об охоте на слонов в Центральной Африке. Дикари, мужчины и женщины, нанятые белыми охотниками в качестве загонщиков, накидываются на убитых животных, разрывают трупы на части, пожирают мясо сырым, а затем, пара за парой, исчезают в лесу, чтобы завершить оргию. В конце концов, в цивилизации тоже есть кое-что хорошее!

В этот момент сторож доложил:

– К вам профессор Аллорсен, сэр! Хочет посмотреть перуанские черепа.

– Халлорсен! – воскликнул поражённый Эдриен. – А вы не ошиблись.

Джеймс? Я думал, он в Америке.

– Да нет, сэр, фамилия – Аллорсен. Такой высокий джентльмен, выговор как у американца. Вот его карточка.

– Гм… Просите, Джеймс, – распорядился Эдриен и подумал: \"Бедная

Динни! Что я ей скажу?\"

В кабинет вошёл очень высокий, очень представительный мужчина лет тридцати восьми. Его гладко выбритое лицо дышало здоровьем, глаза сияли, в тёмных волосах кое-где пробивалась ранняя седина. Он сразу же заговорил:

– Господин хранитель музея?

Эдриен поклонился.

– Послушайте, мы же с вами встречались. Помните, как взбирались вместе на гору?

– Да, – ответил Эдриен.

– Вот и отлично. Я – Халлорсен. Возглавлял боливийскую экспедицию. Мне сказали, что у вас великолепные перуанские черепа. Я захватил с собой несколько боливийских. Хотелось бы сравнить их с вашими перуанцами прямо на месте. Вы же знаете, сколько чуши пишут о черепах люди, никогда не державшие их в руках.

– Совершенно верно, профессор. Я с восторгом взгляну на ваших боливийцев. Кстати, вам, кажется, неизвестна моя фамилия? Вот, прошу.

Эдриен протянул Халлорсену визитную карточку. Тот взял её.

– Ого! Вы не родственник капитану Черруэлу, который точит на меня нож?

– Дядя. Но, знаете, у меня создалось впечатление, что нож точит не он, а вы.

– Видите ли, он подвёл меня.

– А он, насколько я понимаю, считает, что это вы подвели его.

– Поймите, мистер Черруэл…

– Мы, с вашего позволения, произносим нашу фамилию Черрел.